Перейти к содержанию

Меж двух времён

Автор:

Категория
Публицистика
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006004610
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Татьяна Браткова — замечательный журналист, наполнявший свои тексты ошеломляющей энергетикой. Не умела писать равнодушно. Окончив в 1958 году МГУ, объездила многие углы нашей страны — Целина, Дальний Восток, Средняя Азия, Якутия. Многие очерки посвящены людям труда — директорам заводов, водителям или охотникам на Крайнем Севере. Многих защитило от несправедливости ее перо. Писала тонкие лирические воспоминания о детстве и юности, стихи. Татьяна была прекрасным рассказчиком, верным другом.

Читать «Меж двух времён» — Татьяна Браткова онлайн

Страница 1 из 3

Меж двух времён
Татьяна Браткова

Сборник составлен друзьями Татьяны Васильевны Братковой и посвящен светлой памяти этого прекрасного человека

Леонид Мазин Редактор

Елена Брагина Дизайн фотоматериалов

Лина Тархова Корректор

Наталья Коноплева Технический редактор

© Татьяна Браткова, 2024

ISBN 978-5-0060-0461-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero



После окончания школы перед Таней Братковой не стояло выбора – кем быть? Уже с детства, занимаясь в литературном кружке Дома пионеров, знала, что хочет стать журналистом. И ее мечта исполнилась. Окончив в 1958 году журфак МГУ, она всю свою профессиональную жизнь посвятила журналистике. Печаталась в журналах «Новый мир», «Смена», «Молодой коммунист», «Советская женщина», «Сельская молодежь». В газетах «Литературная газета», «Московский комсомолец», «Молодежь Якутии».

Член Союза журналистов и Московского союза литераторов, Заслуженный работник культуры, Татьяна Браткова была замечательным журналистом, наполнявшим свои тексты ошеломляющей энергетикой. Не умела писать равнодушно. Журналистика – прежде всего объективность. Браткова умела соединять объективность с бескомпромиссным поиском правды. Став журналистом, она объездила многие углы нашей страны в поисках своих героев – целина, Дальний Восток, Средняя Азия, Якутия. Ее очерки были посвящены людям труда, кем бы они ни были – директорами заводов, водителями или охотниками на Крайнем Севере. Многих защитило от несправедливости ее перо, многих заставило поверить в себя. Ее статьи на моральные темы, как это называлось в советские времена, помогали молодым людям найти правильную дорогу в жизни. А еще она писала тонкие лирические воспоминания о детстве и юности, стихи.

Она была человеком страстным. Относилась к любой своей деятельности с азартом. Если в командировки, то в самые отдаленные места и желательно, чтобы тема была проблемной. Если путешествия, то обязательно, чтобы романтика и хотя бы небольшой, но риск. Если уж осваивать «дачную» жизнь, то в глухой лесной Костромской деревне.

Таня была лидером по своей натуре. Она не очень любила общественную работу, отвлекающую от творчества. Ее долго уговаривали возглавить секцию очерка и публицистики в Профкоме литераторов (ныне Московский союз литераторов). И только когда убедили, что это необходимо для секции, ее коллегам, взялась за руль и 20 лет крепко держала его в руках.

На время ее руководства секцией пришлось и одно из важнейших событий в жизни Профкома – попытка профсоюзных чиновников фактически уничтожить Профком как объединение литераторов. Генеральное «сражение» произошло на конференции, завершавшей серию собраний, нервных деловых встреч, ссор… Выступления литераторов перемежались речами профсоюзных деятелей. Мнения склонялись то в одну, то в другую сторону. Браткова выступала последней. Как только она заговорила, все вспомнили ее «подпольную» кличку – Громокипящий кубок. Прекрасный оратор, Татьяна говорила громко, ясно, убедительно, без сомнений в победе. И литераторы победили.

У Тани было обостренное чувство товарищества, даже иногда с «перегибом». Отрицала мудрость «Платон мне друг, но истина дороже». Говорила – пусть мой друг в чем-то неправ, но он мой друг, и значит, он прав. Но это, конечно исключительный случай. А так она умела и любила дружить с людьми. В каждой командировке она обрастала друзьями. Некоторые, особенно из Якутии, приезжали и останавливались у нее дома. Школьная дружба продолжалась до конца жизни подруг. Ее любимыми друзьями стали литераторы из Профкома. И уж тем более друзьями была вся компания, где она участвовала тем или иным способом в жизни каждого, начиная от советов по жизни, до походов и застолий. Люди тянулись к ней, потому, что она была верным другом, ярким человеком, замечательным рассказчиком и оратором.






РУССКОЕ УСТЬЕ

Так уж, видно, устроен человек – в последнюю минуту расставания с каким-то местом, куда забросила тебя судьба, обязательно сожмется сердце, защемит его от мысли: навсегда…

И когда маленький АН-2, попрыгав на своих лыжицах по льду Индигирки, взмыл над синей вечерней тундрой, я припала к его окошку с острым чувством утраты.

Уходили вниз, растворялись в ранних зимних сумерках покосившиеся от времени, заметенные жестокими пургами домишки, прощально протягивая длинные руки дымов вслед улетающему самолету, – крошечная горсточка теплой жизни, затерянная среди оцепеневшей на пятидесятиградусном морозе тундры. Навсегда… Когда покидаешь такие места, немыслимо удаленные от больших дорог, чувство это бывает особенно щемящим.

Шесть временных поясов разделяют Москву с Якутском. С Чокурдахом, центром одного из самых северных районов, или, как теперь здесь их называют, улусов республики САХА – Аллаиховского – восемь. А потом еще дальше – на север, в самую глубину необъятной тундры. Зимой, когда окрепнет, наберет силу лед на реке – на АН-2, который садится прямо на Индигирку. В остальное время добраться в поселок можно только вертолетом.

Я попала сюда впервые в феврале 1969 года. Работала я тогда в редакции республиканской газеты «Молодежь Якутии». Даже из Якутска поселок, который назывался тогда Полярный, виделся далью и глушью почти немыслимой. Семьдесят первая параллель. Всего восемьдесят километров до Ледовитого океана. Собираясь в командировку, я не нашла среди якутских коллег человека, которому довелось бы там побывать. Отправляясь в поселок, я знала о нем толком только одно – живут в нем охотники, промышляющие в тундре редкого и ценного зверя – белого полярного песца.

Могла ли я думать тогда, что поселок этот войдет в мою жизнь на долгие годы, что мне суждено еще не раз возвращаться сюда, что многие жители его станут моими друзьями, а некоторые даже будут гостить у меня в Москве.

Один из ящиков моего письменного стола сильно и вкусно пропах рыбой: там хранятся письма, полученные мной с Индигирки за три десятка лет. Письма редко приходят в конвертах. Чаще мои друзья вкладывают их в посылки о северным «гостинцем» – соленым чиром, по моему глубокому убеждению самой вкусной рыбой на свете. В каждом письме немудреные поселковые новости, иногда фотографии, а в конце обязательно приписка: «Когда приедешь, Васильевна? Ждём!»

Будто не за тридевять земель, не на край света…

Обычно я приезжала сюда зимой, поэтому попадала в Полярный по воздуху. Сорок летных минут скрадывали расстояние, приближали поселок к районному центру – Чокурдаху с его какой-никакой, а все же цивилизацией: аэропортом, магазинами, школой-десятилеткой, деревянными, но двухэтажными домами с городскими удобствами.

В единственный летний, самый долгий приезд, когда я провела в поселке больше двух месяцев, все было иначе…

На вертолёт я опоздала. Три дня я прождала его в Чокурдахе, рейс откладывался, синоптики не давали погоды, ждали, как они выражаются, когда «откроется окно». Открылось оно, как всегда в этих широтах, неожиданно, и вертолет поспешил уйти, пока оно не закрылось, что здесь случается тоже внезапно и стремительно. Именно в этот момент я, как назло, куда-то отлучилась из аэропорта. Ждать следующего рейса нужно было еще три дня, но, судя по тучам, которые подступали, казалось, со всех сторон, почти волочась по земле, тяжелые, как мокрый брезент, три дня вполне могли превратиться и в шесть, и в десять. Не верилось, что не только где-то в инопланетной Ялте, а совсем вроде бы рядом – в Якутске, люди изнемогают от тридцатиградусной июльской жары.

Мне повезло: во второй половине дня в Полярный должен был уйти катер с хлебом. В поселке кончилось горючее, бочонки с соляркой завезли по воде и сгрузили на берегу. Доставить их в поселок можно только трактором, а он, как на грех, сломался, и пока ждали из Чокурдаха какие-то запчасти, поселок сидел без электроэнергии. Без света, правда, можно было обойтись – стоял полярный день, где-то там, за тучами, солнце ходило кругами, не опускаясь за горизонт. Но не работала пекарня, а обойтись без хлеба было труднее.

Все это рассказали мне в аэропорту, где известны всегда все новости обо всех поселках, и посоветовали спуститься к Индигирке, разыскать среди множества приткнувшихся к берегу барж и лодок катер, принадлежащий Индигирторгу и носящий совершенно непонятное имя «Бодист». На самом деле все оказалось просто: раньше старенький катер был почтовым и получил название от телеграфного аппарата системы «Бодо». Так что таинственное слово осталось от прежних времён, когда и машинисток нередко именовали ремингтонистками, и означало не что иное, как «телеграфист».

Моторист, мрачный невыспавшийся дядька, покрикивал по-хозяйски на двух бичей, таскавших по узеньким сходням серые бугристые мешки с буханками хлеба, и костерил на чем свет стоит и Индигирку, и погоду, и начальство, выдернувшее его из теплого кубрика, где он отсыпался, «приняв на грудь» после очередного рейса.

Я приготовилась к тому, что мне придется долго и нудно канючить, однако он легко согласился взять меня на борт. «Корысть» его я поняла, когда он, сграбастав мой рюкзак, кинул мне через плечо: «Пока грузимся, слетай за пивом». И медленно опустился, словно погрузился, в люк, ведущий в машинное отделение.

Мы вышли из Чокурдаха в пятом часу вечера. Я впервые шла в Полярный по воде и не представляла себе, сколько времени это должно занять. Жители поселка иногда летом отправляются в Чокурдах на своих «Прогрессах» и, выйдя рано утром, добираются до цели лишь к вечеру. Катер был, конечно, мощнее моторной лодки, плыли мы вниз по течению, однако шел час за часом, а по берегам тянулась все та же ровная пустынная тундра. Индигирка петляла так, что Бурулгинский камень – последний отрог хребта Улахан-Сис, за которым река делится на три рукава, оказывался то слева, то справа, но все так же далеко впереди, временами едва угадываясь сквозь серую сетку дождя.

И приходило постепенно ощущение дали, расстояния истинного, земного, украденное у нас авиацией. И впервые тогда, наверное, я не просто поняла, а почувствовала безмерную огромность тундры и ужаснулась, представив себе горстку людей, затерянную в этом бесконечном океане в совсем недавнюю в общем-то пору, когда не было ни самолетов, ни вертолетов, ни даже таких вот неторопливых катеров, как наш «Бодист»

Меж двух времён

Тетка Огра поправила на голове полинявший платок, заправила корявым пальцем выбившуюся из-под него почти невидимую прядку волос, истончившуюся, потерявшую золотой, видимо, когда-то цвет. Беспощадные годы выпили с ее лица все краски, только глаза остались пронзительно голубыми.

– Дак я, чай, и не вспомяну, – пожевала она бледными тонкими губами. – Этту песню-то я ишшо в девках слыхивала. Стара песня. Шибко стара. Досельная. Уговариват молодец девку с им поехать и расхваливат городок свой, и расхваливат. Городок-де тот на красе стоит, на реченьке, что медом протекла. А девка яму и отвечат…

Тетка Огра смотрит куда-то вдаль долгим неподвижным взглядом и медленно, протяжно запевает. И голос её, усталый, словно изношенный и тоже выцветший, не взмывает ввысь, а стелется низко, как звук старого надтреснутого колокола.

И у меня мурашки бегут по спине от звуков и от слов этой песни – и не только потому, что пришли они из глубин веков и поется в этой песне о покорении Казани Иваном Грозным. А потому, что за окном, в которое смотрит невыцветшими голубыми глазами – глазами старой русской крестьянки – тетка Огра, Аграфена Николаевна Щелканова, – не поле российское и не российские березы. За окном – ровная, как стол, тундра, уползающая на рыже-зеленом брюхе своем из мхов и лишайников за горизонт, к близкому Восточно-Сибирскому морю. А если выйти на порог дома, увидишь могучую холодную реку с нерусским названием Индигирка. Самое сердце якутской тундры. А в поселке живут русские. Не приехавшие сюда – здешние, исконные, местно-русские, как они сами себя называют. Самый западный из трех рукавов, на которые делится в дельте своей Индигирка, так и называется Русско-Устьинская протока. И поселок прежде так именовался, пока не пришла в чью-то чиновную голову прихоть обозвать его на долгие годы безлико – Полярный. Несколько лет назад историческое имя было, слава Богу, возвращено. Здесь, в низовьях Индигирки, жили отцы, деды, прадеды нынешних жителей поселка.

Откуда взялись здесь, на дальнем, глухом якутском севере русские люди? Давно пытаются ученые разгадать загадку Русского Устья.

Впервые официально упоминается оно в научной литературе в отчетах Великой Северной экспедиции капитан-командора Витуса Беринга. Участник этой экспедиции лейтенант Дмитрий Лаптев летом 1739 года проводил опись берега между Яной и Индигиркой, намереваясь пройти на боте «Иркутск» до Колымы. Бот вмерз во льды недалеко от устья Индигирки, и отряд Лаптева, покинув судно, перебрался на зимовку в «русское жило», то есть в Русское Устье.

В XIX веке в этих краях побывали участники различных экспедиций, обследовавших низовья якутских рек: и экспедиция М. Геденштрома, и П. Анжу – Ф. Врангеля и, уже в 90-х годах, И. Д. Черского.

Все они упоминают в своих записках странных, неизвестно как оказавшихся в этих краях несомненно русских людей, сохранивших в окружении разноязычных и разноплеменных местных народностей свой язык, обычаи и облик.

Подробное описание Русского Устья и его обитателей оставил Владимир Михайлович Зензинов. Он не был географом-исследователем или ученым-этнографом. Не по своей воле пришлось ему провести здесь девять месяцев – с января по ноябрь 1912 года. Зензинов был членом ЦК партии левых эсеров и первым политическим ссыльным, попавшим в столь отдаленные края.

В Исторической библиотеке я листала пожелтевшие от времени страницы журнала «Этнографическое обозрение» за 1914 год с воспоминаниями В. М. Зензинова. «Перед отъездом своим в Русское Устье я усиленно наводил в Якутске справки о жизни своих будущих сограждан, но, к удивлению своему, почти ничего не мог о них узнать. С трудом даже я мог составить себе представление о точном географическом положении Русского Устья и путях к нему: многие якутяне смешивали Русское Устье с Усть-Янском, а одно официальное учреждение даже сообщило мне, что маршрут мой в Русское Устье лежит через… Средний Колымск. О Русском Устье не было сведений ни у областной администрации, ни у ученых учреждений Якутска. Твердо знали здесь лишь одно: хуже и дальше Русского Устья в Якутской области нет места. Оно лежит на пределе человеческого жительства вообще – дальше идет ледяная пустыня Северного океана».

И вот почти после двух месяцев изнурительного и опасного путешествия в январе 1912 года Зензинов достиг, наконец, Русского Устья и почувствовал себя перенесенным на два столетия назад. Среди населения не было ни одного грамотного человека. Жили, отрезанные от всего мира, не зная ничего о жизни других людей, кроме ближайших их соседей – якутов и юкагиров. Календарем служила палочка с зарубками. Некоторую путаницу вносили високосные годы, о существовании которых здесь и не подозревали. Расстояния меряли днями пути, на вопрос, сколько времени прошло, отвечали: «чайнику доспеть» или «мясу свариться». Когда Зензинов разбирал свои вещи, жители с детским любопытством рассматривали незнакомые предметы – а таких оказалось весьма много: наибольший эффект произвела керосиновая лампа – и озадачивали Зензинова вопросами типа: «А как мука растет?» В ответ на его рассказы о далекой «тамошней» жизни, качали головами: «Мудрена Русь!» Но не это в первую очередь поражало Зензинова и тех исследователей, что побывали в Русском Устье и до, и после него. В такой же дикости и невежестве жили в то время и коренные северные народности, отрезанные от мира сотнями километров непроходимой тундры. Поражало больше всего то, что русскоустьинцы говорили на странном языке – вроде бы русском, но не совсем понятном человеку, приехавшему из России. Эта был древний русский язык – со многими присущими именно ему грамматическими особенностями, язык, на котором говорили наши предки. Зензинов приводит в своих записках много старинных слов, давным-давно ушедших из русского языка, но бытовавших здесь, на Индигирке. Ютить /хранить, сберегать/, баять /говорить/, морок /туман/, дивно /много/, досельный /прежний/, лонесь /в прошлом году/, шепеткой /красивый/, щерба/рыбная похлебка/, лопоть /одежда/. Их сотни, этих слов. Многие из них имеют в словаре Даля весьма примечательную ссылку: северные губернии. Действительно, чаще всего встречались в русскоустьинском наречии слова и обороты, свойственные обитателям русского Северного Поморья конца XVI – начала ХVII века.

Именно это обстоятельство послужило главным основанием для одной из бытующих догадок об истории появления русских на Индигирке – будто их предки еще в первой половине XVII века или даже раньше пришли сюда морским путем «прямо из России». Эта версия, очевидно, как более романтическая, была принята некоторыми писателями. А. Алдан-Семенов, например, в своей повести «Сага о Севере» пишет: «Как перелетные птицы, сбившись в большую стаю, отплыли они на самодельных кочах в метели Ледовитого океана. Какие ветры трепали их паруса, какие лишения перенесли они на гиблом своем пути? Как шли они сквозь слепые туманы, мимо ледяных полей и айсбергов, мимо диких островов и заснеженных берегов? Кто вел их без карты, без компаса, без опыта по глубинам Белого, Баренцева, Карского морей? Через сколько лет и сколько их добралось до Индигирки? Почему именно в этом окаянном, никому не известном месте прервали они свой мучительный путь на северо-восток? Для чего обосновались в устье реки они, предшественники Витуса Беринга, братьев Лаптевых, Семена Дежнева?»

Белеепоздние исследователи низовья Индигирки, например, Андрей Львович Биркенгоф, входивший в состав экспедиции Наркомводтранса и уже в советское время – в 1931 году – проживший почти год в Русском Устье, считал, что русские поречане-индигирщики являются потомками русских землепроходцев, которые в XVII веке пришли на Индигирку и Колыму сушей. И в погоне за драгоценными мехами – «мягкой рухлядью» – продвигались все дальше на север, глубже в тундру. «И если действительно специальные материалы указывают на консервацию здесь языка конца XVI – начала XVII века, – пишет А. Л. Биркенгоф, – то это только лишний раз подтверждает правоту такого заключения. Ведь достигшие Индигирки землепроходцы, участники походов „по прииску новых землиц“ были людьми, родившимися в конце ХVI – начале ХVII века. Владеть и говорить они могли только языком этого времени, языком своего детства и юношеских лет. И понятно, что в условиях территориальной изоляции, при отсутствии тесной связи с развивающимися районами русского заселения и дальнейшего притока оттуда русских людей, в окружении иноязычных и разноплеменных народностей здесь создались условия для консервации языка и фольклора конца ХVI – начала ХVII века».

Достоверных данных по истории появления русских в низовьях Индигирки нет до сих пор. Неясные устные предания о далеком прошлом сохранялись лишь в народной памяти. Тягуче и проголосно пели руcскоустьинцы песни и былины, в которых упоминались терема и кареты, никогда не виданные здесь, русские богатыри, например, Илья Муромец и Алеша Попович. Люди, никогда не видевшие ничего, кроме тундры, понятия не имевшие ни об истории, ни о географии, пели старинные былины, в которых упоминались Казань, Таганрог и даже Дунай-река. В.М.Зензинов пишет в своих воcпоминаниях, какое впечатление произвело на русскоустьинцев оброненное им замечание, что он неоднократно видел царя. Царь – лицо мифическое, имени его не знал никто. Но в былинах звучали имена Ивана Грозного и Петра I. Слышал здесь Зензинов и один из вариантов песни о Стеньке Разине, записанной в свое время еще Пушкиным:

Не могу удержаться, чтоб не поделиться мыслью, которая меня тогда поразила: Пушкин мог знать о Русском Устье! Он виделся со своим приятелем по Лицею Федором Матюшкиным уже после того, как тот вернулся о Севера, где принимал участие в экспедиции Врангеля. А уж кто наверняка слышал о Русском Устье – это Владимир Набоков, с которым дружил Зензинов в парижской эмиграции. Воистину – «мудрена Русь»!

А. Л. Биркенгофу уже не удалось услышать многих из тех песен и былин, которые слушал Зензинов. Вот и мне уже почти через сорок лет после Биркенгофа досталась лишь одна из «досельных» песен. Старики поумирали, а былины и песни передавались из поколения в поколение только устно: до 30-х годов население здесь было поголовно неграмотным. Но говорили в начале 30-х еще на том же причудливом языке, что и двести лет назад. Я застала уже «следы» этого говора, в основном в речи стариков.

В 1928 году в поселке открыли школу. Построили ее, раскатав на бревна старую церковь. Преподавание велось на современном русском языке – учителя были люди приезжие. Якутский писатель Николай Алексеевич Габышев, учительствовавший в предвоенные годы, рассказывал мне о том, как старался научить детей говорить «правильным», то есть современным русским языком. В речи тех, кто окончил школу, сохранялись лишь некоторые черты исконного русскоустьинского говора.

Но сами люди, их быт, их привычки, их представления о мире в начале 30-х годов, судя по воспоминаниям А. Л. Биркенгофа, мало чем отличались от тех, которые застал здесь Зензинов в начале века. Время, казалось, стояло здесь – неподвижное, словно вмерзшее во льды и снега.

Перемены начались с появлением авиации – самолетов и особенно вертолетов.

В начале 30-х годов, когда сюда прилетел с разведывательными целями самолет и кружил над поселком, люди в панике побросали дома и бежали в тундру. В 60-х годах они пользовались и самолетом и вертолетом с такой же простотой и естественностью, как мы автобусом. Впрочем, первым колесом, которое они увидели «живьем», а не в кино и не на картинке, было как раз колесо вертолета.

Вообще коренные жители тундры – это явление, конечно, уникальное. В их вхождении в цивилизацию «постепенности» почти не было. Достижения современной цивилизации буквально свалились на голову людям, по образу жизни мало отличающимся от своих предков. Из-за страшной своей удаленности еще в середине века они мало что знали о другой, «тамошней» жизни. Железнодорожные рельсы и шоссейные дороги, поезда и машины, высокие каменные дома и заводы – да и вообще все, что составляет жизнь современного человека, они впервые увидели, когда в поселок стали привозить кинофильмы. В кино увидели они колосящиеся поля, горы, леса. Пришли к ним неведомые им доселе звуки: стук колес и шелест листьев, гудок поезда и пение соловья. Им открылись красота и многообразие мира. И то страшное, что было в нем: одними из первых фильмов, которые они увидели, были военные хроники. Единственное оружие, ведомое им до той поры, было охотничье ружье. Они настолько «не вписывались» в существующую жизнь, что во время войны здешних мужчин не брали на фронт.

Переломным годом в жизни индигирцев стал 40-ой год, когда вышло постановление Правительства о поселковании. Предписано было съезжаться в одно место и ставить общий поселок. До этого жили в рассыпанных «по лицу тундры» зимовьях, иногда по три-четыре семьи – это уже считалось поселением. Нередко – одна семья. Центром было Русское Устье – там было до десятка «дымов» – поселения считали не по домам, а по дымам. Место это для строительства нового поселка признали непригодным – берег сильно размывается весенней водой. Выбрали крутой берег на 20 километров ниже по течению. Как потом выяснилось – опять не слишком удачно: гора оказалась огромной ледяной линзой, которая по весне подтаивает и размывается ничуть не меньше, чем на старом месте. Однако в сороковом году переселили сюда жителей старого Русского Устья и приказали переселяться сюда всем из заимок, рассыпанных по необъятной тундре. Идея была понятна: приобщить людей к достижениям современной цивилизации, учить детей, снабжать централизованно товарами, наладить медицинскую помощь. Никто не думал о последствиях, к которым приведет такая ломка привычного, веками сложившегося уклада жизни.

Строились так, как привыкли, как умели. Помочь государство практически не могло – шла война. Техники не было никакой. Строительные материалы, как встарь, давала река. Начинаясь в тайге, полноводная Индигирка выносит в дельту свою множество стволов деревьев – их называют здесь плавником. Течением стволы прибивает к берегам. Тяжелые мокрые бревна надо было вытащить из воды, поднять на крутой берег, потом их составляли в своеобразные пирамиды-конусы, напоминающие очертаниями летнее якутское строение – урасу – для просушки. Так же здесь всегда хранили дрова – чтобы не заметало зимой снегом. Некоторые дома рубились, как в русских деревнях, некоторые строились на здешний манер: стены складывались из бревен, поставленных вертикально, и обмазывались глиной. Крыши во всех домах делали плоскими, обкладывали дерном. Из-за этого дома имели какой-то неуютный, недостроенный вид, напоминая собой большую коробку или ящик.

В конце 60-х годов я застала поселок именно таким – «настоящих» домов, со скатной крышей, было всего два: фельдшерский пункт и магазин, оба здания общественные, нежилые. Даже школа была с плоской крышей, в ней было два – или три? – не больше – маленьких класса с кривыми подслеповатыми оконцами. Воздух казался видимым – до того он был сер от застоявшегося холода и дымного печного духа. В домах этих шло непрекращающееся, изнурительное сражение с холодом, бесконечное кормление ненасытной железной печки.

Печка из круглой железной бочки из-под горючего – это был первый подарок Северу от цивилизации: до появления бочек все дома отапливались камельками. Зимой – то есть с конца августа по июль – печки топятся практически непрерывно. По нескольку раз в день приходится хозяйке выскакивать из домика «колупать», то есть рубить дрова. Орудовать топором здесь умеют все – и дети, и глубокие старухи.

Комната в домишке была одна, иногда с перегородкой, не доходящей до потолка: топить две печки – непозволительная роскошь. Малышей, как собачек, привязывали длинной веревкой к спинкам кроватей, чтобы не могли, играя, дотянуться до вишнево раскаленной, гудящей в углу печки. Так исстари заведено. Русскоустьинцы всегда посмеиваются: «Все мы на веревке выросли».

Помню большую белую печь – кирпичную, побеленную, единственную «настоящую» печь на весь поселок. Как было уютно, вбежав с адского мороза, прижаться к ней щекой, плечом, распластаться руками по теплым ее бокам. Стояла эта печь в ФАПе – фельдшерско-акушерском пункте, куда меня определили на постой. Когда меня привели, фельдшерица, приезжая, сказала, глядя куда-то поверх моей головы, словно читая какой-то ей одной видимый график: «Кате рожать в марте, Дусе в июне. Все равно будем еще все мыть с хлоркой. Помещу-ка я тебя пока в родилку».

В довольно большой и по случаю отсутствия рожениц едва натопленной комнате находилась, кроме того, чему положено находиться в родилке, обычная кровать – для матери, и маленькая – для новорожденного. Детская была явно не фабричного производства, сквозь грубую коричневую покраску угадывалось, что сработана она топором,

Помню первую ночь – бессонную – в этой комнате. Когда замолк в 12 часов ночи движок, черная, вязкая, как деготь, тьма затопила все вокруг. Весь внешний мир – зримый – исчез, от него остались только звуки. Выл ветер. Где-то далеко изредка взлаивали собаки. За стеной что-то шуршало, словно наждаком водили, я не сразу догадалась, что это ветер пошвыривал о стену сухой жесткой поземкой. В прихожей, отмеряя минуты, срывались с рукомойника и падали в таз тяжелые, будто ртутные, капли. Не верилось, что в нескольких шагах от ФАПа этот дикий, свободно несущийся над пустынной тундрой ветер, перебирает над маленькой почтой обросшие снежным мхом струны антенн и треплет на дверях клуба афишку, обещающую фильм «Тени над Нотр-Дам».

Две недели назад в этой комнате умерла родами женщина. Рожала она четвертого ребенка, ничто не внушало никаких опасений. А роды вдруг случились очень тяжелыми. Была ужасающая пурга, и вертолет, вызванный из Чокурдаха, никак не мог вылететь. А когда он все-таки прорвался, было уж поздно.

Фельдшерица проговорилась, а потом все повторяла, заглядывая мне в лицо: «0х, зря я сказала, бояться теперь будешь».

Нет, это был не тот страх, который имела в виду фельдшерица. Лежа без сна в кромешной тьме, я испытала в ту ночь такое чувство отъединенности от привычного мира, такое одиночество, будто я, как в каком-то фантастическом фильме, выпала из своего времени.

Пробыла я тогда в поселке недолго, не больше недели. Начала портиться погода. Стал крепчать ветер, заструилась, переливаясь через заструги, скручиваясь в тугие жгуты, поземка. Небо еще голубело где-то там, в вышине, но горизонт начало заволакивать белой мглой – поземка завивалась все круче, выше. Затихли, залегли собаки, свернувшись клубком, пряча носы под теплый хвост.

За мной прибежали с почты – звонили из Чохурдаха, велели собираться, из Чокурдаха вышел рейс Индигирторга, может быть, последний на много дней: получено пурговое предупреждение.

Шли годы. Давно уже я вернулась из Якутии в Москву. Писала, ездила по стране, встречалась с самыми разными людьми. Полярный ничем не напоминал о себе. Никогда нигде, ни в одной газете – ни строчки. Ни одного человека, побывавшего в тех краях. Он, словно и вправду погрузился в тундровые снега. Иногда думалось – а был ли он на самом деле? Или пригрезилось? Но порой вдруг где-нибудь на гребне могучей плотины или посреди гигантского цеха – только прикроешь глаза – возникали, как видение, легкие нарты, пробирающиеся где-то там, самым краешком земли в белой снежной круговерти, собаки, налегающие на постромки, человек в заиндевелой кухлянке.

Врешь ты, врешь, мальчишечка,
Меня омманывашь.
Казань-городочек на костях стоит,
Казанска реченька кровью протекла,
Мелки ручеечки горючими слезьми,
А по бережку – не камешки, буйны головушки,
Все солдацкие да молодецкие…

Во городе то было, во Астрахани,
Появился детина, незнамой человек.


Второй раз в ту же реку…

Прошло почти десять лет…

И вот я почти с суеверным чувством, стоя посреди маленького тесного зальца Чокурдахского аэропорта, слышу голос, буднично хрипящий в динамик: «Пассажиров, следующих до Полярного, просят пройти на перрон для посадки в вертолет».

Плывет внизу белая вечная тундра, и вертолет кажется мне машиной времени. Что ждет меня там, на земле? Что произошло с поселком за эти годы? Как он выглядит? Я могу узнать об этом сейчас же – вертолет полон пассажиров. Молодая мать унимает раскапризничавшуюся дочку. Двое мужчин ревностно оберегают огромную хозяйственную сумку со строгими рядами пивных бутылок. Женщина, закутанная в платок, бомбардирует новостями солдатика, летящего домой на побывку: «Катя опять девочку родила. Славку тоже в армию забрали – еще в мае. Зинка замуж вышла в Чокурдах. Шура все болеет». Обычные житейские дела. Не спросишь же, в самом деле: «А что у вас изменилось в поселке с одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого года?»

Вертолет начал снижаться. Быстрее понеслась навстречу тундра – белая, ровная, без единого темного пятнышка, только змеились по ней белые ленты, еще белее окружающей их белизны: реки, ручьи, протоки, скованные льдом и засыпанные снегом, хотя по календарю было еще начало октября. Линия горизонта стремительно поползла вверх. Вот уже не стало видно дальней сопочки-едомы, скрылось озерцо правильной овальной формы, белеющее на тундре, словно блюдо на парадной белой скатерти.

И вдруг я увидела дом. Он вызывающе желтел среди этой белизны своими стенами, обитыми такой свеженькой вагонкой, что, кажется, сюда, на высоту, поднимался запах смолы и древесины и только промерзшие по железным швам стенки вертолета мешали его вдохнуть. Это был настоящий дом. С двускатной крышей. С большими окнами. С высоким крыльцом. И, что самое потрясающее, он был двухэтажный. Наверное, поэтому я увидела его первым. Рядом с ним был второй, тоже новый, но одноэтажный. Третий, четвертый, пятый… Вертолет садился на краю совершенно не знакомого мне нового поселка. Я не знала еще, что именно в этом единственном пока в поселке двухэтажном доме и доведется мне жить в этот свой приезд. Что в следующий раз я буду ехать уже не просто в Полярный, а именно сюда, где ждет меня отныне «моя комната».

Выйдя из вертолета, я растерянно оглядывалась по сторонам, ничего не узнавая и поражаясь произошедшим переменам. У вертолета собралась целая толпа. Наш рейс был первым чуть не за две недели – держалась нелетная погода, и люди сбежались, кто встречать близких, улетевших по каким-то делам в Чокурдах и застрявших там так надолго, кто – узнать, какие фильмы привезли для клуба, а кто и просто полюбопытствовать, кто прилетел и зачем. Тут-то и подошел ко мне пожилой человек, росточку невысокого с удивительно голубыми глазами – такие глаза бывают, пожалуй, только у детей и стариков. Что-то слегка колыхнулось в глубинах моей памяти в ответ на этот доброжелательный и любопытствующий взгляд.

– Здравствуйте, уважаемая, – обратился он ко мне с несколько даже изысканной вежливостью, которая встречалась прежде у стариков в русских наших деревнях, да и перевелась – вместе с ними. – Вы к кому будете?

Я назвалась, напомнила о своем коротком визите почти десятилетней давности.

– То-то я гляжу – вроде лицо знакомое, – обрадовался он так, будто именно меня и пришел встречать к вертолету. – В поссовет приходила? Командировку кто тогда отмечал? Я! – засмеялся он с хрипотцой старого курильщика.

И тут память моя словно скинула многолетние пласты и «отдала» и маленькую каморку поссовета, и этого человека, тогда еще совсем нестарого, – за столом. В высоких мягких валенках, но в стареньком аккуратном пиджачке и строгой рубашке – потому как при должности – председатель поссовета. Отдала и смех его хрипловатый: «Э-эх, в председатели желающих мало, за все ответ, сегодня милиционер, завтра – ассенизатор». И имя его отдала – Михаил Иванович Чикачев.

– Отдыхаю теперь. Заслуженный отдых. И старуха моя отдыхает. Пенсионе-е-ры! – подмигнул он озорно и, подхватив мою сумку, сказал тоном, исключающим всякие возражения, уже без всяких церемоний перейдя на ты, словно подчеркивая, что мы – давнишние знакомые: – У нас жить будешь. Хоромы у нас теперь – во! – кивнул он в сторону двухэтажного дома.

Хоть и не спится на новом месте, и просыпаюсь рано, но по особенной какой-то тишине чувствую, что в квартире одна. Михаил Иванович «отдыхает»: он с рассветом ушел на собачьей упряжке в тундру, на подледный лов рыбы. Сестра его двоюродная, Матрена Михайловна, которая ребенком осталась без родителей и которой Михаил Иванович, тогда совсем еще молодой парень, заменил отца, спозаранку наводит чистоту в фельдшерском пункте. Место уборщицы в ФАПе считается весьма престижным в поселке, где традиционно плохо с рабочими местами для женщин. Матрена получила его много лет назад, выдержав своеобразный конкурс, в аккуратности и чистоплотности ей не оказалось равных. Она прибирала еще в старом фельдшерском пункте, где я жила в прошлый свой приезд, и мы с ней признали друг друга, едва мы вчера с Михаилом Ивановичем переступили порог их квартиры. Младшее поколение Чикачевых жизнь увела из поселка. Дочка Михаила Ивановича живет в Олекминске, сын – тот самый Славик, о котором я слышала еще в вертолете и которого забрали в армию «еще в мае». Матренина дочка Леночка учится в Магаданском педагогическом институте.

– Старикуем одни, – сказал вчера Михаил Иванович за бесконечным вечерним чаем. Женщины – Матрена и жена Михаила Ивановича тетя Шура – согласно закивали.

После домишек, сохранившихся в моей памяти, квартира поражает. Пожалуй, и в Москве мало кто отказался бы от такой. Ну, за исключением, конечно, такой детали, как «удобства во дворе». В квартире три комнаты и огромная, метров шестнадцать, кухня. Прихожих – умрите от зависти обитатели блочных домов! – три. Одна – холодная, в нее попадаешь с улицы. Она застеклена, как дачная веранда, отсюда уходит вверх, на второй этаж, лестница. Здесь стоят какие-то бочки, что-то висит, лежит – развернуться есть где. Вторая – уже в квартире. Просторная ниша для вешалки, за занавеской – «ванная»: умывальник на стене и две огромные – чуть не в рост человека – бочки для воды. И уже из нее, открыв дверь, попадаешь в третью, собственно квартирную прихожую, куда выходят все комнаты. Просторно, светло, чисто – чувствуется матренина рука. Полированные шкафы, низкая тахта в большой комнате, проигрывателъ на тумбочке, за стеклом буфета посверкивают чашки, рюмочки, фужеры. Рычит у соседнего дома машина-водовозка, протянув длинный хобот внутрь дома, где стоят такие же железные бочки. Булькает вода в батареях центрального отопления. Где-то не то наверху, не то у соседей за стеной демонически хохочет Алла Пугачева,

В кухне на столе мне оставлен завтрак: крепчайший северный чай, пирог с омулем, куски жареного озерного чира. Только эта рыба на столе да белая тундра за окном, где-то там, бесконечно далеко сходящаяся с небом, напоминают о том, что это – Крайний Север, тот самый «предел человеческого жительства».

Я хожу по поселку и никак не могу привыкнуть к мысли, что это – Полярный. Новый фельдшерский пункт. Новый магазин. Новые школа и детский сад. В поссовете еще кипят вовсю отделочные работы, хотя председатель уже вполне может занять свое место в кабинете за письменным столом, а секретарь поссовета Светлана Черемкина уже обжила свое рабочее место и деловито стрекочет на пишущей машинке.

Главное мое потрясение – школа-восьмилетка. Иду широким коридором, читаю таблички на дверях: химический кабинет, кабинет биологии, кабинет труда. Таблицы, диаграммы, учебные пособия. Вся школа занимается в одну смену, но в поселке, где детям пойти в общем-то некуда, особенно зимой, она становится средоточием ребячьей жизни.

Вот и сейчас – уроки кончились, но из-за приотворенной двери класса слышны голоса – там занимается физический кружок. В широком коридоре ребята расставляют столы для пинг-понга. В углу, возле батареи центрального отопления, на физкультурных матах устроилась группка девчонок, смеются, шепчутся о чем-то своем.

Меня привели в класс, где собрали младших: «Вы должны им что-нибудь рассказать, у нас приезжие люди такая редкость». Ребята успели после уроков сбегать домой и пришли трогательно нарядные, девочки с белыми бантами в волосах, в белых передничках. Рассказать попросили про метро. Почти никто из них дальше Чокурдаха пока не бывал.

На шкафу лежало что-то огромное, похожее на толстую, выбеленную солнцем корягу.

– Это же бивень мамонта, – очень буднично объяснил мне мальчонка-первокласник. – Конечно, попадаются в тундре. – И удивился моему удивлению: «А вы что ли никогда не видали?»

Первое мое узнавание – клуб. Клуб все тот же. Лет двадцать назад этот клуб был единственным местом на земле, где можно было увидеть традиционный русскоустьинский танец омуканчик. Теперь омуканчик уже не увидишь. Правда, можно застать зрелище, тоже достаточно необычное – как, собравшись вечерком, взрослые люди и даже старики азартно «чурятся» – играют в жмурки.

Дальше, за клубом – то, что осталось от старого Полярного. Клуб стоял на самом дальнем краю поселка и теперь оказался как бы на границе между старым и новым.

Словно почуяв обреченность старых хлипких домишек, пошла в наступление на них Индигирка. Даже зимой, скованные морозом, угрожающе выглядят береговые обрывы. Во время весенних паводков огромные куски берега рушатся в воду, линия берега отодвигается все больше и больше вглубь поселка.

В тех домиках, что подальше от реки, еще живут кое-где, тянет дымком из труб, приготовлены у порога оленьи шкуры, чтобы закрыть на всю долгую полярную ночь низкие оконца. Но недолго, видно, им уж осталось.

Но я бы обязательно оставила хоть один такой домик – как памятник великой человеческой выносливости. В чудовищно трудных условиях, отрезанные от всего мира, предоставленные судьбе, люди не дали ледяному дыханию тундры задуть теплый огонек жизни не год, не десять, не двадцать лет – три с половиной столетия.

«Хочешь жить – терпишь…»

Пожалуй, конец семидесятых – начало восьмидесятых годов можно считать наиболее благополучными в жизни поселка. Шло строительство, обсуждался вопрос о возведении причала, в магазине висели на плечиках финские костюмы, при мне жители как-то устроили «выволочку» представителю торга за то, что редко возят «свежее» – овощи и фрукты. В начале 80-х в поселке появилось долгожданное телевидение.

Но именно в эти годы, когда так неузнаваемо изменился и поселок, и сама жизнь здесь, вдруг тревожно зазвучал вопрос: что будет с Полярным через 10—15 лет?

Дело в том, что Полярный, в сущности, поселок сугубо функциональный. Это поселение охотников за песцом, хотя из 265 его жителей в начале восьмидесятых годов кадровых охотников было всего 22 человека. Остальные, если не считать детей и пенсионеров, – это люди, охотников обслуживающие: работники дизельной станции и пекарни, почты и клуба, няни и воспитательницы яслей и детсада, учителя, фельдшер, библиотекарь, продавец.

Если представить себе, что завтра в поселке не станет охотников, работа большинства этих людей, что называется, замкнется на себя, существование поселка потеряет всякий смысл.

И вот к началу 80-х годов стало ясно, что охота стремительно «стареет», больше половины кадровых охотников составляли люди уже пенсионного или предпенсионного возраста. Молодое пополнение было ничтожным: молодежь не хотела «идти в охотники».

Для того чтобы понять причины этого, нужно представлять себе, что это за труд – труд тундрового охотника.

Когда-то и пресса, и телевидение «перекармливали» нас рассказами о «человеке труда». И пусть чаще всего это сопровождалось трескучими фразами о соцсоревновании и выполнении плана, мы – хотели этого или нет – получали представление о том, как льют сталь и укладывают бетон, как работает буровая установка и ткацкий станок. Читая сегодняшние газеты и глядя на экран, начинаешь забывать, что большинство людей по-прежнему работает в забоях и цехах, по-прежнему строит и пашет, а не бегает с пистолетами. Старшие еще помнят. Но подрастает поколение, рискующее никогда не узнать, как выглядит человек работающий. А десятки профессий для него будут лишь знак, пустой звук, не наполненный никаким содержанием.

Что же говорить о таком действительно редком труде, как труд охотника-песцелова. Но не поняв все трудности, опасности, а главное – всю несовременность этого труда, в котором ничего не изменилось не только за десятки, но и за сотни лет, не понять да конца проблем такого огромного региона России как Крайний Север. И тех, которые начали подниматься в полный рост 10—15 лет назад, и тех, которые встали перед Севером сегодня.

Сколько раз ни приходилось мне рассказывать о Русском Устье, об охотниках мне неизменно задавали вопрос: а как они песца стреляют? Могущество стереотипа: охотник – значит ружье. Но при охоте на песца ружьем не пользуются вовсе. Промышляют песца на севере с тех времен, когда у охотников ружей вовсе не было, «методика», если можно так выразиться, способ охоты сложились в «досельные» времена и никаким изменениям практически с тех пор не подвергались. Прежде их и не именовали охотниками, именовали промышленными людьми или просто промышленниками. И если посвятивший себя исследованию русских поселений на Крайнем Севере Якутии, научный сотрудник Якутского института проблем народов Севера, уроженец Русского Устья Алексей Гаврилович Чикачев пишет в своей книге: «Мой отец был промышленником», – это вовсе не значит, что отец его владел заводом или фабрикой. Он был профессиональным охотником-песцеловом. Потом они привыкли к тому, что их называли охотниками, сами говорят «охотучасток»» или «охотизбушка». Но редко услышишь, чтоб сказали «охотиться на песца». Песца промышляют или, как здесь говорят, упромысливают.

Конечно, ни один охотник не выйдет в тундру безоружным: тундра есть тундра, всякие могут в ней быть встречи. Хотя охотникам волки, например, не докучают, предпочитают крутиться вокруг оленьих стад.

Все угодья закреплены в постоянное пользование за определенным охотником. И охотничьи участки, и участки, где ловят рыбу – «пески», как их здесь называют, передаются, как правило, по наследству, так же, как сами орудия лова, так называемые пасти. Пасть стоит в тундре всегда. В нерабочем состоянии – это узкий трехстенный короб и лежащее сверху тяжелое двухметровое бревно. Но перед началом охотничьего сезона охотник объезжает «пастники» – места, где стоят ловушки, и «настораживает» пасти, приводит их в состояние «боевой готовности». «Настороженная» пасть издали напоминает пушку с поднятым стволом: бревно – гнеток или давок, как его здесь называют, приподнято с одного края и специальным образом закреплено. Изменилась за века разве что одна деталь – сторожевой волосок: раньше натягивался конский волос, говорят, иногда и женский, а теперь – леска. Все лето охотник разбрасывает у пастей приманку – прикармливает, «приваживает» песца. Зимой песец по привычке лезет в короб – за приманкой – резко пахнущей, выдержанной в ямах «кислой» рыбой, и задевает волосок. Бревно падает, убивая зверька своей тяжестью.

Когда-то пасть была единственным орудием лова. Позже появились капканы. Поставить капкан, конечно, намного проще, пришлые «браконьерят», конечно, с капканами. Но охотники всегда предпочитали пользоваться пастями, хотя мороки с ними немало, и сооружают, и ежегодно ремонтируют они пасти летом, доставляя необходимые для этого бревна и доски на лодках. Прежде пользовались и лошадьми, но теперь лошадей нет, а получить для этих целей в совхозе трактор или вездеход всегда было проблемой – вечно не хватало или самих тракторов, или горючего, да и гонять трактор по тундре, особенно на отдаленные участки, даже при тогдашних ценах на горючее, получалось весьма накладно. Может, теперь и с облегчением вспоминают, что обходились без трактора. Страшно подумать, во что превратилась бы тундра, если бы тракторов и вездеходов было бы в достатке, и сновали бы они все летнее время по участкам: ведь след от единожды прошедшего по тундре трактора «не заживает» 20—25 лет.

И хоть считается охота занятием сезонным, летом охотник занят ничуть не меньше. И все же предпочитает возиться с пастями, чем пользоваться «железом». Объясняют они свою нелюбовь к капканам тем, что зверек, попавший в него, долго бьется, шкурка портится от бескормицы – ведь охотник, поставив капкан, возвращается к нему через много дней. Мне показалось, что охотникам еще, что называется, претит необходимость приносить страдания зверьку, что неизбежно, если жертва попадает в капкан. Пасть убивает сразу. Конечно, занятие охотой не располагает к сантиментам, но склонности к жестокости я у людей этой профессии никогда не встречала. Возможно, есть в этой привязанности к традиционному «оборудованию» некая доля обыкновенного консерватизма. Так или иначе, но на участке каждого охотника пастей обычно 250—300, а капканов – несколько десятков, да и то поближе к зимовью, куда можно наведываться почаще.

Рано утром, так и тянет написать на рассвете, но рассвета никакого нет, потому что половину охотничьего сезона стоит ночь, а в остальное время светает поздно и ненадолго, охотник выезжает на собачьей упряжке из своего зимовья в тундру. В Русском Устье ее называют необычным словом – сендуха. Сендуха – это не просто тундра, это название как бы вмещает в себя весь окружающий природный мир.

Целый день едет он по определенному маршруту – путику, проверяя пасти. Легко сказать – по маршруту! Какой маршрут может быть в голой, ровной тундре? Любой из нас мигом заблудился бы в этой белой бесконечности, как только скрылось бы с глаз зимовье. Однако охотник прекрасно ориентируется в этом пустынном пространстве, хотя никто традиционно не пользуется компасом. На вопрос – почему? – только пожмут плачами: не принято. Ориентируются, как говаривал Прокопий Семенович Варякин, первым посвятивший меня во все премудрости охотничьего промысла, «наощупь ума»: по звездам, по снегу, по ветру. Звезд здесь на небе, наверное, раз в десять больше, чем у нас в густонаселенной средней полосе: воздух необычайно чист и прозрачен, ведь тундра ни зимой ни летом не знает, что такое пыль.

Помню, в самый первый мой приезд в Полярный, вышли мы как-то с Прокопием Семеновичем из его домика. Дверь в том домике была низенькая, выходить надо было согнувшись, и именно поэтому, может быть, как только вынырнули мы наружу и распрямились, сразу несказанной красотой обвалилось на нас ночное небо, усыпанное звездами и видное необычно широко – от горизонта до горизонта. И не надо было закидывать голову, чтобы смотреть на звезды – огромные, неподвижные, словно прибитые к черному своду, они были везде – не только над головой, но и впереди, и сбоку, и сзади, И прямо над нами, словно главный, центральный гвоздь – Полярная звезда, словно на ней и держалось все это великолепие. Может быть, это ощущение и породило имя, которым зовут ее здесь: Кол-звезда. А чуть в стороне, в совершенно непривычном для нашего глаза изгибе, зачерпывал черное вино неба ковш Большой Медведицы. Вот по тысячам этих звезд, названий большинства которых они не знают, прекрасно угадывают охотники направление, по которому должна пролечь их невидимая дорога.

Впрочем, не так уж беспросветно темна тундра в этой беспредельной полярной ночи. Снег отражает и свет звезд, и ярким голубоватым светом заливает тундру луна. Как ни парадоксально, но в зимние месяцы в ясную погоду в ночную пору в тундре даже светлее, чем в дневные часы, Есть у полярного неба еще один небесный свет, неведомый жителям других широт – северное сияние. Те, кому посчастливилось увидеть это волшебное зрелище, никогда не забудут этого чуда.

Прозрачные складки гигантского занавеса, голубовато-серые, блестящие, как ртуть, льются откуда-то сверху. Они струятся, как тонкая ткань под легкими порывами ветра, невесомо и беззвучно, то, вспыхивая ярким, почти синим светом, словно выхваченные из черноты неба невидимыми прожекторами, то тускнея и делаясь серо-прозрачными, как дым.

Невероятно красивое и немного жуткое зрелище. Оттого, что пожар этот разливается по небу совершенно беззвучно, что необычно для нас, жителей средней полосы, привыкших к тому, что знакомая нам мятежная красота грозового неба сопровождается раскатами грома, шумом ветра, плеском дождя. А главным образом потому, что складки этого небесного занавеса, возносясь куда-то в запредельную высь, как бы разрезают купол неба, открывая взору такую бездонную космическую глубину, что начинает кружиться голова и слабеют ноги, как у человека, подошедшего к краю пропасти.

Но и сияние, и звезды, и луна – это когда ясная морозная погода. Впрочем, это мы говорим погода и про ясный день и про дождливый. Здесь – «упала погода» – это значит ни земли, ни неба, ветер несет жесткую поземку, в нескольких метрах ничего не видно. Но и в этой снежной круговерти охотник найдет не только зимовье, но и выедет точно к каждой пасти.

Он сидит на нартах боком, свесив правую ногу и пробуя ею заструги. Любой охотник всегда скажет, откуда дул ветер при последней пурге, как заструги ложились. На ходу он безошибочно определит, как идет упряжка – встречь заструг, к примеру, или под углом. А если свежая пурга замела-заровняла все? Тоже есть способ: разрой снег, посмотри, как лежит трава, куда наклонились маленькие веточки тальника. Каждый охотник обязательно запомнит, откуда дул ветер, когда ложился первый снег. По десяткам примет умеет каждый предсказать погоду, особенно пургу. Эти навыки передаются из поколения в поколение и совершенно естественны для каждого родившегося и выросшего в тундре. Разговор о погоде здесь – вовсе не пустая светская беседа, а разговор жизненно важный.

Охотник объезжает свои ловушки с той же уверенностью, как если бы ехал по проложенной дороге, и к вечеру добирается до первого промежуточного зимовья – поварни. Это маленький, как конурка, домик, где есть только печь, сделанная, как и все печи здесь, из железной бочки, и лежанка для спанья. Домики эти всегда стоят так, чтобы летом к ним можно было подойти водой: завезти дрова, рыбу для собак и для песцовой приманки на весь охотничий сезон.

Здесь охотник обметает от снежного куржака стены и низенький потолок, растапливает печь, ставит на нее старый закопченный чайник, набив его снегом. Чайник, правда, часто возят с собой, в нартах: на все поварни не напасешься. На этой же печке он размораживает хлеб, строгает себе припасенную в специальном леднике с лета рыбу. Как правило, ничего другого за эти дни он не ест. Собаки тоже получают по мерзлой рыбине. Варить еду и себе, и собакам охотник будет лишь в основном зимовье. А в поварне он лишь проведет ночь и наутро отправится дальше. Поварни отстоят друг от друга на расстоянии дня хода на собаках – рабочего дня, с учетом проверки всех ловушек. Промежуточных зимовий бывает обычно пять – шесть, и зависимости от размеров участка. Последний бросок выводит уже к основному зимовью. Здесь охотник отдыхает, обдирает добытых песцов, откармливает собак. И опять выходит в «маршрут». И так пять месяцев в году – с середины ноября до первых чисел апреля.

Условия жизни на Крайнем Севере вообще чрезвычайно трудны, но все эти трудности меркнут по сравнению с жизнью охотника, который практически остаётся с тундрой один на один, что называется, выходит на нее с голыми руками, на защищенный, не «подпертый» никакими достижениями современной цивилизации – точно так, как выходили его предки и сто, и двести лет назад.

Возможно, приезжий человек и смог бы научиться ездить на упряжке, управляться с пастью. Но не дано ему почувствовать тундру своим родным домом, не бояться ее, слиться с ней, ощущать себя свободно и уверенно в грозной ее пустынности. И нужен, наверное, еще особый психический склад, тоже формировавшийся здесь из поколения в поколение и позволяющий спокойно выносить столь долгое одиночество. Когда кругом – ничего, кроме снега, льда и безжизненной белизны. И только лай твоих собак разрывает первозданную тишину. И эти клубки разноцветной шерсти – единственное живое тепло на десятки километров вокруг. Старые охотники могли оставаться в тундре месяцами, и никто из них не считал свою работу опасной. Впрочем, нет, одну опасность признают даже они. Это сорвавшаяся внезапно пурга и застигшая вдалеке от зимовья…

Как представить себе силу пургового ветра? Я попала в настоящую пургу один раз – под Тикси, на научной станции геофизиков. Когда от дома до дома можно было пробиться сквозь стену ветра и снега только держась за леера – специально натянутые веревки. Ветер валит с ног. Снег забивает глаза, нос, рот. Дыхание останавливается, легкие, кажется, разрываются от воздуха, а ветер заталкивает в рот, в нос упругий ледяной поток и нет сил сделать выдох. Слушая, как, сотрясая стекла, визжит на разные голоса вьюга, нельзя было не поразиться лишний раз точности пушкинской фразы: «Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным».

Конечно, каждый охотник умеет пережидать пургу даже в открытой тундре. Ставит вертикально нарты, зарывается в снег с подветренной стороны, обкладывая себя со всех сторон собаками. Тяжело выдержать даже несколько часов. А пурга здесь не бывает несколько часов. Она длится сутками. Несколько дней без тепла, без еды, без движения. Практически без сна. «Конечно, спишь немножко, – как говорил Прокопий Семенович, – но не душой спишь. Заснешь крепко – беда!» Если не подниматься время от времени из-под растущего сугроба, не разгребать наметенный снег, пурга за насколько часов может так утрамбовать его, что и вовсе не пробьешься наружу. Конечно, обмораживаются. Простуживаются. Но случаев, чтоб насмерть замерзли, – нет, не знаю. Вообще попасть в пургу – настолько тяжелое испытание, что охотники, которым почти всем довелось через него пройти, очень неохотно об этом рассказывают и на все расспросы отвечают примерно одинаково: «Хочешь жить – терпишь».

Конечно, никакая самая теплая-претеплая одежда, известная нам, жителям средней полосы, для работы в тундре не годится. Практически все народы, проживающие за Полярным кругом, одеваются одинаково. И материал, из которого шьётся одежда, и «фасон» продиктованы условиями жизни – общими для всех.

Конечно, в городах и поселках одеваются не так, как на охотничьей тропе. Но и в самом Якутске на улице – шубы, шубы, шубы. Меховые шапки, надвинутые низко – до самых глаз. Искусственный мех или искусственная кожа не выдерживают здешних морозов, уже через несколько минут становятся жесткими, как кора, и ломаются. Помню, как живя в Якутске, еще в шестидесятых годах, я, не дождавшись автобуса и продрогнув до костей, резво рванула по улице, но пробежав пару кварталов, поняла, что замерзаю – не чувствовала уже ни рук, ни ног, ни лица: мороз был под 50. О, счастье! Клубы пара, заиндевевшая, покрытая, как белым мхом, куржаком дверь, – магазин! Я кинулась туда, в тепло и второпях ударилась о какой-то угол сумкой. Боже мой, не случись это со мной – ни за что бы не поверила: сумка разлетелась, разбилась, как чашка. Я с изумлением рассматривала какой-то жалкий мешочек – подкладку – с редкими пятнами уцелевшей псевдокожи. Публика сочувственно-насмешливо оглядывалась: ясно, приезжая…

Мех здесь не роскошь, а предмет первой необходимости. Тем более в тундре. Нет, не поймут здесь европейских борцов против одежды из натурального меха.,

А теперь я хочу предложить вашему воображению такую ситуацию: в тундре встречаются два охотника. Один из них – наш современник, а другой неким чудом попал сюда из XIX века. Нетрудно представитъ себе эмоции пахаря, идущего в лаптях за сохой и увидевшего на поле трактор. А вот охотники, встретясь в тундре, попросту не заметили бы, что их разделяет чуть не две сотни лет. Ничто не изменилось в экипировке охотника. Испокон веку одежду шьют из оленьего меха. Он самый теплый из всех мехов, потому что каждый волос – это трубочка, наполненная воздухом. Говорят, в спальном мешке – кукуле – из оленьих шкур мехом внутрь можно провести ночь даже под открытым небом. Под открытым небом – не скажу, не пробовала, а в чуме, где температура к утру опускается далеко за нулевую отметку, приходилось. Длинное ухо меховой шапки примерзло к стенке, а телу было тепло и уютно, как дома под одеялом. Олений мех имеет еще одно достоинство: он не намокает. Поэтому охотник со всех сторон «зашит» в олений мех. Брюки из оленьего меха. Оленья кухлянка. На голове олений малахай. Меховые рукавицы трогательно – как у детей – висят через шею на веревочке. Неосторожно оброненная варежка – это наверняка отмороженные пальцы. Варежки и мягкие сапоги – торбаза – из камуса: низкого меха, снятого с оленьих ног. Впрочем, такие торбаза носит вся Якутия. В универмаге в Якутске можно купить городской вариант – торбаза, украшенные поверху бархатной или суконной оторочкой с национальной вышивкой разноцветным бисером. В тундре вышивки, конечно, не увидишь. Но зато сапоги не до середины ноги, а до паха, пристегнутые специальными ремешками к поясу. И имеют они еще одно название – щеткари, потому что в отличие от городских, подшитых, как валенки, многослойным войлоком, имеют подошву тоже меховую, сшитую из оленьих щеток или пяток, щетиной наружу. Щетки – это густые волосы, которые растут у оленя между костяшками копыт. Подошва составляется, как мозаика, из маленьких кусочков. Щеткари выглядят очень забавно – из-под подошвы во все стороны торчат светлые жесткие усы. Такие подошвы совершенно не скользят ни по льду, ни по снегу.

В Москве я долго рассматривала две фотографии: одну, сделанную Зензиновым в Русском Устье в 191З году, и другую, сделанную мной там же почти восемьдесят лет спустя. По случайному совпадению, они были совершенно одинаковы композиционно и казались отпечатанными с одного и того же негатива. В тундре мода не меняется.

Так что внешне охотники из двух разных веков, встретившиеся в тундре, ничем отличаться друг от друга не будут. Разве что у нашего современника под рукавом традиционной кухлянки тикают часы со светящимся циферблатом, а в нартах лежит карабин.

Кстати, и нарты у них тоже будут одинаковыми. Мастерят их и сегодня сами, вручную, старинным способом, без единого гвоздя. Сколоченные нарты сразу бы разбило на твердых застругах. А нарты, связанные узенькими сыромятными ремешками, получаются подвижными и гибкими. Подтянул разболтавшийся ремешок – и нарты снова могут нестись по тундре, пружиня на застругах. «Ладить» нарты, особенно гнуть полозья, трудно и долго. Это целое искусство, которое передавалось по наследству от отца к сыну. Охота – занятие сугубо мужское. Это оленеводы кочевали всегда семьями. У жены охотника другая доля – ждать. Старые охотники посмеиваются: избаловались нынче бабы – в городе живут. И дело даже не только, вернее не столько в том, что жизнь в поселке качественно иная, чем в зимовье. Женщина оставалась в хлипком домишке среди тундры одна неделями, ожидая мужа, ушедшего «по пастям». Хуже того – не одна, с ребятишками. Случись что – помощи ждать неоткуда. Все возникающие проблемы – а мало ли их даже в наших благоустроенных квартирах – она должна была решать сама. От старой жительницы Русского Устья невозможно услышать – не могу, не умею, не справлюсь. Все могла. Все умела. Со всем справлялась сама. И со страхом – тоже. Правда, на расспросы мои, каково это – одной в темноте полярной ночи, при свете коптилки или свечи, в пургу – только посмеивались: «Мы привычные, а лихих людей в сендухе нет».

Необходимость самой принимать решения, привычка рассчитывать на себя, на свои силы выковала совершенно особый, очень независимый тип женщины. И определила ее социальное положение, ее статус. Женщины здесь никогда не были приниженны, робки, покорны.

Однако без мужчины семья прожить не могла: охотиться, ловить рыбу, то есть экономически обеспечивать семью мог только мужчина. Овдовев, женщина уходила «под крыло» какого-нибудь родственника-мужчины, который брал на себя обязанность «прихранить» вдову и ее детей.

Такая, например, история, услышанная мной в Русском Устье.

– Вышел мужик зачем-то из зимовья, нет его и нет. И шум какой-то, вроде кричит. Жена выглянула из дверей, а его медведь валяет. Она ружье схватила, да с первого раз не взяла. Он мужика кинул, на нее попер. Ну, со второго раза уложила. Мужика – в нарты и погнала на Яр, там уж бригада в то время была, по рации вызвали вертолет. Однако не довезли, помер мужик в вертолете-то, шибко медведь его порвал.

И на мой вопрос, можно ли познакомиться с отважной женщиной, одолевшей такого страшного зверя, как белый медведь, – только вздох: «Уехала она. Без охотника-то как прожить? Двое ребят малых. Она к дочке старшей в Якутск подалась».

Вот такое здесь старшее поколение. Нынешние молодые женщины редко умеют обращаться с ружьем, в зимовье ездят только летом – «на дачу». На вопрос о том, смогли бы остаться в тундре зимой, только головой трясут: «Одной в зимовье – да ни за что!»

Правда «юколку стряпать» умеют все, даже приезжая – Катя Варякина, учительница: куда денешься, жена охотника. Муж ее —Иван, сын Прокопия Семеновича Варякина.

Конечно, Катя обращается с ножом не так ловко, как местные. У них нож так и мелькает в руках, когда быстрыми точными движениями они мелко-мелко «шинкуют» распластанную рыбью тушку – только мякоть, кожа остаётся нетронутой. Потом ее вялят на солнце: приготовление «юколки» – дело летнее. Надо заготовить надолго – «до проку» – до будущего года. Подают юколку на стол обычно к чаю. Едят руками, отгрызая от шкурки тающие во рту жирненькие подсушенные ломтики. Совсем недавно бумажные салфетки сменили подававшиеся прежде для вытирания рук куски старой рыболовной сети с мелкими ячейками.

А вот обрабатывать шкурки Катя никогда не берется: боится порезать. Для этого нужна сноровка. Охотник Проня Портнягин, у которого участок сравнительно недалеко, привез в поселок неободранных песцов. Я напросилась посмотреть, как их обрабатывают.

Когда я пришла, Маша, Пронина жена, уже разложила на лавке пять или шесть белоснежных красавцев, роскошные хвосты свешиваются до пола. Безжизненно таращатся черные пуговки глаз. У двух пасти ощерены в последнем оскале, открывая острые мелкие зубы. Я забываю о роскошных шапках и воротниках и вижу просто несчастных мертвых зверьков. Мне их жалко. Проня надо мной подтрунивает, для него это – пушнина, шкурки. Все нормально – привычка.

Он выбирает самого крупного песца, подвешивает вниз головой за задние лапы. Берет острый охотничий нож. «Р-раз!» – одним взмахом распарывает лапы.

– Теперь глазки, – неуловимым движением самым кончиком ножа проходится вокруг глаз, – «ротик!» – подсекает шкуру где-то под пастью. Еще несколько точных подсечек, и Проня, взявшись за хвост, объявляет традиционно русское присловье, означающее начало любой работы: «Поехали!»

Из шикарного, почти в ладонь шириной хвоста, появляется какая-то тоненькая и безобразная веревочка. Боже мой, неужели это и есть хвост? Проня берется за шкурку двумя руками, изредка помогая ножом, начинает выворачивать ее, как перчатку. Бедный песец, через несколько минут от него остаётся маленькая жалкая тушка – кошка не кошка, кролик не кролик. А Маша уже устроилась прямо на полу и, держа перед собой шкурку, чистит ее, как строгает, удаляя подкожный жир точными, аккуратными движениями. Потом шкурки, так и вывороченные наизнанку, натягивают на специальные распялки и укладывают на градки- натянутые над печкой веревки – сушиться. Высохшие шкурки Маше предстоит много часов тереть мукой.

Теплый воздух, поднимаясь, чуть покачивает пушистые хвосты – единственное напоминание о том, что там, под страшноватым серо-розовым нутром – мездрой – царственной красоты мех.

Из Чокурдаха прилетел приемщик пушнины. Охотники потянулись в контору – сдавать шкурки. Пару раз за сезон – к Новому году и в начале марта, охотники, если позволяет погода, наезжают в поселок, даже из самых дальних зимовий: повидаться с семьей, вымыться, как следует, постирать бельишко, пополнить запасы продовольствия. Ну и отдохнуть, конечно, немного расслабиться, поговорить с людьми: ведь большинство из них неделями, а то и месяцами не слышат человеческого голоса. В домах целыми днями не убирают со стола, кипит с утра до глубокой ночи чайник, узенькую тропиночку до магазина растоптали до широкой дороги – на маршруте, в поварне ни один уважающий себя охотник пить не станет, вернувшись в зимовье, может слегка «для сугрева». Одиночество дисциплинирует: переберешь – недалеко и до беды, и замерзнуть можно или, чего доброго, зимовье спалить. Пожар здесь – самая страшная беда, потому что заливать огонь нечем: воды нет, есть только снег и лед. Поэтому «позволяют себе» только на отдыхе, в поселке.

В конторе, где расположился сборщик пушнины, что-то вроде клуба: сдав шкурки, мало кто уходит сразу.

Откровенно рассматривать чужую добычу или чужой улов считается дурным тоном. Но ревниво косятся на колченогий письменный стол, на который перед приемщиком выкладывают шкурки.

Тот неторопливо берет их по одной, встряхивает, поворачивает так и эдак, дует на мех, внимательно вглядываясь в подшерсток.

– Первым сортом. Первым. Первым…

Но вот у очередного песца под белоснежной остью мех чуть сероват у самого основания – «не доспел» песец, не долинял, не успел «дойти», рано угодил в ловушку.

– Этот вторым. А у этого кровь вот здесь. Капканный, небось? А песец хорош. Пусть хозяйка еще потрет. Завтра приноси – ототрет, приму первым.

Расчет будет потом, сразу за всю добычу, в конце охотничьего сезона.

День еще короток, смеркается рано, но свет пока не дали. В конторе уже темновато, только голубоватый свет вечерней тундры льется в заиндевелое понизу окно. И кажется, будто из угла, где на подстеленном куске брезента горой свалены шкурки, тоже исходит белый мерцающий свет.

Приемщик вместе с кем-то из помогающих ему охотников увязывает это сверкающее великолепие в далекий от свежести брезент, утягивает узел крест-накрест, словно хозяйка белье, чтобы нести в прачечную. Только содержимое такого узла многие годы отправлялось на Международный пушной аукцион, где страна наша выручала немалую валюту за сверкающий тундровой белизной мех. Продавать сами кому бы то ни было песцов охотники не имели права. Скупка и продажа этого меха была государственной монополией.

Вместе с охотниками я вышла на крыльцо и невольно подняла глаза к наливающемуся ночной чернотой небу, на котором начали уже проступать крупные тяжелые звезды. И среди них, посверкивая, словно подмигивая, пробиралась одна – маленькая, но очень яркая. Торопился своей небесной дорогой какой-то спутник,

– Бяжи-ит, – вздохнул кто-то за моей спиной. – Мож там и моя гаечка есть.

Чума и Фантомас

Жена дизелиста Кеши Черемкина Светлана привезла из отпуска собачку. Маленького черного беспородного кобелька на кривоватых лапках, с задорным хвостиком-баранкой, палевым животиком и коричневыми бровками. Бровки эти кобелек умел презабавно поднимать, отчего острая мордочка его принимала невинно-удивленное выражение.

– Вы только посмотрите, какой симпатяга, – умилялась Светлана, демонстрируя соседям песика. Однако все, исключая разве ребятишек, отнеслись к Дружку с презрительным недоумением. С точки зрения любого охотника собачка была вовсе никчемная. Дом охранять? А чего его охранять-то, дверей здесь отроду никто не запирал. Да ее зимой и на улице-то оставить нельзя – замерзнет, шерсти-то, считай, на ней нет. Одно слово – «домашняя». Таких собак здесь и не водилось никогда. Известно, что собаки не для баловства, для тяжелой работы в тундре.

Индигирская остроухая лайка считалась лучшей в мире – недаром река имела еще одно старинное, «досельное» название – Собачья. А лучшие индигирские собаки были всегда в Русском Устье. Они действительно необыкновенно хороши – с крупными сильными лапами, мощной широкой грудью. Особенно красивы они зимой, когда обрастают густейшим подшерстком. Есть такие, что остаются лохматыми и летом. Их называют хохлы, они особенно хорошо переносят лютые здешние холода.

И вот среди этой собачьей элиты затесался Дружок – ласковый бездельник, умеющий только шевелить своими бровками и помахивать хвостиком-баранкой. Однако Светлана в нем души не чаяла. Охотники снисходительно посмеивались: чудит баба, пусть ее.

Шло время. И настал день, когда в поссовет пришел охотник с большой хозяйственной сумкой, в которой что-то шевелилось. Он вошел в кабинет председателя поссовета и вытряхнул из нее на пол перед изумленным Николаем Федоровичем Мельниковым клубок новорожденных щенят. Они расползались, оскальзываясь на линолеуме кривоватыми лапками и тычась бессмысленно во все стороны черными мордочками с одинаковыми рыженькими бровками.

– Это что ж такое? – задыхался охотник от возмущения. – Это ж моя лучшая сука! Передовик! Чистая порода! Я ж за нее такие деньги отдал!

Мельников не сразу понял, что произошло, а когда понял, чуть не свалился со стула от хохота. Сомнений быть не могло: Дружок, хотя почти и не подрос, превратился во взрослого пса.

Однако скоро Мельникову стало не до смеха. С такой же жалобой явился в поссовет второй охотник, потом третий.

Надо сказать, что скрещивают собак, тщательно отбирая пары «по статям». Кобелей-производителей – раз-два и обчелся. Упряжных собак кастрируют – некастрированная собака плохой работник. Так что соперников у Дружка, свободно шастающего по всему поселку, было немного. На очередное заседание поссовета вызвали Черемкиных и всех «пострадавших от Дружка» охотников. На повестке дня был один вопрос: что делать с собакой? Я видела своими глазами протокол этого заседания и его решение – в своем роде уникальное: обязать владельцев Дружка или кастрировать его или пристрелить. И как ни поднимал Дружок изумленно свои бровки, судьба его была решена.

Уже насколько лет он смирно лежит на крыльце, поджав свои кривенькие ножки под разжиревший палевый животик, приветливо машет всем своим хвостиком-баранкой и только изредка рычит, прижимая уши, – когда мимо проходит охотник, которому было поручено выполнить решение поссовета.

Дружок, что называется, еще легко отделался. Рассказывают, что до войны восточнее Тикси не могла проникнуть ни одна собака, даже весьма породистая, но не здешняя, не лайка: ее пристреливали без всякого снисхождения. Северяне блюли чистоту породы своих ездовых собак.

Еще в первый свой приезд на Индигирку я слышала от местных жителей рассказ о том, что в конце З0-х годов в Чокурдахе жил врач, приезжий из Ленинграда, который вместо ездовых собак использовал прирученных волков. Я, честно говоря, сочла это легендой. По старым поверьям, на волчьей упряжке ездит по тундре «сендушный» – леший. Однако в 78-ом году меня привели в недавно открывшийся в райцентре маленький, но очень интересный краеведческий музей. И там я увидела стенд, посвященный Сергею Павловичу Мокровскому, который в 1935—36 годах по своей собственной инициативе заготовил лес в районе села Мома, сплавил его вниз по Индигирке и с помощью местных жителей построил в крохотном тогда поселке Чокурдах первую больницу. Он трагически погиб здесь, в тундре, весной 1937 года, но его помнят и чтят, и нынешняя больница в Чокурдахе носит его имя.

На стенде в музее есть фотография Мокровского, сидящего на крыльце больницы в обнимку с огромными страшенными волчищами. Оказывается, это была не выдумка. Он действительно вырастил нескольких волчат и ездил к своим пациентам в тундру на волчьей упряжке, уверяя всех, что волки отлично приручаются, а в работе – гораздо сильнее и выносливее собак. Под фотографией надпись: погиб в тундре от случайного выстрела. Сколько я ни расспрашивала, подробностей его гибели мне узнать не удалось. Помню безумную мысль, которая меня посетила у этого стенда: не был ли Мокровский убит каким-нибудь охотником, увидевшим впряженных в нарты волков и принявшим врача за «сендушного»?..

Но это, конечно, случай исключительный. Основной «скотинкой» на Индигирке всегда была собака. Из-за оседлого образа жизни оленей здесь не разводили. До появления самолета собачья упряжка оставалась единственным зимним видом транспорта. В случае необходимости на собаках отваживались пускаться на огромные расстояния – до полутора тысяч километров. С появлением регулярных авиарейсов необходимость в этом отпала. Но на свои участки охотники отправлялись на собаках. А главное – весь охотничий сезон охотник объезжает пасти на упряжке. От того, хороша ли упряжка, зависела всегда успешность промысла, а зачастую и сама жизнь охотника.

В начале 80-х годов в поселке, все население которого, включая детей, составляло 252 человека, насчитывалось около 400 собак. И, бывало, сойдутся три-четыре мужика, сядут по северной привычке на корточках – «на кукорках» по-здешнему – вдоль стенки в коридоре поссовета или на крыльце клуба, достанут из карманов телогреек помятые пачки «Примы» или «Беломора» и, можете быть уверены, разговор зайдет о собаках. Здесь никто не скажет собаки. Говорят – собачки. «Собачки – наша жизнь».

У каждого дома к длинной лесине, укрепленной на распорках и напоминающей отдаленно невероятной длины козлы для пилки дров, привязано девять-десять собак. Упряжка. Нет среди них наших Шариков. Бобиков. Жучек. Не принято. Собак часто называют человеческими именами – Женя, Леня, Зоя, Парень, Малыш.

Вообще по именам собак порой можно проследить их судьбу. Например, Подкидыш. Собака по кличке Полтина – видимо, так своеобразно «преломилась» в кличке уплаченная за нее цена – 50 рублей «старыми». Почти в каждой упряжке есть пес Даный, то есть данный, подаренный. Имя огромного рыжего хохла – Фантомас – было, несомненно отражением новейших веяний. У дизелиста Кеши в упряжке Болтик, Винтик, Гаечка. У Ивана Варякина – собака по кличке Киска. Жена показывает маленькой дочке картинки в какой-то книжке: «Смотри, это киска».

– Нет, – кричит Луизка, тыча пальчиком в окно, – Киска там.

Обращаться с собаками здесь учились сызмальства, любой мальчишка не хуже взрослого мог собак и выпрячь и, что посложнее, запрячь.

Собачья упряжь – алык – делается из прочных сыромятных ремней. Одной петлей она охватывает грудь собаки, другой живот. Тяж идет к главному ремню, который называется потяг. Его прикрепляют к передней дуге нарты – барану. К потягу привязываются с двух сторон одна за другой – цугом – собаки, в отличие, например, от ненецкой упряжки, где собак впрягают в нарты веером. Собаки знают свое место, привыкают к нему, Я видела в Чокурдахе двух собак, которые бегали возле дома, вынюхивая что-то в снегу. И одна из них держалась все время сзади. Останавливалась первая, и тотчас же, как вкопанная, замирала вторая. Мне объяснили, что эти собаки так работают в упряжке, и та, что сзади, приучена повторять все движения той, что впереди. Если бегущая впереди собака начинает лениться, не налегает всей силой на постромки – еще раньше, чем каюр-погонщик, это замечает собака, бегущая сзади, и подгоняет «халтурщицу», покусывая ее за ноги.

Упряжка – это не просто некий обезличенный механизм в восемь-десять «собачьих сил». Это скорее некий собачий коллектив, где есть добросовестные собаки-трудяги и есть псы, склонные полениться, «сачкануть». Есть посмелее, позадиристее, и есть смирные, сразу поджимающие хвост, стоит соседу по упряжке, сосборив черный кожаный нос, показать клыки. Есть в каждой упряжке своя иерархия, есть свои аристократы и свои парии, но на вершине этой иерархической лестницы, признаваемый беспрекословно всеми, стоит вожак упряжки – передовик. Без хорошего передовика нет упряжки.

Упряжкой управляют только голосом. Ни хлыста, ни длинной палки-хорея, которым пользуются при езде на оленях, в руках у каюра нет. «Поть-поть-поть» – кричит он, и передовик поворачивает направо, увлекая за собой упряжку. «Кхыр-кхыр» – налево. «Тоо-ор!» – значит «Стой!» Много разных команд должен знать вожак упряжки и четко их выполнять.

Серо-черный низкошерстный Январь, слегка похожий на овчарку, – передовик в упряжке Ивана Варякина. Припадая на передние лапы, молотя хвостом, коротко взлаивая и даже как будто улыбаясь, Январь всем своим существом устремляется навстречу приближающемуся хозяину, натягивая до предела короткую цепь. Обычно отношения с собаками у охотников довольно сдержанные, лишенные всяческих сантиментов, – рабочие отношения. Собак редко гладят, ласкают – не принято. Но для Января Иван делает исключение. Он опускается на какое-то бревнышко, и Январь, жмурясь и повизгивая от удовольствия, прямо-таки подползает под хозяйскую руку.

– Он у меня талант, – говорит Иван, трепля собаку за уши, – ему и команд не надо, он сам у каждой пасти останавливается. И даже если пурга пройдет, след заметет, снегу сантиметров на тридцать нападает, он сквозь снег этот старую полозницу все равно чует, прямо по путику идет.

Есть и еще одна причина особого отношения Ивана к своему передовику. Когда охотник останавливается, чтобы проверить ловушку, он продевает остол или прудило, как его здесь чаще называют, – толстую палку с тяжелым железным наконечником – в специальную ременную петлю, прибитую сбоку нарт, и втыкает его поглубже в снег. Это – прикол, якорь для упряжки. Но если вдалеке покажется песец или дикий олень, собаки могут рвануться, выдернуть прикол и уйти. И только у передовика преподанная человеком наука должна оказаться сильнее инстинкта погони. Передовик должен удержать упряжку, не дать ей сорваться с места. Упустить упряжку или, как здесь говорят, отпустить собак – одна из самых страшных опасностей на охоте.

Тот день у Ивана начался неудачно: первые пасти оказались пустыми. Четвертая ловушка сработала – Иван еще издали увидел, что бревно лежит, а не торчит вверх, как поднятое дуло пушки. Собаки на подходе к пасти почему-то занервничали, залаяли, Адам и Амур, впряженные друг за другом, попытались даже рвануться в сторону. Нарты накренились, Иван закричал, огрел ближайшего к нартам Амура прудилом. Снег вокруг пасти был взрыт и истоптан – и десятку песцов так не наследить. Иван не сразу разобрал, кто это здесь похозяйничал, а поняв, вскочил ногами на нарты и на всякий случай внимательно оглядел тундру, поворачиваясь во все стороны. Следы были медвежьи. Нечасто, но случается, белые медведи заходят довольно далеко в тундру на участках, расположенных вблизи побережья. Яр – как раз такой участок. Иван, как он однажды выразился, обслуживает побережье океана. Запах рыбы приводит зверя к пасти, и, пытаясь достать приманку, медведь задевает сторожок. Падающее бревно не может, конечно, причинить ему серьезного вреда, но, получив бревном по морде или по лапе, медведь впадает в ярость. Разметав по снегу все не слишком-то прочное сооружение, медведь идет по тундре, круша все пасти, встречающиеся на его пути. Иногда, если зверь попадется темпераментный, он, прежде чем успокоится, успевает вывести из строя десятка два ловушек.

Однако на сей раз медведь, забредший на участок Ивана, оказался или слишком флегматичным и стерпел обиду, или, наоборот, шустрым и ему удалось увернуться от падающего гнетка. Во всяком случае, пасть не пострадала и две ближайшие, видные издалека на ровной тундре, были тоже целы. Но ни в одну из них песец не попал, а в третьей оказалась почти совсем расплющенная тяжелым бревном глупая белая «крупашка» – куропатка. И только в середине дня, подъехав к очередной пасти, Иван увидел свисающий наружу роскошный белый хвост.

Песец попался, видимо, давно, сильно примерз, его пришлось долго теребить, раскачивать, отдирать от днища ловушки аккуратно, не торопясь, чтобы не повредить драгоценную шкурку. За спиной резко взлаяли собаки, но сегодня, нанюхавшись медвежьих следов, они целый день вели себя нервно, и Иван не сразу обернулся, а выпрямившись с песцом в руках увидел, что собаки уходят. Дальше он действовал автоматически: отбросив песца, схватился за длинный ременный шнур – такой шнур волочится по снегу за каждой нартой именно на тот случай, если придется ловить уходящую упряжку. Но тут же почувствовал, что шнур не натягивается, и нарты стоят на месте. А упряжка – восемь собак, освободившись от груза, перепутав постромки, смешавшись в один клубок и надрываясь в лае, быстро уходит в тундру.

Только один Амур, впряженный справа ближе всего к нартам, бился в алыке, стремясь уйти вместе со всеми, но не мог в одиночку преодолеть сопротивление воткнутого в снег остола.

Ивану еще не приходилось отпускать упряжку, но он не раз слышал рассказы об этом и от отца, и от других охотников, потому что все они, как говаривал в свое время Варякин-старший, «этим окрещены». Но такого случая, чтоб нарты остались, а собаки ушли, не было, наверное, ни с кем. Иван даже не сразу понял, как это могло произойти. Собаки весь день нервничали и на остановках у пастей грызли и кусали потяг. Особенно постаралась Чума – большая, сильная, «пертужая» собака, которая могла в одиночку тянуть нарты, но была «шибко ндравная», за что и получила свою кличку. На широком сыромятном ремне хорошо были видны следы ее мощных зубов. В этом месте и оборвался потяг, когда собаки учуяли что-то и «дернули».

Положение Ивана, конечно, нельзя было назвать отчаянным: в нартах лежал карабин, оленья шкура, немного дров, кое-что из еды. Но до ближайшей избушки было еще часа два хода на упряжке, а у него остался один Амур. Хорошо, полярная ночь уже кончилась, но день был еще короток, снег уже заголубел, и воздух начал как бы сгущаться в преддверии ранних сумерек. Утром мороз был всего градусов тридцать, но к вечеру стало холодать.

Смертельно было жаль упряжку – ушедшие в тундру собаки чаще всего погибают, если их не удаётся быстро разыскать с вертолета. А у Ивана шансов добраться до рации не было никаких. Придется отсиживаться в поварне и ждать, когда на Яру всполошатся и начнут его искать – до Яра ему без собак не добраться. Погруженный в эти невеселые мысли Иван упрямо тянул нарты по следу ушедшей упряжки – благо, она ушла почти в ту сторону, где была избушка. Рядом «работал» Амур. Он налегал на постромки, что было силы, словно понимал серьезность ситуации, в которую они с хозяином попали. Иван посмотрел на пса, высунувшего от старания язык, и угрюмо подумал о там, что в поварне, куда он стремится сейчас дойти, запасено совсем немного рыбы. А если пурга? Ему вспомнились рассказы стариков о том, как приходилось иногда есть собак, и его передернуло.