Алексей Толстой "Петр Первый. Том 2"

В данный том вошли вторая и третья книги романа Алексея Толстого «Петр Первый». Вторая книга романа показывает первые шаги преобразовательской деятельности Петра, поражение русской армии под Нарвой и ее первые победы над шведами и заканчивается основанием Петербурга в 1703 году. В третьей книге перед читателем вновь разворачиваются события Северной войны вплоть до взятия Нарвы русскими. Комментированное издание. Для старшего школьного возраста.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство «Детская литература»

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-08-006602-3

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 31.10.2023


– Путник на сиротской дороге, – строго сказал пегобородый.

– По-каковски с тобой говорил-то?

– По-птичьи.

– А ведь он тебя будто признал, парень…

– А ты поменьше спрашивай, умнее будешь… (Отряхнул крошки с бороды, положил на стол большие руки.) Слухай теперь… Мы – с Дону, по торговому делу.

Посадский живо придвинулся, заморгал:

– Чего покупаешь?

– Огневое зелье, – нужно бочек десять. Свинцу пудов полсотни. Сукна доброго на жупаны. Железо подковное, гвозди. Деньги есть.

– Сукна доброго, железа достать можно… Свинец и порох – тяжело: мимо казны нигде не взять.

– То-то, что постараться – мимо казны.

– Есть у меня один подьячий. Нужны подарки.

– Само собой…

Посадский, торопливо царапая крючками по полушубку, сказал, что постарается – сейчас приведет подьячего. Убежал. Мужику хотелось вмешаться в торговое дело. Наморща лоб, покашлял:

– Шерсть поярковая, кожи не надо тебе, милок? Ну, – скажите, пятьдесят пудов свинца… Воевать, казачки, что ли, собираетесь?

– Перепелов бить…

Пегобородый отвернулся. К нему опять подходил согнутый человек на клюках. Держа шапку с милостыней, сел рядом и – не глядя:

– Здравствуй, Иван…

– Здравствуй, Овдоким, – так же, не глядя, ответил пегобородый.

– Давно не видались, атаман…

– Побираешься?

– От немощи… Летась погулял в лесу легонько, – не те года… Надоело, – помирать надоть…

– Обожди немного…

– А что, – разве хорошее слышно?

Иван, усмехаясь, глядел сквозь чад на пьяных людишек. Глаза охолодели. Тихо – углом рта:

– Дон поднимаем.

Овдоким уткнулся в шапку, перебирал полушки.

– Не знаю, – проговорил, – слыхать – донские казаки осмирнели, на хутора садятся, добром обрастают…

– Пришлых много, гультяев. Они начнут, казаки подсобят… А не подсобят, – все равно – либо в Турцию уходить, либо под Москву в холопы навечно… Тогда помогли царю под Азовом, теперь он на весь Дон лапу наложил. Пришлых велят выдавать. Попов из Москвы нагнали, старую веру искореняют… Конец тихому Дону…

– Для такого дела нужен большой человек, – сказал Овдоким, – не вышло бы, как тогда, при Степане…[3 - То есть при Степане Разине. (Примеч. А. Н. Толстого.)]

– Человек у нас есть, не как Степан, – без ума голову свою потерял, – прямой будет вож… Весь раскол за ним встанет…*

– Смутил меня, Иван, прельстил, Иван, – а уж я собрался на покой…

– Весной приходи. Нам старые атаманы нужны. Погуляем веселей, чем при Степане…

– Едва ли, едва ли… Много ли нас от той крови осталось? Ты да я, пожалуй…

Запыхавшись, вернулся посадский, подмигивал щекой. За ним шел важно лысый подьячий в буром немецком кафтане с медными пуговицами, в разбитых валенках. На груди в петлю воткнуто гусиное перо. Не здороваясь, брезгливо сел за стол. Лицо – жаждущее, глаза – мутные, антихристовы, в ноздри глубоко видно. Посадский, не садясь, из-за спины, – ему на ухо:

– Кузьма Егорыч, вот человек, который…

– Блинов, – мятым голосом проговорил подьячий, не обращая внимания, – блинов с тешкой…

3

Князь Роман, княж Борисов, сын Буйносов*, а по-домашнему – Роман Борисович, в одном исподнем сидел на краю постели, кряхтя, почесывался – и грудь и под мышками. По старой привычке лез в бороду, но отдергивал руку: брито, колко, противно… Ух-ха-ха-ха-а-а… – позевывал, глядя на небольшое оконце. Светало, – мутно и скучно.

В прежние года в этот час Роман Борисович уж вдевал бы в рукава кунью шубу, с честью надвигал до бровей бобровую шапку, – шествовал бы с высокой тростью по скрипучим переходам на крыльцо. Дворни душ полтораста, кто у возка – держат коней, кто бежит к воротам. Весело рвали шапки, кланялись поясным махом, а те, кто стоял поближе, лобызали ножки боярину… Под ручки, под бочки подсаживали в возок… Каждое утро, во всякую погоду, ехал Роман Борисович во дворец – ждать, когда государевы светлые очи (а после – царевнины очи пресветлые) обратятся на него. И не раз того случая дожидался…

Все минуло! Проснешься – батюшки! Неужто минуло? Дико и вспомнить: были когда-то покой и честь… Вон, висит на тесовой стене – где бы ничему не висеть – голландская, ради адского соблазна писанная, паскудная девка с задранным подолом. Царь велел в опочивальне повесить, не то на смех, не то в наказание. Терпи…

Князь Роман Борисович угрюмо поглядел на платье, брошенное с вечера на лавку: шерстяные, бабьи, поперек полосатые чулки, короткие штаны жмут спереди и сзади, зеленый, как из жести, кафтан с галуном. На гвозде – вороной парик, из него палками пыль-то не выколотишь. Зачем все это?

– Мишка! – сердито закричал боярин. (В низенькую, обитую красным сукном дверцу вскочил бойкий паренек в длинной православной рубашке. Махнул поклон, откинул волосы.) – Мишка, умыться подай. (Паренек взял медный таз, налил воды.) Прилично держи лохань-та… Лей на руки…

Роман Борисович больше фыркал в ладони, чем мылся, – противно такое бритое, колючее мыть… Ворча, сел на постель, чтобы надеть портки. Мишка подал блюдце с мелом и чистую тряпочку.

– Это еще что? – крикнул Роман Борисович.

– Зубы чистить.

– Не буду!

– Воля ваша… Как царь-государь говорил, надысь зубы чистить, – боярыня велела каждое утро подавать…

– Кину в морду блюдцем… Разговорчив стал…

– Воля ваша…

Одевшись, Роман Борисович подвигал телом, – жмет, тесно, жестко… Зачем? Но велено строго, – дворянам всем быть на службе в немецком платье, при алонжевом парике… Терпи!.. Снял с гвоздя парик (неизвестно – какой бабы волосы), с отвращением наложил. Мишку (полез было поправить круто завитые космы) ударил по руке. Вышел в сени, где трещала печь. Снизу, из поварни (куда уходила крутая лестница), несло горьким, паленым.

– Мишка, откуда вонища? Опять кофей варят?

– Царь-государь приказал боярыне и боярышням с утра кофей пить, так и варим…

– Знаю… Не скаль зубы…

– Воля ваша…

Мишка открыл обитую сукном дверцу в крестовую палату. Роман Борисович, достойно крестясь, подошел к аналою. На бархате раскрыт закапанный воском Часослов. Снял нагар со свечечки. Вздел круглые железные очки. Лизнул палец, перевернул страницу и задумался, глядя в угол, где едва поблескивали оклады на иконах: горел один только зеленый огонек перед Николаем-чудотворцем…

Было отчего задуматься… Ведь так если дальше пойдет, – всем великим родам, княжеским и дворянским, разорение, а про бесчестье и ругательство говорить не приходится. «Ишь ты, – взялись дворянство искоренять! Искорени… При Иване Грозном пробовали так-то – разорять княженецкие фамилии… Получилась гиль, смута… И ныне будет гиль… Становой хребет государству – мы… Разори нас, – и государства нет, жить незачем… Холопами, что ли, царь, будешь управлять?.. Чепуха!.. Молод еще, слаб разумом, да и тот, видно, на Кукуе пропил…»

Роман Борисович поправил очки, начал читать – гнусливо, по чину. Но мысли гуляли мимо строчек…

«Дворни пятьдесят душ взяли в солдаты… Пятьсот Рублев взяли на воронежский флот… В воронежской вотчине хлеб за гроши взяли в казну, – все амбары вычистили. Пшеницы было за три года урожая, – ждал, когда цену дадут… (От резкой досады горько стало во рту.) Теперь слышно – у монастырей вотчины будут отбирать, все доходы брать в казну… Солонины велено заготовить десять бочек… Ах, Боже мой, солонина-то им зачем?..»

Читал. За слюдяным, в свинцовой раме, окошечком зеленело утро. Мишка у двери бил поклоны…

«На Масленой бесчестили великие фамилии!.. По триста человек ряженых налетало, – в полночь, а то и позднее. Страх-то какой! Рожи сажей вымазаны. Пьяные. Не разберешь, где тут и царь. Сожрут, напьются, наблюют, дворовым девкам подолы обдерут… Кричат козлами, петухами, птицами…»

Роман Борисович переступил с ноги на ногу, – вспомнил, как в последний день его, напоивши вином до изумления, спустив штаны, посадили в лукошко с яйцами… И не смешно вовсе… Жена видела, Мишка видел… «Ох, Господи! Зачем? К чему это?»

Роман Борисович с натугой размышлял: в чем же причина бедствию? За грехи, что ли? В Москве шепчут, – в мир-де пришел льстец. Католики и лютеране – его слуги, иноземные товары – все с печатью антихристовою. Настал-де конец света.

Искривясь красноватым лицом на огонек свечечки, Роман Борисович сомневался: «Невероятно… Господь не допустит пропасть русскому дворянству. Обождать да потерпеть. Э-хе-хе…»

Усердно помолясь, сел под сводом у окна за столик, покрытый ковром. Разогнув не малой толщины тетрадь, где было записано все касательно – кому дано в долг, с кого взыскано, с какой деревеньки взято деньгами, или хлебом, или запасами. Медленно перелистывал страницы, шевелил обритыми губами.

В палату вошел старший приказчик Сенька, взысканный из кабальных холопов за пронырливый ум и великую злость к людям. Чистый был цепной кобель: до последней полушки выколачивал боярское добро. Крал, конечно, хотя – в меру, по совести, и – хоть режь его – никогда в воровстве не сознавался. Роман Борисович не раз, ухватя его за дремучую бороду на толстых жабрах, возил и бил затылком о стену: «Украл, ведь украл, сознавайся!..» Сенька, не моргая, рыжими глазами глядел на боярина, как на Бога. Только, когда оставят его бить, отогнет полу сермяжного кафтана, высморкает мягкий нос, заплачет:

– Напрасно, Роман Борисович, слуг бьешь так-то. Бог тебя простит, я перед тобой ни в чем не виноват…

Сенька влез бочком в чуть приоткрытую дверь, перекрестился на Николая-чудотворца, поклонился боярину и стал на колени.

– Ну, Сенька, что скажешь хорошего?

– Все слава Богу, Роман Борисович.

Сенька, стоя на коленях, вздев глаза к потолку, начал докладывать наизусть – с кого сколько было получено за вчерашний день, откуда и что привезено, кто остался должен. Двоих мужиков, злых недоимщиков, Федьку и Коську, привел из сельца Иванькова и со вчерашнего вечера поставил на дворе на правёж… [4 - Пытка, которой подвергали должников, покуда не заплатят. (Примеч. А.Н. Толстого.)]

Роман Борисович удивился, приоткрыл рот, – неужто не хотят платить? Сунулся в тетрадь: Федька в прошлом году взял шестьдесят рублев, – избу-де новую справить, да сбрую, да лемех новый, да на семена… Коська взял тридцать семь рублев с полтиной, тоже, видно, врал, что на хозяйство…

– Ах сволочи, ах мошенники! Ты бить-то их велел батогами?

– С вечера бьют, – сказал Сенька, – двое приставлены к каждому – бить без пощады… Что ж, Роман Борисович, батюшка, вам горевать: Федька с Коськой не заплатят, – против их долга у нас кабальные расписки, – возьмем обоих в кабалу лет на десять. Нам рабы нужны…

– Деньги мне нужны, не рабы! – Роман Борисович бросил на стол гусиное перо. – Рабов поикорми – царь опять в солдаты возьмет…

– Деньги нужны – сделайте, как у Ивана Артемьича, у Бровкина: поставил у себя полотняный завод в Замоскворечье, сдает в казну парусное полотно. От денег мошна лопается…

– Да, слышал… Врешь ты, чай, все.

Бровкинский полотняный завод давно не давал покою Роману Борисовичу, Сенька чуть не каждый день поминал про него: явно хотел на этом деле уворовать немало. А вот Нарышкин, Лев Кириллович (дядя государев), тот поступает вернее: деньги дает в Немецкой слободе одному голландцу, Ван-дер-Фику, и тот посылает их в Амстердам на биржу в рост, и Нарышкину с тех денег на каждый год идет с десяти тысяч шестьсот рублев одного росту. «Шестьсот рублев – не пито, не едено!..»

– Жили деды, забот не ведали, – проговорил Роман Борисович. – А государство крепче стояло. (Надел в рукава поданную Сенькой шубу на бараньем меху.) С государем сидели, думу думали, – вот какие были наши заботы… А тут не рад и проснуться…

Роман Борисович пошел по лестницам, – вниз и вверх, – по холодным переходам. По пути отворил забухшую дверь, откуда пахнуло кислым, горячим паром, в глубине едва были видны при горевшей лучине четыре мужика, – босые, в одних рубахах, – валявшие баранью шерсть. «Ну, ну, работайте, работайте, Бога не забывайте!» – сказал Роман Борисович. Мужики ничего не ответили. Идя далее, открыл дверь в рукодельную светлицу. Девки и девчонки, душ двадцать, встав от столов и пялец, поклонились в пояс. Боярин закрутил носом: «Ну, тут у вас и дух, девки… Работайте, работайте, Бога не забывайте…»

Заглянул Роман Борисович и в швальню и в кожевню, где в чанах кисли и дубились кожи. Угрюмые мужики-кожемяки мяли кожи руками… Сенька, вздув сальную свечу в круглом фонаре с дырочками, снимал тяжелые замки на чуланах и клетях, где хранились запасы. Все было в порядке. Роман Борисович спустился на широкий двор. Было уже светло, облачно. У колодца поили овец. От ворот до сеновала стояли возы с сеном. Мужики сняли шапки. «Мужички, маловаты воза-то!» – крикнул Роман Борисович…

Повсюду из ветхих изб и клетей, топившихся по-черному, шли дымки, сбиваясь ветром, – застилали двор. Повсюду – кучи золы и навоза. Морозное тряпье хлопало по веревкам. Около конюшни, лицом к стене, понуро переминались два мужика без шапок. Из конюшни, завидев на крыльце боярина, торопливо выбежали рослые челядинцы, схватили с земли палки, стараясь, начали бить мужиков по заду и ляжкам… «Ой, ой, Господи, за что?..» – стонали Федька и Коська…

– Так, так, за дело, всыпь еще, – поддакивал с крыльца Роман Борисович.

Федька, длинный, рябой, красный мужик, – обернувшись:

– Милостивец, Роман Борисович, да нет у нас… Ей-богу, хлеб до Рождества съели… Скотину, что ли, возьми, – разве можно эдакую муку терпеть…

Сенька сказал Роману Борисовичу:

– Скотина у него мелкая, худая, он врет… А можно взять у него девку, – в пол его долга. А остальное доработает.

Роман Борисович сморщился, отвернулся:

– Подумаю. Вечор потолкуем.

За дымами, за голыми деревами постно ударил колокол. Над ржавыми главами поднялось воронье. «Ох, грехи тяжкие», – пробормотал Роман Борисович, оглянул еще раз хозяйство и пошел в столовую палату – пить кофей.

Княгиня Авдотья и три княжны сидели в конце стола на голландских складных стульях. Парчовая скатерть в этом месте была отогнута, чтобы не замарать. Княгиня – в русском, темного бархата, просторном летнике, на голове – иноземный чепец. Княжны – в немецких робах со шлёпами[5 - Шлейф. (Примеч. А. Н. Толстого.)]: Наталья – в персиковом, Ольга – в зеленом, полосатом, старшая – Антонида – в робе цвета «незабвенный закат». У всех волосы взбиты, посыпаны мукой. Щеки кругло нарумянены, брови подведены, ладони – красные.

Прежде, конечно, и Авдотье и девкам в столовую палату и ходу не было: сидели по светлицам у окошечек за рукодельем, в летнее время – в огороде на качелях качались. Приехал раз царь с пьяной компанией. На пороге оглянул страшными глазами палату: «Где дочери? Посадить за стол…» (Побежали за ними. Страх, суматоха, слезы. Привели трех дур – без памяти.) Царь помял каждую – за подбородок: «Танцевать умеешь?.. (Какое там, – у девок от стыда слезы из глаз прыщут.) Научить… К Масленой плясали б минувет, польский и контерданс…» Взял князя Романа за кафтан, не шутя тряхнул: «Сделать в доме политес изрядный, – запомни!..» Девчонок посадили за стол, заставили пить вино… И дивно – пьют, бесстыжие… Недолго погодя смеяться начали, будто им и не в диковину…

Пришлось делать в доме политес. Княгиня Авдотья по глупости только всему удивлялась, но девки сразу стали смелы, дерзки, придирчивы. Подай им того и этого. Вышивать не хотят. Сидят с утра, разодевшись, делают плезир, – пьют чай и кофей.

Роман Борисович вошел в палату. Покосился на дочерей. Те только нагнули головы. Авдотья, встав, поклонилась:

– Здравствуй, батюшка…

Антонида зашипела на мать:

– Сядьте, мутер…

Роману Борисовичу хотелось бы выпить с холоду чарку калганной, закусить чесночком… Водки еще так-сяк, но чесноку не дадут…

– Чего-то кофей не хочу сегодня. Прохватило на крыльце, что ли… Мать, поднеси крепкого.

– У вас, фатер, один разговор кажное утро – водки, – сказала Антонида, – когда вы только приучитесь…

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом