Читать «Тройной фронт» — Борис Александрович Алмазов онлайн
Страница 3 из 4
Ночью от Невской Дубровки на понтонах переплыли. Половина на дно. А с выкладкой, с боекомплектом – сразу под воду. Без звука и не барахтались. Думали: самое страшное переплыть Неву. А самое то страшное – впереди. Сразу с берега в атаку пошли, и как раз на пулеметы.
Минут через пятнадцать от нас рожки да ножки. А тут к пулеметам минометы подключились. А выбито все как на столе после пьянки. Деваться некуда! А он шпарит огнем. Так, чем спасся?!
Рядами и кучами горы трупов лежат. Наших. Я сначала за такую гору залег. А он как начал бить по площадям – то есть разрывы мин и спереди, и сзади, и с боков. Уж не знаю, как я под эту гору залез и только слышу, как в трупы осколки шмякают. Целый день под трупами лежал. Обстрел то ни на минуту не затихает. Если бы не покойники – хана. Вот так мертвые спасали живых. Ночью стихло чуть-чуть. Вылез, оттянулся к нашим. Там траншея была. Норы такие железом разным накрытые. Целых двое суток немцев отбивал. Пытались в контратаку вставать – не дает! А места топкие – танкам не пройти – тем и спасались, а так бы он нас в Неву сбросил. Артиллерия, конечно с того берега поддерживала… На третий день меня ранило. И поволокли на лодке назад в Невскую Дубровку. И еще половина на дно. Так что я, считай – три раза уцелел. И видишь седина – вот не на висках, а тут, на темени – хохол, будто краской белой мазнули… Это с памятка с Невского пятачка… С тех трех дней. А было мне девятнадцать лет.
Но мы свою задачу выполнили. Оттянули на себя немцев. И держали. Вперед идти нам возможности не было. А держали, как псы! Знай морпехов! Они, небось, так стоять не могли. Когда мы их в Кенигсберге достали, у них много как лучше укрепления были, чем на пятачке, а сдались! Кишка против нас тонка!
Но тяжело было. Тяжело. Однако прорывать блокаду почти, что от Невского пятачка начали. И прорвали. Правда, почти через год. Даже больше. Ранило меня в октябре 41 го, а прорывать блокаду пошли 12 января 1942 го. По льду. Я уже и второй осколок получил за год и опять подлечился. В первом эшелоне через Неву на Марьино шел. Блокаду здесь прорывали мы – моряки. Морпехи!.
Усиленный лед
Я знал о том, как шла через Неву морская пехота и курсанты морских военных училищ, прорывать блокаду. Мне виделись их черные шинели и шапки ушанки и ботинки, вязнущие в снегу. Я даже написал песню. И пел в концертах:
Ах вы , тоненькие мальчики в шинельках черных,
Строевые, рядовые – плохо обученные.
Как вы шли, как шли цепочкой тоненькой…
По винтовке на троих – врагам на смех…
И на белый снег вас поклали всех
Черной ленточкой на белый Невский снег…
Однажды в зрительном зале на моем концерте закричал – зарыдал какой-то седой человек, с пустым рукавом: «Я там был! Я там был!»
И мне стыдно, потому что я этим гордился Особенно стыдно – потому, что сочиненное мною – вранье! Моряки, действительно, полегшие в большинстве своем при прорыве блокады, шли совсем не так! блокада под Марьино, прорывалась совсем иначе, чем я себе представлял. Об этом рассказал Доктор физико – математических
Евгений Петрович Чуров
В 1942 году выпускник ВВМУ им. Фрунзе.
– Без танков немецкую оборону не прорвать, это было ясно. Значит нужно каким-то способом доставить на левый берег танки. Нас четырех лучших математиков училища посадили техническое обоснование обсчитывать. Вроде все обсчитали. Получается, но только при наличии усиленного льда. То есть, лед нужно чем – то накрыть, вроде как арматура – наполнитель, и сверху еще льда наморозить.
Ну, и естественно, по морской традиции, если это наш проект – нам его и исполнять. Вечером подвезли на правом берегу такие вроде короба из бревен клетки и солому. Начали выдвигать эти короба на лед в них солому и рядом солому на лед и водой сверху. А мороз под сорок – сразу схватывает. Метель метет. Прекрасно! Мы вчетвером на самом острие этой гати: берем – укладываем, берем – укладываем, дальше на солому воду помпой качают. Морячки на морозе бушлаты скинули – дымятся. Метель, Слава Богу! Выложили под самый берег. Переправа парит – вода замерзает. Успеет схватиться – не успеет?!
Под утро ветер не стих, а метель улеглась – поземка по льду метет. Рассвело.
И тут немцы – как дали! И наши – из всех стволов!
А с того берегам по нашей гати валом моряки. Их осколки косят, но все равно валом идут. И за ними по гати – танки. Мы стоим, замерли – пройдут не пройдут… Так и кажется, что провалится лед – танки только пушками мелькнут. А они валят прямо по убитым! Им же с гати ни в лево, ни в право! Первый проскочил, с той стороны еще идут! Ползут, пушками качают… Морпехи прут и по дороге, и по льду. И двумя черными ленточками вдоль нашей дороги ложатся:– голова – ноги, голова – ноги. Между ленточками наша дорога цвета клюквенного киселя – флаг такой – с двумя траурными каемками.
