ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 04.10.2023
– Верно ли? – прошептал он.
– Верно, – сказал Урусов, – вчера нарочный прискакал.
– Так. – Ермак поднялся, заходил по горнице. – Сусар! Якбулат! Подымайте казаков! Скачем во Псков…
– Так я и думал, – сказал Урусов. – Потому сразу тебе ничего и не сказал. Вот тебе все бумаги подорожные. Ночью выправили. Мы ведь и ночью пишем…
Женщины покорно потянули со стола угощение, собираясь укладывать его в подорожные сумы.
– Вот тебе и пермская служба! – сказал Ермак.
– Жизнь не вся, – возразил ему дьяк. Из угла, всеми забытый, в новых шароварах и по-мужски подпоясанный, распахнутыми, полными ужаса и слез глазами, смотрел Якимка, точно понимал, что видит крестного в последний раз.
Гнедой тур
Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.
Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.
Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.
Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.
Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.
– Господи Боже ты мой! – сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. – Да как же вы тут бедуете?
На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.
– Кто живой, отзовись! – крикнул он в невыносимо душную темноту.
– Ты кто? – спросили его из темноты.
– Ермак Тимофеев!
– Какой станицы?
– Качалинской. Чига.
– Где юрт?
– Летошний год по Чиру кочевали. Ноне из Москвы.
– С кем ты? – продолжали выспрашивать из темноты.
– С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.
– Он, – сказали в темноте. – Станишники, наши пришли.
В темноте кто-то громко зарыдал:
– Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться… Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.
Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.
– Выносите нас отсюда. Выносите скореича… Согнием тута…
Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.
Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.
– Ничо, ничо… – отойдетя.
Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.
– Где Черкашенин? – спрашивал Ермак. Ему не отвечали – потому что мало кто знал, куда отнесли; убитого атамана. Наконец, один, совершенно, полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде, севрюк прошептал:
– Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.
Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла. На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.
Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.
Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто, человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки…
– Здеся! – вдруг крикнул Якбулат. – Вот Черкашенин…
В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.
На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. У покойного от груди и ниже осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.
– Вот оно куды ударило! Ядро-то! – деловито сказал Сусар-пищальщик. – Прямо во грудя да в брюхо.
– Аи, он ли? – засомневался Ляпун.
– Он, – прошептал Ермак. – Он.
Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку – тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров – быкадоров.
– Он! – прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.
– Ах! Миша… – простонал он, разрывая архалук и в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. – Миша, брат мой крестовый… Родова моя…
Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании. Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла…
Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.
– Ну, чо?
– Слезьми кричит! Вовсе заходится.
– Да, – сказал Ляпун. – Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей…
– А хто-й кажет, что у него сын был и внучонок? – сказал Сусар.
– Сказано табе: всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех… А у Черкашенина сына увели в полон – Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть… Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги – Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось.И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли – Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина…
– А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? – спросил совсем молодой атаман Черкас.
– Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не метились! Живут турские люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы – собе. Азов – казаками кормился, мы – Азовом…
– Ты дале рассказывай! – перебил его Сусар.
– А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.
– Ну?
– Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой, как есть на Ильин день, всех изрубили! Так рубили – смотреть страх, -многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!
– Это, что ли, при Молодях стражения была? – спросил Черкас.
– Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели…
– Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.
– Джихад! Басурмане – они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы – злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными…
– А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?
– Было! – сказал Ляпун. – Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак -одинокий, значит.
– А по-касимовски ермак – утешение, – сказал Черкас.-Это когда махонький еще ребенок стало быть, забава, шуточка, словечко – «ермак»! А как на возрасте утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают – значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.
Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:
– «Ермак» утешитель. По-старому, по-казачьи – утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем, которые старики, его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, Да и то не все… Атаманы, которые из коренных казаков, – те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.
– Идет! – сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.
В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:
– «Вот те и Пермское воеводство…»
К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.
– Ну что, братья казаки! – сказал Ермак. – Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.
– Он, собака, увечных бросил! – крикнул кто-то. – Судить его, и с атаманства долой!
– Чей голос?! – грозно спросил Ермак. – Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их – раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что, тот, кто хочет, может Янова догонять…
– Не… Не… – сказали сразу несколько голосов. – Далеко. Кони приморенные.
– Да он и сам скоро повертается.
– Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды за убогими не вертался – потому мы их возьмем. И вот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет – тем честь и место. В степу все прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены – проживем. Потому, во-вторых, все, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом… Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем – он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. – Голос Ермака сорвался на рыдание. – Хоть бы этой чести он выслужил! – Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: Нонь морозы – – довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит – пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной – айда на Дон, кто – нет – вольному – воля, – закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.
– Станичники! – В Круг выскочил есаул Окул. – Мы хоша казаки и не коренные, и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону прибиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час, сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились. Бог даст, обратно война будет.
– Чирей тебе на грыжу! – пожелал кто-то из рядов. – Не навоевался! Шинкарь новгородский!
– Идти надоть всема! – сказал есаул Брязга. – Но поврозь. Нас человек с триста будет, столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ: идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.
– На Смоленск идти надоть! На Смоленск!
– Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.
– Тиха! – крикнул, подняв камчу, есаулец. – Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идеть – отходи на правую руку, хто нет – на леву…
– Да все пойдем, неча переходить! – закричали несколько казаков.
– Пойдем, куды деваться.
– Ладно, – сказал есаулец, – Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают – сами отойдут.
– Да и не будет таких, – сказал кто-то. – Все пойдем.
– Ладно, это дело решенное! Так?
– Так, так…
– Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать каждый должон понимать, что и сам не сегодня – завтра будет в таком же художестве…
– Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! – завздыхали казаки.
– Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?
– Ермака! Ермака… – сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.
– Выходи! – сказал есаулец Ермаку. Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.
– Пущай Ермак! К ему не прилипнет, – сказал кто-то.
Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:
– Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит – да будет изгнан из товарищества!
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом