Перейти к содержанию

Байесовская игра

Автор:

Категория
Триллеры
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006078321
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Успешный бизнесмен, филантроп и по совместительству русский шпион в Берлине попадает в водоворот экзистенциального кризиса среднего возраста. Голоса в голове, подозрительно сговорчивая помощница, алхимия и зов бытия… Все вдруг теряет смыслы, превращается в сумасшествие, бегство и погоню, игру с природой, и ответы следует искать в собственном прошлом, в другой жизни.Философская остросюжетная драма о том, что можно вернуться, продолжение романа «Замок Альбедо» о поэтах и лжецах.

Читать «Байесовская игра» — Стелла Фракта онлайн

Страница 1 из 5

Байесовская игра

Стелла Фракта

Да, шаг этот вернул бы его назад, к самому себе; однако для того, кто вне себя, нет ничего страшнее подобного возвращения.


Томас Манн, Смерть в Венеции

Обложка (дизайн) Александра Undead

Обложка (иллюстрация) A Vanitas Still-Life with a Skull, a Book and Roses, Jan Davidsz. de Heem, ca 1630, Anna Danielsson, Nationalmuseum, Public Domain Mark 1.0 (CC PDM)


© Стелла Фракта, 2024


ISBN 978-5-0060-7832-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

1. Природа

[Местоположение не определено]

Я называю это игрой с природой – но не потому что в игре участника, раздающего роли и вероятности выигрыша заранее, называют природой. Игра с неполной информацией, вынуждающая действовать из ограниченного выбора, не зная всех деталей, делающая веру основанием всего; игрок-природа, не заинтересованный в выигрыше, но определяющий правила формулами над участниками…

Современный ученый уподобился античному философу – преобразовавшему всякое явление в информацию о сбывшемся явлении и вероятность его наблюдения в будущем. Квантовая физика с квантовыми объектами – и их мультивариантностью; кибернетика с теорией управления системами, берущая за основу коммуникацию между черными ящиками монад; генетика и статистическая физика, объединившиеся, чтобы донести идею о том, что природа одержима бегством от смерти, и потому в недетерминированных флуктуациях финальной агонии – несмотря на закономерное возрастание энтропии и упорядоченный хаос – сгустками жизни она стремится передать информацию, противопоставленную контингентности.

В неведении покой, в невежестве – иммунитет. Как Бах убил музыку хорошо темперированным клавиром, так Ньютон задал вековой вектор отсечения несущественного, несбывшегося и принципиально ненаблюдаемого. Ошибка эксперимента, человеческий фактор, ограниченность чувствительности механизмов или восприятия органов чувств живых существ… Большая часть функциональности закрывает потребности, диссонанс слышен не всем – и опускается, отбрасывается, не учитывается. Нормы усредняются, наступает конец эпохи авторской музыки.

Скачок, переход на принципиально новый уровень система делает, когда она более не может функционировать в рамках своего контура – а перестройка на новую парадигму слишком дорого стоит. Как правило, ждут до последнего – когда уже все трещит по швам, а на место уже не поставить заплату – потому что недостаточно ресурса для охвата и формализации, для плетения паутины каузальности.

Ученые играют с природой – загоняя в рамки неопределенность, перебирают стеклышки разных цветов, чтобы через одно из них можно было разглядеть онтологию – и приступить к ее изучению, описанию, превращению наблюдаемого мира в участника игры с заданными вероятностями проявления качеств. Ученые дают имена мертвым звездам, постигают мир через отголоски, сидя в пещере Платона с огнем, как в театре или на кинопоказе – и смотрят на тени, отбрасываемые предметами на стенах, земле, каменных сводах.

Я знаю каждую из теней, все, что позволено правилами игры, мне известно… Я порой вздыхаю от скуки, но лезть в мир невещественный не хочу – потому что там игрок-природа тоже играет – и он сильнее меня.

И иногда я задумываюсь, что бы сказал мне мой учитель – который, как старый игрок в бисер, любил спокойно перебирать стеклышки и разноцветные камушки, когда весь мир полыхает в агонии – если бы знал, как я использовал знание, встав на него, как на пьедестал, заколоченный наглухо ящик с сокровищами дракона. Он говорил, что знание способно и созидать, и разрушать; я выбрал оружие против мудрости – потому что не мог смириться с тем, что природа лишила представителей рода человеческого слуха, заперла в невежестве, сделав из жизни инструмент сохранения информации, определив функциональные ограничения хаоса – для поддержания порядка.

У теней есть голоса, а не только формы. Ученые, наступая на горло беззвучно кричащей истине, пытаются постичь эти голоса – заковывая в каузальность и косность, замораживая во времени один исход из множества вариантов, потому что могут ткнуть пальцем и показать всем остальным только один.

Байесовская игра – такой же срез мультивариантов, суперпозиция, развертка формулы с подставленными аргументами – в момент наблюдения, в мгновение записи, в такт сделанного хода.

Как выиграть, я знаю, меня уже давно это не забавляет. Я смотрю, как играет природа – и прислушиваюсь в надежде, что узнаю, может ли она ошибиться в своих же собственных вероятностных оценках и выборах.

2. Кибернетика

[Местоположение не определено]

Советские ученые 50-х испугались кибернетики, идею сопоставления человека и машины – с набором интерфейсов и определенной механикой внутреннего устройства – приняли и адаптировали лишь в 60-х, построив на основе теории управления системами комплекс вычислительных машин. Сотрудник предприятия, единственный в центре знавший, как выполнить один расчет, не передав дальше свои знания, забирал с собой в могилу алгоритм своей работы; машина с набором инструкций, принимающая на вход данные, выдающие на выходе результат, считала операции быстрее – и могла быть частью вычислительного центра и сети компьютеров, делить данные, обслуживать любое предприятие под любые нужды – если будет запрограммирована.

Машина служит человеку, человек может потратить время на что-то другое, пока выполняется задача по оптимизации и планированию производства. Человек пережил замену себя машиной и нашел новое место – потому что человеку необходимо ощущать себя заметным, чувствовать себя полезным, получать одобрение и похвалу.

У меня есть привычка спрашивать – у случайных собеседников – зачем они работают… Они начинают отвечать, что они любят работу, что работа вдохновляет их развиваться и становиться лучшей версией себя.

Я больше не спрашиваю, зачем им становиться лучшей версией себя – потому что ответ всегда будет один: непонимающее моргание, за которым последуют другие клише про человеческую натуру, жадную до знаний, про великое будущее, которое построено на инновациях мечтателей, воплотивших идею в реальность.

Будущее построено на костях – таких легковерных дураков. Все хотят выглядеть лучше, а саморазвитие – демонстрируемое наружу – социально одобряемо.

Никто не хвалил меня, когда я просиживал задницу в библиотеках, архивах, за ламповым экраном старого компьютера, когда приходил на пары или на работу с красными глазами и следом от манжеты рукава на щеке – потому что меня никто не видел.

Мать махнула на меня рукой, сказав, что я всю жизнь буду нищим научным сотрудником, а на мозги мои всем наплевать – если я никому не рассказываю, что я читаю, не применяю свои знания на пользу.

Я был благодарен ей за то, что она просто оставляла меня в покое в запертой изнутри комнате. Я был благодарен и отцу – за то, что он отвлекал ее от меня, когда был объектом ее претензий, ее подушкой для битья, самым настоящим неудачником, ее проклятьем, причиной всех ее бед.

То, что она всю жизнь так и работала медсестрой в больнице и жаловалась на низкую зарплату и плохие условия, ее не смущало; то, что она вышла замуж за безвольного алкоголика и родила от него ребенка, чтобы все думали, что у нее все как у всех, ее тоже не смущало.

Я по ее критерию нормальности был нормальным – потому что почти не попадался на глаза, не доставлял проблем, не просил денег с тех пор, как окончил школу. Когда она была на суточных дежурствах, я готовил, прибирался, ходил за продуктами, ездил в школу один – кажется, даже когда был в начальных классах; когда она была дома, лучшее, на что я мог рассчитывать – что она выгоняла отца из дома, жаловалась подругам по телефону, какой он скотина, и как ей надоело с ним жить.

Когда ее не было дома, он просто напивался и спал. Когда начиналась ругань, он уходил, прежде чем она начнет перечислять, сколько она всего делает для нас. В свою комнату я перестал его пускать классе в третьем – и ему некуда было прятаться.

Я так и не знал, кем он работает – когда он работал, – а все, что я о нем мог рассказать, это то, что он помешан на научной фантастике и никогда не поднимал стульчак. Он был кем-то вроде домашнего животного – за которым надо присматривать, чтобы ничего не натворил. Я быстро научился воспринимать его как чужого – потому что у нас не было ничего общего, кроме внешности.

Я хорошо играл роль нормального – когда знал всех соседей, улыбался и здоровался со всеми, говорил, что хорошо закончил четверть, при всяком удобном случае упоминал, что занимаюсь в музыкалке. В школе я тоже был нормальным – а из-за щек и носа меня перестали дразнить в классе седьмом – потому что я из мелкого тощего пацана с непропорционально большой головой вдруг вырос, и шутки про Свинни-Пуха уже были не к месту.

Я не помню, чтобы я даже обижался – потому что я как будто бы всегда знал, что люди тупые, и слушать их особенно не стоит.

В университете было намного лучше – потому что мое занудство и любопытство поощрялись, я этим пользовался, я все больше убеждался в том, что выглядеть победителем можно не победив, а после победы не всегда следуют аплодисменты; что шутов всерьез не воспринимают, опасными не считают, и потому моя клоунада дает преимущество; что знания это оружие, которое не приходится даже прятать – потому что его за оружие не считают.

Филология – потому что я мог бы быть кем угодно, но иностранные языки бы открыли больше возможностей; филология – потому что язык это коммуникативный инструмент, это больше чем слова и звуки, это больше чем даже смыслы, которые в него вкладываются. Я выбирал то, что мне интересно – и то, что позволило бы мне найти общий язык.

Я умел говорить на многих языках – но на моем никто не говорил.

Когда я был ребенком, я представлял, что я инопланетянин – потому что я был абсолютно уверен: если я слышу что-то, что другие не слышат, замечаю то, что другие не берут во внимание, если я намного сообразительней сверстников и многих взрослых, то иначе быть не может.

Сейчас мне сорок два – и я все такой же инопланетянин в человеческом обличье, с широкой улыбкой на лице, в костюме, галстуке, белой рубашке, всегда на сцене. Я не веду себя как машина, чтобы люди верили в мою человечность – но в кибернетической теории управления системой я всего лишь заменяемая – пусть и важная – единица.

3. Алгоритмы

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

– Герр Бер, все готово.

Конечно, готово – вы два дня над этим трудились, а уйти из офиса раньше положенного вам не давало чувство ответственности за неповиновение.

Мы с Ульрихом Кохом играли роли злого и доброго полицейского – деля директорское кресло, распределив обязанности в соответствии с нашими качествами, и не вмешивались в дела друг друга, – однако когда кого-то из нас не было на месте, приходилось играть сразу за обоих.

Кох был гением, которого папаша в детстве – как Моцарта – с дошкольного возраста обучал оксфордским знаниям, таскал по конкурсам, как цирковую зверушку, на каждом углу кричал, что его сын вундеркинд, а сыну твердил, что тот безнадежная бестолочь. Коху сейчас было за пятьдесят, он был слишком умен для того, чтобы долго быть в социуме, его блестящая карьера химика ограничилась бы позицией заведующего лабораторией – если бы я не заставил его стать соучредителем фармацевтического предприятия, которое вскоре поглотил концерн Глокнер.

Коха боялись, Кох шутил так, что все почему-то переглядывались – пока я не начинал ржать в голос, искренне, до слез – потому что, кажется, его юмор понимал только я. Он был постоянно в офисе и на производстве, в тылу нашего предприятия – на заводе в западной части Берлина, в Сименсштадте, на берегу Берлинско-Шпандауского судоходного канала, неподалеку от заповедника; я часто был в разъездах, пусть и старался появляться на глазах у сотрудников каждый день – потому что это тоже было частью шоу.

В зале собраний было шумно, спикера, развлекавшего толпу до меня, никто не слушал – потому что этот идиот не держал микрофон у рта, размахивая им как палкой колбасы, вертя головой. Люди редко говорят осознанно, выдыхая каждый звук с пониманием, что они делают, редко открывают рот, заранее зная, какой звук – как – следует извлечь… Они даже не представляют, как они звучат – пока не увидят себя в записи и не ужаснутся. Однако они не понимают, почему свой собственный голос им кажется самой ужасной песней на свете.

Я привычным жестом отклонил протянутый мне планшет с планом выступления, улыбнулся и покачал головой. Я давно перестал задумываться, насколько искренней может быть эта улыбка – если для всех она выглядит лучезарной, а я ее отпускаю как снисхождение.

О каком счастье может идти речь, если каждый раз одно и то же – и я смотрю на выстроенную мной империю и вовсе не радуюсь, потому что нет в этом признании ничего животворящего и спасительного.

Я нравлюсь людям – потому что я улыбаюсь. Кох не нравится людям – потому что он чуть ли не с порога заявляет, что вертел их всех на вертушке, что ему с ними не интересно, и что у него, помимо дурацких планерок раз в неделю и ретроспектив раз в две недели, куча дел.

На общие собрания для сотрудников – с офисной вечеринкой, музыкой, пивом и пиццей – он никогда не являлся. Я являлся, только когда у меня было время – потому что чаще на вечер пятницы у меня была другая компания, такая же наивная, пусть и более полезная.

Я повел микрофоном вдоль монитора – чтобы он зафонил. На мой голос повернули головы все – потому что он действовал как магическое заклинание.

– Как пицца? – спросил я со сцены.

Нечленораздельные одобрительные возгласы были мне ответом. Кох говорит, что они будут есть все – если это за счет компании.

– Мне, как всегда, доверили самую нудную и самую официальную часть, – наигранно вздохнул я. – Но я буду краток – потому что там уже стоят музыканты, которым не терпится вас развлечь, а вы скоро уже будете не в состоянии слушать из-за литров бланша.

Я изобразил, что подбираю слова и вспоминаю – а Герда Убер, моя ассистентка, уже была готова подать мне скрипт с подсказками. Я махнул рукой и продолжил.

– В этот четверг был запущен новый оптимизационный метод, запатентованный два месяца назад нашим любимым доктором Кохом. Доктор Кох всем вам передает привет, – «и счастливо оставаться» – добавил я мысленно, – и поздравляет нас всех с успешным стартом пилотного проекта, в основе которого лег эвристический алгоритм, основанный на теории игр. Байесовская игра – игра с природой – вовсе не метафора, а принципиально новый подход к производству, основанный на принятии немедленного решения исходя из видимого контекста.

Кох в последнее время увлекся не только теорией игр, но и решением фундаментальной проблемы теории алгоритмов – о равенстве классов задач, решаемых за полиномиальное время, и задач, к которым сводятся все задачи, но на которые еще не найдено полиномиальное решение.

Квантовые компьютеры или теоретические модели вычислительных устройств с бесконечным ресурсом памяти – против ограничений физического мира и конечности человеческой жизни, которой не хватит, чтобы найти все простые числа. Если Кох не сойдет с ума, как его предшественники, возглавившие утопическую идею, будет хорошо.

Половина собравшихся в зале сотрудников понятия не имела, о чем я говорю, и зачем они вообще пришли – если не отпраздновать чьи-то награды. Какие алгоритмы, какие оптимизационные задачи… Пиво и пицца – и совет директоров, который решил объявить об очередном успехе семимильными шагами развивающейся компании под крылом фармацевтической корпорации.

Кох, между прочим, сэкономил нам уже миллион евро своим решением – только за последние несколько дней. Впрочем, на внедрение нового метода было потрачено не меньше – однако в перспективе расходы сократятся, часть производства перестроится под новую парадигму – и через пару месяцев все забудут о переменах, потому что у Коха появится новая идея.

Если он не сойдет с ума со своими NP-полными задачами.

Когда я договаривал речь, за моей спиной барабанщик кавер-бэнда уже поправлял табурет, гитарист щелкал педали примочек… Я делал вид, что мне неловко, оглядывался на них, наблюдать за нами было весело.

Я остался на выступление, присел на угол стола с оборудованием звукаря, потягивая бланш из банки, и болтал ногой. Я не понял, почему вдруг меня посетила мысль, что если бы я пошел к психиатру, он бы диагностировал у меня смеющуюся депрессию.

4. Цветы

[Германия, Берлин, Сименсштадт][Германия, Берлин, Митте]

– Да, герр Бер.

Герда Убер была женщиной средних лет, талантливым экономистом, без мужа и детей. С ней у нас тоже распределились роли: я был тем, кто не сидит на месте и что-то решает, она была тем, кто исполняет, и если понадобится, надавит, заставит.

Кох иногда шутил, что она во время важных переговоров нанимает бандитов с молотками или берет молоток в руки сама – чтобы было сделано так, как просит шеф. Я не спорил: Герда была готова порвать за компанию – и за меня – любого.

Герда работает с самого основания Бер-и-Кох. Герда застала время, когда мы вшестером сидели в подвале арендованного помещения на окраине города, считали сметы, прорабатывали холодный старт, влезали в долги и рыли носом землю, чтобы набрать как можно больше союзников.

Мы знали, что это самоубийство – но у нас все получилось. Мы были группой сумасшедших ученых, вышедших из Глокнер, которые решили бросить вызов фармацевтическим монополистам, вооружившись математическими методами, философией и неутомимым энтузиазмом.

Через четыре года после запуска нас купил Глокнер – оставив юридически автономной частью концерна.

Я к тому времени уже был тем, кого зовут на городские мероприятия и конференции как мецената и патрона школы Исследования и разработки при некоммерческом государственном образовательном проекте. Меня уже тогда звали популяризатором науки – но им было невдомек, что я всего лишь возглавил то, что никак не мог побороть.

– Встречу с двух перенеси на два тридцать, встречу в три я проведу по телефону. Кох выходил из пещеры?

– Нет, герр Бер.

– Если не появится, на пять поставь Вогта из Деннерляйн, тоже по телефону. Он давно ждет, когда я ему позвоню, за полчаса при необходимости все организует.

– Леманн проиграл суд.

– Закажи всем женщинам в офисе цветы по этому случаю.

Я даже не рассмеялся – хотя мог бы. Леманн, наш юрист, выбивавший нам лучшие условия сделок, стоявший на страже наших бумажных дел уже несколько лет, проиграл иск на самого себя – в обвинении в домогательстве. Когда я только узнал, куда он вляпался, я истерически хохотал. Леманн потом сказал, что это было даже обидно…

– От вас или от Леманна?

– Пятьдесят на пятьдесят.

У Герды чувства юмора не было – но она хорошо угадывала мой стиль юмора. Я откинулся на спинку кресла и на мгновение закрыл глаза.

– Результаты опросника новых сотрудников этого месяца уже на почте.

– Спасибо, Герда.

Я предпочитал разговаривать голосом – когда следовало решать вопросы незамедлительно; я предпочитал очные встречи дистанционным созвонам видеоконференций – потому что в реальном времени у собеседника меньше искушений отвлечься, отложить на потом, полениться и не принять решение незамедлительно – когда проблема не в решении, а в страхе взять ответственность за него.

Я не успевал быть везде одновременно – но научился выставлять приоритеты, вынуждать играть по моим правилам, брать внезапностью или показным дружелюбием. Человеческий фактор был на руку – тогда, когда доверие формируется не из предоставленного аналитиками прогноза, а из интуиции и желания выдать желаемое за действительное.

Герда сидела в соседнем помещении – в просторном опенспейсе вместе с аналитиками и техническими писателями, – но она привыкла, что заходить ко мне в кабинет не обязательно. Под офисом менеджеров, кадровиков и технических специалистов располагалось производство – разделенное на сектора по уровням абстрактности – от теоретиков к прикладникам.

На треугольном острове промышленной зоны, отделенном от Берлина судоходным каналом, мог быть целый городок – потому что некоторые с работы даже не уезжали домой. Обустроить рабочее место так, чтобы сотрудник больше времени проводил на работе, больше ценил свое место и привязывался, больше старался и отождествлял себя с логотипом на белом халате…

Я расстегнул пуговицу пиджака, намеренно чуть ослабил петлю галстука. Волосы мне взъерошивать было не нужно – они и так всегда торчали в разные стороны, если стрижка становилась чуть длиннее обычного.

Когда я шел по коридору к лифтам, я чихал – от чьего-то едкого парфюма. Зуд в носу не прошел даже после того, как я сел на заднее сиденье автомобиля, а водитель уже косился на меня в зеркало заднего вида.

Я смеялся сквозь слезы – потому что не мог не чихать. Встречу в два я перенес, потому что нужно было заехать в один ресторан, выйти через черный ход, оставив водителя дожидаться снаружи, пока я якобы пообедаю, и навестить одного старого приятеля.

Приятель говорил по-русски. Приятель обещал помочь мне разгадать одну загадку – над которой я ломал голову уже неделю.

5. Популяризация

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

– …популяризацией науки. Как говорил Гедеон Рихтер, что бы мы ни предпринимали, всегда была и будет пропасть между массовым потребителем и создателем инновации.

Кох не отрывал глаз от экрана компьютера, лицо его не выражало никаких эмоций, ему было наплевать, что я переслушиваю интервью с самим собой в научно-популярном подкасте – чтобы знать, как в итоге меня представили после монтажа.

– Как была и будет извечная борьба между классами, каждый представитель которых мнит себя носителем истинной мудрости – научной, интеллектуальной или народной – и будет стремиться сохранить элитарность и узость собственного круга, не принимать изменения, вступающие в силу в новом веке технологий.

– Вообще-то Гедеон Рихтер такого не говорил, – бросил Кох.

Я пожал плечами.

– Но это не мешает нам двигать идеи вперед и заниматься просветительской деятельностью, размывая границы, делая невозможное возможным, – продолжал мой голос. — В этом миссия любого деятеля – переступать черту, перетаскивать на противоположную сторону ценное, являть его миру и делиться им.

Кох был прав, Рихтер тут вовсе ни при чем – но никому, кроме Коха, не было никакой разницы.

– А какие слова ты мне присвоил?

Я поставил воспроизведение на паузу.

– Никакие.

– Хорошо.

Я вновь щелкнул пультом.

– Я тоже когда-то не понимал смысл популяризации науки – считая, что так науку обесценивают, показывают ее, якобы, простоту – так, словно каждый может запустить ракету в космос и совершить открытие. Но правда в том, что запускать ракеты и совершать открытия обычному человеку мешает лишь узость мышления – в убеждении, что между классами есть какая-то разница.

Слова принадлежали моему учителю, профессору Рублеву – как и многие другие заимствованные витиеватые речи, способные растопить сердца или в метафоричной манере достучаться до тех, кто ждет знака свыше.

Я ненавидел популяризаторов до сих пор – но стал одним из них, потому что это было моей работой. Я не называл это призванием – потому что у инопланетян призвания не бывает. Великое знание, которое все так хотят получить, но не могут не только проглотить, но и в глотку запихать, содержится вовсе не в книгах.

Рублев учил не только науке – фундаментальным основам, тем самым монадам, из которых строится любой замок – но и созерцанию, умению заглянуть внутрь себя, чтобы открыть заключенную внутри вселенную.

Инопланетянам заглядывать внутрь себя опасно – потому что человеческая кожа слезет, потому что изнутри разорвет.

А, может, эти экзистенциальные настроения у меня от усталости… Потому что вовсе не нужно уподобляться мертвым поэтам и алхимикам, говорящим со страниц своих произведений о великом делании и обретении философского камня гармонии в собственной душе.

Кох объявился ближе к пяти, созвониться с Вогтом из Деннерляйн я смогу позже – я про него уже не забуду. Я догадывался, зачем он так настойчиво добивался встречи – но не делал это через корпоративные процедуры: он хотел принести сотрудничество с Глокнер, как жука в клюве, самостоятельно.

Мне было все равно. Если понадобится, я сделаю так, чтобы на стендах в качестве их спонсора появился наш логотип, а на ближайшее мероприятие немецкого автомобильного концерна пришли нужные ему люди – которые получат свои полезные знакомства.

И я воспроизведу ту же самую цитату про популяризаторов, а Гедеон Рихтер перевернется в гробу.

Я взял ноутбук, перекинул через локоть пиджак и оставил Коха в своем кабинете. У меня было не больше получаса, чтобы пройтись по всем отделам в регулярном обходе, улыбнуться тем, кто попадется на пути, обратить внимание на что-то, что действительно важно – и дать возможность ко мне обратиться, минуя форму на корпоративном портале.

На меня всегда реагировали так, словно я с собой притаскивал ящик мороженого.

Проклятый парфюм был уже повсюду, я не чихал лишь потому что сосредоточился на том, чтобы найти источник. Коридор, обеденный уголок кухни, две переговорки, женский туалет…

– Герр Бер, вы кого-то ищете?

Эльза Шмидт из маркетингового отдела смотрела на меня внимательно. Парфюм был не ее.

– Да.

Я повел носом, она не поняла, но не стала переспрашивать – и ушла. Я достиг лифтов и развернулся, мне хотелось найти виновницу самостоятельно – пусть и Шмидт точно знала, у кого какой в офисе парфюм.

Вскоре я уже входил в опенспейс, подкрадываясь мимо Герды к столам офисного террариума, женского коллектива.

Они молчали, стучали по клавиатуре и щелкали компьютерными мышками. Звук прекратился, как только они заметили мое появление.

Я наклонился к одной из них, к самому уху, глаза уже щипало.

– Фрау Фабель. Не пользуйтесь больше парфюмом в таком количестве. Вы на химическом предприятии.

Тереза Фабель покраснела, я уже отстранился и шагал прочь, стиснув зубы. Я закрылся ноутбуком и чихнул уже у стола Герды, Герда наверняка уже придумала план, как выжить Фабель.

Мой голос звучал вовсе не по-доброму – и никто меня не слышал, кроме нее, – а версию причины обращения директора для остальных она придумает самостоятельно. Я ничуть не переживал, что так мог отбить у нее всякое желание пользоваться парфюмом на всю оставшуюся жизнь.

Я умылся, глаза у меня были красные.

6. Квадрат

[Германия, Берлин, Митте][Германия, Берлин, Шарлоттенбург]

– Обычная двухсторонняя цветная бумага для оригами, срез – канцелярскими ножницами, но ровно, одним четким движением.

Я поджал губы. Глупость какая… Испугался бумаги для оригами.

– Отпечатки – только твои, – продолжал Норберт. – Частички одежды – смесовая шерсть, как от костюма.

– Я не носил его в пиджаке.

– Если дашь мне свои костюмы, я скажу точно.

– Ты издеваешься?

Норберт был тем самым русским приятелем, бывшим профессором в Университете криминалистики Берлина. Я обратился к нему, только потому что не хотел привлекать к делу никого постороннего.

– И принеси все ножницы – или образцы их срезов – из офиса.

Я забывал кивать, я думал.

Каждый день я находил на своем рабочем столе черный квадрат бумаги размером с ладонь – и ни Герда, ни Кох, бывавшие в моем кабинете, не ответили, что это такое. Уборщики не прикасались ни к чему на столе – кроме открытых горизонтальных поверхностей, – а на записях с камер офиса, минуя запросы в службу безопасности, я ничего не нашел.

Я уже складывал квадраты в стол – но они все появлялись. Потом я собрал их в пакет – и отдал Норберту.

Еще новых загадок мне не хватало – у меня своих достаточно! Если это чье-то послание, а не шутка, я должен был понять, что оно означает – но у меня не было даже идей.

Когда я спрашивал Герду и Коха, на что похож черный квадрат, они говорили, что на Малевича. Малевич и Малевич – но моя работа не имела отношения к изобразительному искусству.

Малевич русский… Но это точно не про него – потому что клишейные ответы меня не интересуют.

Я оставил Норберту свой пиджак – и поехал на вечернюю встречу уже без него, каждому рассказывая о том, какой я неуклюжий, потому что постоянно проливаю на себя кофе.

Вернулся я домой уже под утро. Я долго стоял над раковиной, закрыв лицо ладонями, прижимая их крепко, так, словно лицо могло отвалиться. Я жутко хотел спать, потому что не выпил энергетик – чтобы поспать хотя бы несколько часов, – я брился почти с закрытыми глазами – чтобы утром не тратить на это время.

Я резался редко – и это сразу было сигналом о том, что что-то не так. Дурацкая паранойя, проклятые ребусы… Все, как всегда: производство, публика, согласования и рукопожатия; пьянки, клубы, переплетение змей, ядовитые укусы и размахивание хвостами.

Никто не знает, что я инопланетянин – потому что в них никто не верит.

Никто не знает, что я подразумеваю под этим словом, и почему я даже не сдерживаю смешок, когда его слышу…

Я лег на спину, откинувшись на подушки, но не мог уснуть. В комнате была абсолютная тишина – и почти темнота, со светлыми пятнами света, проникавшего сквозь стыки задернутых портьер.

Черный, черный… Это пустота, отсутствие света и цвета, это ничто, из которого появилась вселенная. Это слепота и незнание, невежество и одновременная глубина – на которой скрывается непостижимая истина.

Глупости какие! Потом окажется, что это какая-то шутка, какой-то квест, который я провалю – потому что в это играть не собираюсь. Если бы я должен был придумать что-то подобное, я бы ни за что такую ерунду не сотворил!

Я пошевелился, шуршание простыней было громким – но не громче усталых мыслей. Я считал шестнадцатые – чтобы провалиться в эту чертову бездну, в это ничто, и, наконец, уснуть.

– Мориц.

Меня выбросило обратно из полудремы, я открыл глаза – но в черноте пустой спальни не было никого. Это был всего лишь сон.

Если представить, что я тону, лежа на спине в бассейне или в ванне, погружаясь внутрь постели, эффект повторится. Главное, чтобы не было сонного паралича – который у меня случается каждый год и так, что я потом едва не седею от сюрреалистических видений.

Во сне мне бывает страшно – потому что во сне мне не прикрыться маской улыбающегося добряка. В жизни я лишь изображаю испуг – когда этого требует сценарий…

– Ты можешь вернуться.

Я подскочил и сел на кровати. Куда вернуться?

– Куда вернуться?

Глупо разговаривать с воображаемым собеседником вслух – если он не аудиальная галлюцинация и не голос в голове, который умеет отвечать.

Голос был женский и незнакомый. Я бы не смог его повторить и воспроизвести – даже в памяти – но он скребся где-то в груди, и от него стало тоскливо.

Беспокоиться не о чем. Беспокоиться я начну, когда голос заговорит по-русски… А пока я просто цирковой медведь и инопланетянин, разгадывающий головоломки, играющий в Байесовскую игру против природы – на арене черного квадрата.

7. Мрак

[Местоположение не определено]

Во сне меня звали Борис Андреевич Медведев, во сне я был учителем литературы в русской школе, но почему-то на стенах висели портреты немецких писателей и философов. Мне все время казалось, что если я подгадаю момент, то увижу, как Герман Гессе и Томас Манн качают головой или переглядываются со своим советским переводчиком Соломоном Аптом.

На той же стене висел портрет моего университетского профессора и научного руководителя Вадима Рублева – настоящего университета и настоящей научной работы, а не тех, что были у меня по легенде в Берлине.

Имя Мориц Бер – «бурый медведь» – результат дурного чувства юмора русской разведки, отправившей меня, тридцатилетнего филолога, с миссией дойти до верхушки немецкой фармацевтики. Я мог быть кем угодно – и программы обучения Университета Гумбольта по теоретической химии и Свободного университета Берлина по фармацевтике были для меня всего лишь очередным ребусом и игрой в познание мира. Преподаватели и студенты берлинских ВУЗов впоследствии радостно лгали, что я, успешный выпускник и гордость учебного заведения, им очень запомнился…

Как я запомнился преподавателям Московского государственного университета, однокурсникам, студентам и коллегам по кафедре теоретической и прикладной лингвистики, я старался не думать. Я оставил свое прошлое в двадцать пять – когда ушел из университета, оставил аспирантуру, работу, послал к черту кандидатскую диссертацию и научно-исследовательскую деятельность – потому что они были такой же цирковой каруселью, как и бизнес большого мира.

Я не знал, куда мне податься – потому что я возненавидел все и сразу. Я не хотел играть по дурацким правилам, я не принимал прозаичную реальность, я не мог смириться, что все лгут – и поэты, и ученые, – все танцуют танец, чтобы остаться в живых.

Если и быть инопланетянином, то по полной – а в школе внешней разведки готовят квалифицированные кадры. Мне часто в юности говорили, что не могут понять, я гений или, все же, болтун и самозванец…

Это не было идеологическим спором… Это было идеологическим поражением – моим, в моей же наивности. Я думал, наука даст мне ответ, утолит голод знания, закроет пробелы и разрешит противоречия – которых становилось все больше и больше.

У Рублева была его алхимия – его философское знание, его magnum opus и его приятели – живые и мертвые, ученые и поэты, – партнеры и приятели по литературному кружку.

Они читали стихи Гессе из «Игры в бисер» сотни раз – и каждый раз наслаждались, словно видели их впервые… Мне тоже нравился Гессе – но от «По поводу одной токкаты Баха» в один день моя жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов.

Я понял – и ужаснулся. И сбежал – признав, что не хочу жить в мире, где противоречие и парадокс это преддверие мук рождения, и так и должно быть; что в Игру играют для вида, а истинные игроки и не догадываются порой о своем умении; где единственное, что Поэт может – запаковать свое наследие в кокон лжи, чтобы ложью распространить ядро истины, уберечь свое творение, передать дальше – и умереть в нищете, всеми забытый и ненужный.

Я испугался, что меня ждет это. Я не верил в алхимию – но я видел, что будет со мной, если я останусь научным сотрудником, преподавателем в университете, буду пытаться вдолбить знание в головы тупых баранов, которые не хотят учиться – а хотят лишь выглядеть умными.

Я не просто выгорел – я чуть не сдох. Я пытался делиться так сильно, что не успевал наполняться и восстанавливаться. Я хотел быть нужным и найти применение своему уму – который рвался за пределы тела, негодовал от черепашьей скорости людей вокруг, мира вокруг, от невежества и несправедливости.

Рублев никуда не торопился – потому что он был мудр и вовсе ничему не удивлялся.

Он знал, что я выгорю – и знал, что я сбегу. Но он знал, что я его ученик, пусть и могу быть кем угодно – и он отдал мне столько знаний, сколько я мог с собой унести, даже сейчас что-то случайно вспоминая.

Почему школа? Лучше бы был университет… Со взрослыми хотя бы можно договориться, а дети сами себе на уме.

– Борисандреич! Борисандреич!

Я пытаюсь вспомнить имена, но ничего не выходит; я пытаюсь прочесть хоть одну строчку в журнале, но буквы сливаются и перемешиваются. Дурацкий сон… Можно даже не пытаться.

– Хорошо, иди.

Все так делали – вызываться первым отвечать стихотворение, выученное наизусть – чтобы не забыть и чтобы не переживать в ожидании своей очереди. Я снисходительно махнул рукой, подпер ладонью щеку.

Кажется, мне не больше тридцати, я в своих коричневых брюках и коричневой в мелкую клетку рубашке, скорее всего я лохматый – но, судя по ощущениям, побрился утром.

– Мрак первозданный. Тишина…

Я подскочил на стуле, уставился на девочку, затараторившую стихотворение – без пауз и акцентов, звучавшее как бессмыслица, если не вслушиваться в слова.

– …Вдруг луч, пробившийся над рваным краем туч, ваяет из небытия слепого вершины, склоны, пропасти, хребты, и твердость скал творя из пустоты, и невесомость неба голубого.

И здесь Гессе. В школе не читают Гессе… Я умоляюще смотрел на портрет на стене, Гессе мне не отвечал и не подавал вида, что что-то идет не так.

– …В зародыше угадывая плод, взывая властно к творческим раздорам, луч надвое все делит…

– Все, все, достаточно. Садись, пять.

Мне это еще двадцать пять раз слушать – пока они все не ответят. Настоящая пытка – слышать одно и то же множество раз, чтобы потом оно отпечаталось в памяти и крутилось в голове, как навязчивый мотив.

Я все запоминаю на слух. Мне достаточно было зачитать несколько раз вслух стихотворение – или послушать на уроке отвечающих, – и я мог ответить на пятерку хоть Тютчева, хоть Гессе.

Я поставил оценку наобум в произвольную строку – и она растворилась черной кляксой на белой разлинованной бумаге – похожей на нотный стан.

Это и была нотная бумага. Почему нельзя было сделать так, чтобы приснился урок сольфеджио – а не этот сюр?!

– Кто следующий. Да, пожалуйста. С того места, где остановился предыдущий.