Первый танк на берег залез, второй …
Не помню, кто сказал:
– Ну, теперь все!
Тут нас и накрыло! Николая в руку, мне в живот осколок! Уже в госпитале, в Вологде, узнал, что блокада прорвана. Нам все четверым ордена дали и по звезде на погоны. Но я уже вернуться на флот не смог – не годен. Пришлось заниматься математикой.
Мы с тех пор каждый год вчетвером встречаемся 12 января. В наш главный день.
Война
Виктор Алексеевич Федоров
(воспоминания блокадного мальчишки)
22 июня 1941 года было воскресенье. Мы с тетей Верой поехали за город в Пушкин. Там узнали, что началась война.
Началась страшная паника. Все кинулась на вокзал. Народ брал штурмом вагоны, стараясь уехать в Ленинград. Доехали мы благополучно. Дома ждала расстроенная мама. Жили мы на проспекте Обуховской обороны около сада имени Бабушкина. Все взрослые были очень расстроены, а мы, ребятишки, думали, что война быстро закончится.
Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, враг продолжал лезть вперед, бросая на фронт новые силы. Над нашей Родиной нависла серьезная опасность. Как мы знаем, блокада началась в сентябре 1941 года. Это было неожиданностью для нас.
Начались тяжелые дни для людей нашего города. Сгорели Бадаевские склады с продовольствием. Самые тяжелые годы были 1941-1942 включительно.
Люди начали голодать, опухать от голода, умирать.
Карточки
Однажды, я зашел к деду и бабушке и прилег отдохнуть. Через некоторое время зашла мама, и мы стали собираться домой. В это время я обнаружил, что у меня пропали продовольственные карточки. Я спросил бабушку, не брала ли она их, но она сказала, что, наверно, я их потерял. Расстроенные мы ушли домой. В то время, оставшимся без продовольственных карточек, грозила неминуемая смерть от голода.
Через месяц после этих событий пришел дед и сказал, что бабушка умерла. Мы с мамой пришли к ним, чтобы похоронить ее. И когда мама подняла подушку, там оказались наши карточки. После этого мама сказала деду, что хоронить не будет. И мы ушли.
Через два дня дед пришел к нам и попросил, чтобы я отвез бабушку. Я положил бабушку на санки и отвез ее в церковь, которая находилась на месте станции метро Ломоносовкая. Там собирали всех умерших.
Люди умирали прямо на улицах. Мы с другом Колькой стояли в очереди за хлебом, и когда очередь стала двигаться , он упал и умер. Я привез его домой. Его мать тете Настя заплакала и сказала, чтобы я отвез его в церковь. Потом я много отвозил умерших.
До войны мы жили неплохо. У нас были неплохие вещи и благодаря им, мы выжили, когда бабушка украла у меня карточки. Мы вещи меняли на продукты. Я сам менял теплые рукавички на продукты.
У нас была соседка Мария Ивановна. Один раз я зашел к ней – она жарила лепешки из детской присыпки на вазелине. Я попробовал, и мне понравилось.
В саду имени Бабушкина стояла кавалерия.
Во время обстрела в комнату деда попал снаряд, и деда убило. Я тоже отвез его в церковь.
Мы часто с ребятами дежурили на крыше во время бомбежки. Мы с другом погасили две зажигательные бомбы. Одна бомба разорвалась около нашего дома. Были выбиты все стекла, и пришлось окна заделывать досками.
Моя мама работала на заводе им. Ленина, там давали доп.пайки. Один раз, когда я там был, наши летчики сбили немецкий самолет. В этот день был большой налет и мы с трудом с мамой ушли домой.
Отец
Время было очень тяжелое. Взрослые записывались в ополчение. Мой отец Федоров Алексей Антонович и двое моих дядей записались в ополчение. Их отправили в район завода «Большевик», где собирались все ополченцы и пошли они в сторону Рыбацкого. Мы с мамой проводили их и вернулись домой. И началась блокадная жизнь.
Несмотря на блокаду, мы, дети, пошли учиться в школу на Ивановскую улицу. Когда возле школы взорвалась бомба, занятия отменили. Мы, ребята, помогали взрослым, чем могли. Дежурили на чердаках, помогали ловить ракетчиков.
Однажды, соседки пришла к маме и сказала, что в госпитале много раненых ополченцев. Мама поехала в госпиталь и нашла отца. Он был ранен и лежал там. Она привезла его домой, и он был у нас, пока не поправился. Спал он у нас на плите. На самом теплом месте.
После этого он ушел в часть, которая стояла в селе Рыбацком. Мы ходили в Рыбацкое навещали его там, пока их не отправили на фронт..
Я пошел работать
В конце 1942 года я устроился учеником монтера на 5-ю ГЭС и стал там работать. Ходили на работу пешком. Это почти 8 километров.
Когда я пришел в цех меня коллектив встретил очень радушно. Бригада наша состояла из 7-ми человек. В ней были спайщик Осин Борис. Михайлов Виктор и другие товарищи. Через полгода я работал дежурным монтером. У нас на телефонной станции работало 9 телефонисток. Они тоже работали в смену.
При артобстрелах и бомбежках часто выходили кабели из строя, и нам приходилось их восстанавливать. Мы очень старались. Однажды после очередного ремонта кабеля, мы устроились в траншею отдыхать. Мастер Попов увидел, что мы там находимся и сказал чтобы мы шли в район станции. Когда мы оттуда ушли, в эту траншею попал снаряд, а мы все остались живы.
После этого меня направили к мастеру Китаеву на аккумуляторные дела и обслуживание электрочасов. Меня послали в Ленэнерго, где я проходил курс обучения. Там были хорошие мастера.
Еще мы занимались зарядкой аккумуляторов. Около станции стояла зенитная батарея, для которой мы заряжали аккумуляторы для приборов. Я часто ходил на эту батарею и носил туда аккумуляторы, где меня подкармливали.
Кроме того, к станции подходили подводные лодки, где мы тоже заряжали аккумуляторы. Мы часто ходили на задний склад, на погрузку торфа, где нам давали стахановские талоны на питание. Еще мы ходили в совхоз «Красный Октябрь» и там помогали совхозникам.
Рыба
Однажды нас вызвали в комитет комсомола и спросили, кто умеет работать на веслах. У моего деда была лодка, и я умел управлять лодкой. Мы думали, что нас возьмут на флот. Но нам предложили ловить рыбу – корюшку. И мы ловили для рабочих станции.
5 –я ГЭС
Станцию часто бомбили. Это была единственная станция, которая работала на торфе. Некоторые снаряды попадали в Неву. После бомбежки вся Нева была белая от рыбы.
На станции работали люди – герои, чтобы давать электроэнергию для города. Они работали по 12 часов. Как известно, станция была построена еще до войны немецкими инженерами и немцы знали все ее объекты. Частые обстрелы не давали нам работать. Несколько снарядов попали в котельную и в машинный зал. А один снаряд попал в пульт управления.
Когда были сброшены две авиабомбы весом каждая по одной тонне, станция остановилась.
Приехала комиссия и определила, что есть трещины фасада станции. Приезжал сам Жданов и было принято решение станцию запустить! И мы продолжали работу.
Моя мама на войне
повесть в рассказах
Лишенка
Конечно, я медсестрой быть не собиралась. Певицей хотела стать и способности, говорят, были большие. Голос, внешность… Но, ведь – лишенка. Папа – священник, да еще из казаков. «Лишенные прав, чуждый элемент». Ни учиться, ни работать. Все двери закрыты.
Боря – брат Сталину письмо написал. Это отдельная история. Так его служить в армию взяли, в училище военное попал. Но, он 1904 года рождения – успел гимназию закончить. А я на пять лет моложе, меня уже отовсюду выгоняли. Чуждые. Вот интересно: уголовники назывались – «социально близкие». А интеллигенция, духовного звания, дворянство, купцы, казаки – «чуждые»… Ну, в общем, так то оно, в сущности, и было.
В двадцатом году в станице – голод. Привезли американскую помощь. Американец к нам в школу приехал – розовый такой, в очках. Добрый – предобрый, видать. Глазками близорукими под очечками помаргивает. Ну, как Пьер Безухов. Толстый такой, большой.
Увидел меня – заморыша, за руку взял, к сундукам своим подвел. Выбрал самое красивое платье – голубое с лентой, как раз мне под цвет глаз. Велел мои лохмотья скинуть. А у меня одежка – из занавески сшитая. Крестная соорудила. Велел новое платье надеть. Оно мне как раз, как влитое. И шло очень. Американец все ахал да приговаривал: «Гуд, Гуд, Вери гуд». И ручкой на прощанье помахал: «Мол, иди домой обрадуй папу с мамой».
Квартала от школы не отошла – догоняет меня десятиклассник – комсомолец.
– Снимай! Это не вам буржуям недорезанным. Лишенцам! Это пролетарским детям!
Прямо тут, на улице, и раздел. Хорошо я свое платьишко не выбросила – домой несла, мало ли, мол, пригодится, так было бы во что переодеться. А то бы так в панталошках самоделковых, по улице бы и сверкала. Казачка! Дочь священника!
Я даже не плакала. Только с неделю у меня глаза горели, будто их наждаком натерли. Очень жалела, что меня папа с мамой в этом американском платье не увидели.
Так что, о том, чтобы петь – я только мечтала. В церкви пела, но ее закрыли. Потом в кружки хоровые ходила – выгоняли. В Москве в консерваторию отважилась – пошла. Спела – понравилась. Но музыкального образования нет. Нужно, сначала музыкальное училище кончить. А там как документы увидели, и слушать не стали… Лишенка.
Из станицы уехать удалось. Мамин брат, дядя Володя, помог. Но работы то нет. Я уж и нянькой, и портнихой… И на завод пыталась поступить, и метро строить – не берут.
А тут и дядю Володю, куда –то из Москвы перевели. Мне и жить негде. Взяла я чемоданчик свой, пошла на бульвар, как раз напротив церкви Никольской. На скамейку села и сижу –замерзаю. Плачу да молюсь:
– Никола угодник, заступник, помоги… Я смерти не боюсь, вот сейчас усну и не проснусь. Только папу с мамой жалко.
И уж совсем закоченела. Вдруг меня какая-то женщина за плечо трясет.
– Проснись? Проснись! Замерзнешь….
Притащила меня к себе домой. Ангел мой, спаситель – Мария Сергеевна. Она с сестрой Варварой Сергеевной жила – обе сестры милосердия еще с первой мировой войны. Отогрели, накормили. Уж какими правдами-неправдами, а на работу меня устроили в больницу. Сначала санитаркой, потом – курсы медсестринские закончила – стала хирургической медсестрой в гнойном отделении.
И жила я у них пять лет. Пока Боря – брат капитана не получил, да его в Ленинград служить не перевели. Да папа – умер. Вот он нас с мамой к себе и перетянул. Как ему это удалось – не знаю. Как раз под самую Финскую войну, да под блокаду.
Я все мечтала певицей быть. Все – то в хор, то в кружок какой… Думаю, вот стану певицей, про медицину и не вспомню. А вот уж сорок шесть лет – медсестра. И самое мое это дело. И родилась, видно, я для того, чтобы сестрой милосердия быть.
И вот удивительно: мне сейчас кажется, что я всегда знала, что сестрой милосердия буду. В Гражданскую войну у нас прямо в станице бои шли. То белые, то красные. Один раз даже так получилось, что одна сторона улицы белые – а другая красные.
А папа брал крест выносной, поднимал над головой, чтобы стрелять перестали, и на улицу выходил с женщинами – раненых собирать. И всех несли к нам в сад. Так в саду под яблонями и лежали рядами. Сад белый в цвету, и они все в белом, в рубахах, в кальсонах, в бинтах…
Я им пить носила. Кто мог из чашки, а кто – только с блюдечка. Помню, на блюдечке кровавая подковка от губ оставалась. След. Я боялась отмывать. Папа отмывал. Отмоет, нальет чайник:
– Иди, доченька. Иди, я тебе по силам воды в чайник налил – не полный. Поднимешь. Ступай, моя хорошая,… Они пить хотят. Страдают. Помогай, доченька.
Вот когда моя первая медицинская служба началась, конечно, я тогда этого еще не понимала… Я тот след кровавый на блюдечке – всю жизнь помню. Это мне такой знак был. Это моя судьба.
Сначала была Финская
Не правда, что война началась внезапно. В том смысле, что про 22 июня никто из, так сказать, простых смертных не знал, это – конечно. Что вот именно в этот день грохнет,… А так – войны все время ждали. Ощущали ее приближение постоянно.
Я помню у Бори – брата, еще до Финской, спросила:
– А правда что война будет?
А он мене к карте подвел, у него в комнате во всю стену карта висела, и говорит:
– Сама смотри. Вот, вот, вот… – руку на карту положил, большая рука крепкая, загорелая,…– пальцы развел – Видишь … И это все на нас.
Кстати, я запомнила, как его рука на карте лежала – так потом по этим направлениям немцы и пошли. Все точно. Так что войну, можно сказать, каждый день ждали. Боря поэтому и не женился.
Как – то маме – твоей бабушке – говорит:
– Какая женитьба! Я же – командир. Рассудим трезво. В случае войны, я – в первые две недели – в бою. Возможность уцелеть – минимальная. Зачем сирот оставлять.
А потом ведь мы жили в военном городке. Тогда совсем другая жизнь была. И командиры – другие. В неделю раза три боевая тревога. Только, бывало, уснем… (Боря приходил из казармы поздно). Никогда сразу спать не ложился. Все читал, чертил что-то, учился, учился…
Загляну к нему – он за столом сидит. Лампа под зеленым абажуром светит – круглый такой абажур стеклянный… Рубаха на нем белая широкая, галифе. Он худой, мускулистый, жилистый. До войны все поджарые были, а командиры прямо налитые мышцами. Но не так как нынешние культуристы – таких дутых бицепсов не накачивали. Сухие все, крепкие…
Тогда, вообще, толстые в редкость. Один Алексей Толстой – писатель. Я, когда в Пушкине работала в санатории для нервных, а он там, в Александровском дворце, жил, так к нему наши медсестры ходили – массаж делать. Говорили, совсем он от ожирения заплыл. А я вот недавно в кинохронике тех лет его увидела – ничего не толстый. И Черчилль тоже не толстый. Разве такие толстые бывают! Просто тогда все худые были. Вся страна. А уж про армию и говорить нечего – все военные – физкультурники.
Так вот он сидит за столом. А у кровати на табуретке – в четком порядке: гимнастерка, фуражка, рядом сапоги начищенные, портянки…
Тревогу всегда по шагам было слышно. Только уснем. Сквозь сон, слышим, посыльный вверх по лестнице бежит, сапогами топает через ступеньку. И в дверь – бах-бах бах:
– Товарищи командиры, – боевая тревога! Тревога!
Он еще в соседнюю квартиру стучит, а у нас уже из всех комнат офицеры выскакивают – портупеи застегивают и по лестнице вниз: топы – топы – топы,…Горохом! Бегом!
А когда Финская началась, тревоги не было. Боря пришел из части, по зимнему, в шинели, в валенках. Не раздеваясь, ко мне в комнату зашел. Сел на край кровати. А я все поняла, даже ничего не спрашиваю. Молчу, словно дар речи потеряла, только смотрю на него. Он из моей тумбочки икону достал. Она у меня под книгами лежала – папино благословение. Повесить то нельзя! Как же! Сестра красного командира и такой пережиток! Боря на икону перекрестился, приложился, потом меня поцеловал. В дверях еще раз повернулся, меня издали перекрестил и пошел…
Я на улицу вскочила. Ни огней, нечего! Ворота в расположение части тихо, без скрипа, открываются, оттуда грузовик с бойцами и с пушкой на прицепе, выехал. Поурчал, ушел… Закрылись ворота. Минут через пять – второй грузовик с пушкой,… Потом, третий, четвертый, пятый,… Я, когда ворота открывались, туда заглянула – длинная колонна машин стоит. Фары погашены. В какой машине Боря – не узнать. Так до утра, потихонечку, по одной машине и выезжали. А уж утром по радио объявляют: война с белофиннами. Началось… И после, уж почти без перерыва, до дня Победы…
Доброволец
Я тогда только что курсы повышения на хирургическую медсестру закончила. Работала в санатории военном в физиотерапии, Боря, брат, устроил. Финская началась, я всю ночь у ворот простояла, под утро домой пришла – ничего делать не могу, и сна не в одном глазу. Думаю, как же так? Боря пошел на фронт, а я как же тут? Что мне тут делать одной? Тогда ведь еще старые понятия были. Так я при брате, а без него как же?
Утром, в тот день я во вторую смену работала, взяла документы и поехала в военкомат. Там народу много, все возбужденные такие – молодежь, в основном. У кабинета очередь – «Запись добровольцев». Моя очередь подошла – захожу. Там человек десять военных. Пишут, даже голов не поднимают.
– Фамилия?
А я все боюсь, что про социальное происхождение спросят и выгонят, как всегда.
– Профессия?
– Закончила курсы хирургических медсестер.
– Давно работаете?
– В медицине семь лет.
– Возьмите предписание. На первом этаже получите обмундирование. Как обмундируетесь – завтра утром в тридцатый кабинет за документами.
А я маленькая – мне все велико. Кое-как подобрали шинель, сапоги, юбку, гимнастерку и целый мешок вещей. Никогда у меня сразу столько новых вещей не было. Тогда же с вещами такая скудность. Каждая тряпка в цене. Одно платье сто раз перелицовывали да перешивали. А теперь и слова то такого не знают «перелицовывать». Еле я этот мешок с одеждой домой доволокла. Шить то я умела, портнихой работала. Все подогнала по фигуре. Еще успела в парикмахерскую забежать – косы отрезала. А то, как с косами шлем надевать? Ну, такой, – буденовку. «Кипит наш разум возмущенный» В зеркало глянула – красноармеец!
В военкомат явилась, в тридцатый кабинет. На меня глаза вытаращили.
– Мешок то зачем?
Я говорю:
– Как же? Ведь на фронт.
– Посмотрите ваше предписание. Больница им. Мечникова.
– Но я на фронт, я за братом…
– Там и есть фронт. Прочитайте присягу. Распишитесь. Сейчас машина пойдет туда и вы с ней.
– Мне бы на работу сообщить…
– Работа для вас кончилась! Теперь началась служба.
– А стрелять, маршировать, курс молодого бойца?
– По ходу дела. Вы же специалист? Военфельдшер. Маршировать – не велика наука, освоите. Поезжайте скорее. Нам названивают – медперсонала не хватает. Раненых полно.
Я как в «Мечниковку» приехала.
Боже мой,… Полуторки колоннами идут и в каждой вповалку и раненные, и обгорелые, и обмороженные… Бои то рядом – за Сестрорецком. Стрельбу слышно.
Ну, я доложилась. И сразу в мясорубку. Поверх шинели халат, и на сортировку. Через три недели только узнала, что я – младший лейтенант. Когда жалование дали офицерское. А так ничего я в этих кубарях – шпалах не понимала и не понимаю. Погоны еще кое- как разбираю, так ведь нам их только в сорок третьем дали. А так все кубики, петлицы – уж и не помню. Да не до них! И у нас все врачи в халатах – знаков различия не видно! Через шесть недель – дали сутки выходных, разрешили домой поехать – поспать. Я эти сутки спала, как бревно, не раздеваясь…
Через «Мечниковку» всех раненых с Карельского перешейка везли. И я все ждала, что вот Борю привезут, вот привезут… Вот – командир, вот – похожий… Нет, не он,… И это не он… Все боялась, что в обморок брякнусь. Вдруг он без ног или слепой…
Его привезли, в ногу раненного. Осколок. В «Мечниковку» привезли! Так ведь надо же! Как раз – в эти сутки, что у меня выходные. Без меня привезли. Обработали, и сразу в военный госпиталь на Суворовском. Я после войны узнала. Письма то он, конечно, писал, но там обратный адрес – полевая почта. А кто его знает, где часть с этой почтой? Так я его и пропустила.
За всю Финскую всего одни сутки увольнения дали – когда Борю привезли. Ну, не специально же! Это меня Господь пожалел. Отвел…
«Траншея не Чека»
Финскую войну – Отечественная как-то заслонила. Даже говорят: «Зимняя компания». А какая там компания – война самая настоящая. Столько там наших накрошили!
Я то ничего не понимала, но слышала, как между собой врачи разговаривали. А в Мечниковке врачи были замечательные. Еще с опытом первой мировой. Я вот очень хорошо представляю, каким был Пирогов. Ну, не внешне, конечно, а вот по врачебной хватке. И нечего они не боялись – потому что уже война.
Помню двое, курят на улице у входа: один старший врач, в сортировке, а второй – хирург. Оба седые, подтянутые, стеклышками очков поблескивают. В кровавых халатах, как мясники. Один говорит:
– Вот как это прикажешь понимать? Почему столько обмороженных? Что ж мы зимой не воевали? И, к примеру, буденовка эта чертова. Нелепая, неуклюжая. Летом в ней жарко, зимой – клапана под подбородком застегнул – во первых, по овалу лица не подогнать – завязки нужны, а не пуговицы, а во вторых, у висков, изволите видеть, образуются две щели – туда и свистит. Что ж подшлемник, что ли вязаный под нее надевать? Для вшей? Подшлемник, суконный шлем, поверх еще башлык какой-нибудь – боец, вообще, ничего не слышит! Бред какой-то. А эти грелки химические. Ну, вот эти в банках. Две банки соединил, в штаны засунул и грейся… И ведь не жалко денег на такую чушь! Задница – пылает, а руки мерзнут. Отогрелся – потный. Да на морозе! Просто вредительство какое-то. Финские шапки видели. Собственно, какие они финские – у нас такие же – малахаи. Так ведь финны тот клапан, что у нас для красоты надо лбом, сзади под воротник опускают. То есть, носят шапку, как бы, задом наперед. Смешно, черт побери, но логично!
Шинели до пят! Помнишь, как у нас в 16 году все шинели обрезали? Суконная куртка и ватные штаны! Вот! Или еще лучше телогрейка. Бушлат, и не длинный!
– А ты автомат их видел? «Суоми». Вот она новая концепция. Не винтовка, а вот такой автомат. А мы все пуля – дура, штык – молодец. В гражданскую решали пулеметы.
– Расход патронов большой…
– Эту песню мы слыхали! А солдат бабы новых нарожают! Меньше бы лозунгов писали, и парадов устраивали! Демагоги. А люди головы кладут!
– Коля…Ко- ля…
– А я не боюсь! И уверяю тебя, ничего теперь мне не сделают… Сезон не тот! Теперь кому – то воевать нужно! А, как известно, от древнего Рима – из палачей бойцов не настругаешь. Траншея не ЧК!
Конечно, они сильно ошибались. Еще какое Чека на фронте работало! И доносили, и клеветали друг на друга, и под расстрел подводили!
Я тогда эти слова хорошо запомнила. И всю войну меня никто ни раз не попрекнул, что я – лишенка. А потом, Слава Богу, это слово и понятие вообще как-то позабылось… Ты, наверное, его и не слышал никогда. А ведь это судьба моя поломанная, в одном слове.
Такая работа
Финская война кончилась в марте. Но для нас почти, что ничего в марте не изменилось. Как везли раненых, так и продолжали везти. А везли то тепленьких, еще в первых повязках. Фронт то рядом! Возбужденные, еще в горячке боя.
Выборг продолжали штурмовать и после подписания мира. Наши хотели доказать, что всю Финляндию взять могут. Линию то Маннергейма прорвали! А финны доказывали, что могут еще воевать сколько угодно. А головы то летели!
Помню одного привезли – вместо лица – месиво кровавое. А уже все – мир подписали. Говорит: знали что мир, но снаряды в стволах. Придурок командир:
Огонь! Не пропадать же снарядам.
А финны ответили! Да прямо по батарее. И всех всмятку! Этого сожгло всего. Он только кричит:
– Глаза целы? Все стерплю, скажите только – глаза целы?
А что там разберешь – кусок мяса вместо лица. За руку поймал, уцепился.
– Сестрица, ну хоть вы скажите! У меня неделю назад сын родился, неужели я его не увижу!… Посмотрите – глаза целы?
Я стала его потихонечку обмывать перекисью. А у него с головы вся кожа сорвана и прямо лоскутом со лба на глазах лежит – закрывает. Взяла пинцетами за край, говорю:
– Терпи! – и тихонечко кожу эту приподняла.
– Вижу! – кричит – Вижу, сестра, вижу тебя! Глаза целы!
– Не плачь, не плачь – тебе плакать нельзя – разъест все…
– Я не буду, я хоть что, теперь, стерплю… Спасибо тебе, спасибо, добрая душа!
Ну, вот хоть одному радость! А то все ампутации, ампутации… Меня в хирургию перевели. Хирурги – золотые! Все пилят, пилят руки – ноги. Целые мешки. Черные такие клеенчатые… Не знаю потом куда их девали. Подхоранивали, наверное где –то. А может, жгли…
В общем – роздыха не было. Мир так и не почувствовался.
А ребята то все молодые отборные, рослые. В Отечественную такие редко были, там попадались и меньше меня! Совсем, по виду, дети. Ростом меньше винтовки.
Помню, лежит один. Руки раскинул – как раз, неверно, мой рост по сантиметрам. Он когда на ногах стоял никак не ниже двух метров был. А ног то нет. Две культи сантиметров по десять. И он умирает. Потому что ему на горшок то не сходить – у него все спеклось с кровью, с гноем, и опоры то нет. Я говорю сестрам:
– Девочки, ведь он умрет. У него же отравление идет. Прободение кишечника может быть.
– Мы ему слабительное давали!
– Да какое, говорю, тут слабительное!…
Позвала двух санитаров постарше, крепче. Они его подняли. А я резиновые перчатки надела и ему клизму. Одну, другую, да и прямо руками! Из него сначала, буквально, камни с кровью, а потом как хлынуло! Меня и санитаров с ног до головы! Буквально, ведра два… А и не противно ничуть! Обмыли его, положили. Он глаза открыл и одними губами: «Спасибо!»
В коридор выхожу во всей красе! Профессор – хирург, зав отделением, меня увидел. А мне неловко, что я таком виде. Посмотрел и говорит.
– Сутки увольнения. Отдохните, Женечка.
Я и не знала, что он мое имя знает. Мне рассказывали, он потом говорил, что только одну такую сестру милосердия, еще в первую мировую видел. И стал со мной первым здороваться. Один раз идет мимо – раз мне в карман халата плитку шоколада!
– К сожалению, медалями не распоряжаюсь.
Вот бы с кем мне работать! Но у него свои хирургические сестры были. Пожилые. Опытные. Они так кучкой и держались. Не знаю их судьбы потом. Вроде они все так в Мечниковой в блокаду и работали…
В самом конце войны стали финнов привозить раненых. Мужики как мужики – ничем внешне, от наших не отличаются. Что финн, что русский, без формы – одинаковые! Белобрысые, голубоглазые. Правда, характеры разные. Говорят, один требовал, чтобы ему не отмороженную кисть руки ампутировали, а руку по локоть. У них в Финляндии закон – ворам кисть руки отрубать. Объяснял, что, мол, без кисти он для финнов – вор, а если не руки по локоть – герой!
Но я думаю это – вранье. Какие там обычаи! Двадцатый век на дворе!
Правда, я сама видела, как подошел парикмахер финна раненого брить. (А тогда война была – конфетка! И ванна раненым, и подарки от шефов (мандарины – шоколад, папиросы «Казбек») и парикмахер, и концерты с артистами из «Александринки» …) так финн этот белый сделался и руками замахал! Наверно думал, что ему глотку перережут. Все раненные, как загудят! «Мол, мы не вы! Мы над ранеными не измываемся, и раненых не добиваем!»
Я много лет эту сцену вспоминала. Раненых то мы не добиваем! У нас иностранцам хоть бы и пленным – почет! У нас свои – ни во что!
Пленных этих, когда после войны финской стороне выдавали, чуть не в шелковое белье одели. Выбрили, раздушили… А наших, говорят в чем взяли в том они и гни ли , в том и к нам вернулись. Сама не видела, не скажу. Наши пленные к нам не поступали. Их куда то в другое место везли. А потом узнала, что отношение к ним было, как к предателям. Мол, советский боец не сдается! Не даром на фронте все плена больше смерти боялись! Я думаю, что и к немцам служить шли, чтобы к нашим в лагеря не возвращаться.
Папа
Вдруг телеграмма – папа умер. Сразу как обухом по голове «Как это умер? Тут убивают кругом, а он вдруг умер? Он же в тылу! Как это вдруг: – папы нет?»
Мне сразу по телеграмме – отпуск, литер… За три дня в станицу добралась. Все волновалась, что без меня папу похоронят. Никак понять не могла, как это так, он же еще не старый – шестидесяти нет… Ну, и что ж, что врожденный порок сердца… С этим живут!
Приезжаю – мама, как ледяная стала, закостенела вся. Рассказывает, что папа умер без страданий, во сне. Еще вечером вдруг сказал : – Смерти я не боюсь. Я православный христианин и для меня смерть – это дверь, главное быстрей проскочить. Вот не хотелось бы мне, чтобы меня мертвого женщины обмывали. Я же священник, я их детей в школе учил… Начнут ворочать, рассматривать… Мерзко мне.
Бог его услышал. Он умер после бани. Его не обмывали.
Я приехала, а все, какие то странные. Стариков бородатых полный дом. Во дворе народ.
Хоронить не дают. Говорят: «Он не умер, а уснул». А он и, правда, совершенно, как спящий… Так бывает при инфаркте. Местный врач приезжал – объяснял старикам – ни в какую!
«Давайте, говорит, вскрытие проведем при вас».
Они его чуть не убили: «Зарезать хочешь?!»
И какая-то атмосфера странная. Напряженная. Я уж, на что как безумная сделалась, а вот это напряжение помню. В доме старики, сменяясь, день и ночь псалтирь читают, во дворе возы какие-то стоят с сеном. У нас, отродясь, двор пуст стоял. Начальство все время приезжает. Тихо разговаривают, уважительно. «Мол, похороним с почетом. Оркестр даже дадим. Все за счет артели инвалидов» Папа там последнее время, работал. Еле-еле устроился. Все не брали, как врага народа. Церковь еще в двадцатом закрыли. Девятнадцать лет был без работы. Арестов дожидался. И арестовывали сколько раз. Как не расстреляли?
А старики молчат, как воды в рот набрали. И начальников этих, как только они появляются, плотная толпа окружает, они еле – еле назад к бричке протискиваются. И молчат все.
Я то, дура, не понимаю ничего. И мама ничего не говорит, и не плачет.
Один старичок, улучил момент, когда нас никто не слышит.
– Доченька, – говорит, – ты вон какого почтенного отца дочерь, сняла бы ты энтот чайник со звездой с головушки. (А я в буденовке.)
– Не могу, – говорю, – я по форме одета. Нельзя форму одежды нарушать.
– Это мы очень хорошо понимаем. Вот ты у них в России в форме этой, поганой, покудова, уж ладно, ходи. А дома то переоделась бы. Эта звезда каинова твоему батюшке в оскорбление… Он, можно сказать, как бы, святой, что ли… .
– Да чем же он, – говорю, – святой? Он просто хороший человек…
– Сама посуди, – говорит, – ежели, он усопший, вторая неделя кончается, а запаха нет. Тления то нету! А ты со звездой! Погоди, родная моя, вот прийдуть наши, мы энту звезду им помянем… Хватить, поглумились! Похоже скоро другая кардель пойдеть! Нечо, теперя уж не долго…
Мне прямо дико сделалось. Я уж потом, поняла – немцев ждали. Думали, наверное, что они, такие как в Гражданскую, и белые вернуться. А пришли то фашисты! Уж я не знаю, всего насмотрелась, и совсем от коммунистов не в восторге, но уж немцев ждать! Фашистов! Врагов! А вот ждали!
Хоронить папу не давали, пока из Сталинграда сын одного нашего не приехал – профессор медицины, да не показал старикам, что папа мертвый, вся кровь к спине отлила. Тогда только и хоронили. И вся власть станичная, «головка» – тише воды, ниже травы. Совсем не такие, как в двадцатые годы. «Товарищи, товарищи, извините – простите, спасибо – пожалуйста…»
Я маму забрала и мы в Ленинград поехали. И сама то у брата живу, на птичьих правах, а поняла, что нельзя ее на Дону оставлять. Не знали, что едем под самую блокаду. А и неизвестно, где хуже. В станице нашей немцев не было. Мимо прошли на Сталинград. Но, говорят, такая паника была! И всех коммунистов перебили, кто убежать не успел, когда Красная Армия отступала. Одного прямо на площади вилами закололи. А после войны ему памятник поставили. И многие в Новочеркасск ушли. И потом с немцами отступали. Так и загинули неизвестно где. А в тех станицах, где немцы были, так целые сотни из казаков формировались. Говорят, маршировали – распевали «Катюшу», а Отечественную войну иначе как «Вторая война с большевиками» и не называли.
Не немцев они ждали, советскую ленинско- сталинскую власть более сил терпеть не было.
И не только казаки. И в других местах тоже. Мне одна бабка – колхозница в Псковской области говорила – только в 41 году досыта и поели…. Ждали освободителей, а пришли фашисты. И как бы они там золотые горы не сулили, а все равно истребили бы нас всех! И смотрели на них как на освободителей до первой виселицы, до первого расстрела… А потом – в партизаны!
Папу Бог пожалел, и его от страданий увел и нас освободил. И мама стала не попадья – жена врага народа, а мать военнослужащего, иждивенка. Другой статус. Но я это потом поняла. Если бы папа был жив, если в станице остался, его бы обязательно стали казаки к немцам тянуть. Он ведь огромным авторитетом пользовался! А он бы не пошел! Ни за что! Он и Боре говорил: « Всякая власть от Бога. Праведному народу по заслугам, иному – по грехам! И нельзя даже ради самых высоких и светлых идей приводить на родную землю врага. Со своей земли надобно гнать всех иноплеменных! Надо со своим народом быть!» А народ был на этой стороне, на советской!