Станислав Ленсу "Истории, рассказанные доктором Дорном. И другие рассказы"

«Кстати о постмодернизме! Рассказы Станислава Ленсу «Век железный» и «Игрецкий анекдот», на мой взгляд, являют собой образчик этого жанра в «моем понимании» – версификации на темы написанного ранее, обращении к культурному контексту минувших эпох, творение в вышедшей, казалось бы, из употребления литературной форме. Нельзя не признать, что получился этот «дворянский детектив» чертовски завлекательным притом совершенно «безвредным».Елена Сафонова, редактор литературного журнала «Точка зрения».

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006075665

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 03.11.2023

– Ну да, на стене. Но бил я в свое время без промаху, да и без осечек.

Куролесов замолчал. Потом подошел к хозяину и обнял, припав головой к его плечу. Гости приумолкли. В уезде всем было известно, что Куролесов живет в бездетном браке с красавицей женой уж второй десяток. Оторвавшись от хозяина, Куролесов, тряхнул черноволосой своей головой и крикнул:

– Танцуем! Ирисов, заводи музыку!

Грянула музыка. То был какой-то ритмичный и одновременно томный мотив, непривычный славянскому уху. Подскочил Ирисов и, дернув головой в поклоне, пригласил Поленьку к танцу. Она зарделась и растерянно и совершенно беспомощно поглядела на меня. Я вскочил, бросив Ирисову «Мне первому обещан тур!», и увлек девушку на середину комнаты.

Нужно признать, танцор я плохой. Мелодия и ритм были абсолютно не знакомы, и как это все танцевать, я не имел ни малейшего представления. Что меня толкнуло на столь опрометчивый шаг? Не скажу.

Полина положила мне на плечо левую руку, правую же, взяв мою кисть, отвела в сторону. Девушка выпрямилась, слегка отстранившись от меня плечами и изогнув стан. Моя правая рука непонятным для меня образом очутилась у нее на талии, и я крепко обхватил Полину, почти прижав к себе. Мы замерли, затаив дыхание. Мы стали одно целое.

Внезапно, словно впрыгивая в несущийся и кипящий от водоворотов поток, Полина сделала стремительный шаг назад, потом другой, увлекая меня за собой. Повинуясь, я повторил ее движение, не разрывая нашего единства, не замечая, как движутся мои ноги, как неподвижны мои руки и плечи, как бешено колотится мое сердце.

Так мы двигались, то плавно и стремительно скользя, то замирая на пике музыкального звука, словно на вершине горы, с тем чтобы через мгновение сорваться вниз и вновь заскользить, делая головокружительные развороты и вновь внезапно замирая. В какой-то момент Полина мягко оттолкнула меня, и, освободившись, но удерживая мою руку, сделала несколько стремительных вращений в полушаге от меня, продолжая двигаться параллельно со мной. Замедляясь, я остановился, и оттого моя рука, державшая кисть Полины, выпрямилась до напряжения в суставах и, словно поводок, сжалась рывком, закружив ее вспять и мгновенно возвращая ее в мои объятья и соединяя нас вновь. За всеми этими стремительными перемещениями я успевал ощущать, словно мимолетные порывы ветра, прикосновения ее ладони, касание бедра, груди, живота. Я почти не видел ее лица, но всей кожей ощущал близость горящих щек, повороты головы, то гордо поднятой, то грозно наклоненной, то, словно в отчаянной покорности, поникшей к плечу.

Мимо нас проносились, мелькая лицами и разноцветными пятнами одежды, пары: Ирисов с рыжей барышней, Куролесов с блондинкой, потом наоборот, потом Тимофей Аскольдович с рыженькой, а за ними Куролесов с Ирисовым.

Музыка оборвалась. Мы с Полиной остановились, радостно глядя друг на друга и стараясь умерить учащенное дыхание.

– Полина… – я улыбался.

– Что? – заглядывая мне в глаза, простодушно спрашивала она.

– Поленька, – повторял я снова.

– Что? – переспрашивала она, с удивлением улыбаясь в ответ.

Вновь зазвучала музыка. Далекая женщина, слегка грассируя, пела на французском о ветрах средиземноморья, закатном солнце в горах Прованса, о расставании и ожидании.

Я привлек к себе Полину, она положила ладони мне на плечи, и мы медленно двинулись в новом танце. Радостное возбуждение сменилось теплым и почти нежным чувством к Полине. Не сказав и пары фраз, мне казалось, мы сблизились, и я узнал многое о ней. В ее движениях ощущалась доверчивость и деликатность, отзывчивость на страсть и одновременно мягкая неуступчивость. Она ярка в своих переживаниях, но разделяет их лишь с близкими ей натурами. Она беззащитна и легко ранима, но, пережив обиду или утрату, она вновь открыта в ожидании счастья. На этом месте моих размышлений горло мне перехватило от нежности и желание защитить ее, оберечь, взять на руки и прижать к себе. Это желание настолько овладело мной, что я непроизвольно сжал ей руку и, склонившись, поцеловал её плечо. Полина удивленно вскинула на меня глаза, улыбнулась и потом, высвободив руку, коснулась ладонью моей щеки.

Вокруг нас продолжали носиться, прыгая и смеясь, Куролесов, барышни и Тимофей Аскольдович. Ирисов спал, повалившись на кушетку. Умолкла музыка, уехали незваные гости, хозяин дома уговорил меня остаться ночевать, в доме начинало все стихать.

Мы стояли с Полиной в темном коридоре, освещаемом лишь керосиновой лампой, не решаясь расстаться, и не решаясь разжать сплетенные руки. Голоса наши были приглушены, мы разговаривали почти шепотом, безостановочно, словно плетя соединяющую нас нить:

– Поленька, вы удивительны…

– Вам пора… постойте!

– Вы так молоды, я стар для вас!

– Молчите, нас услышат…

Я склонился к ее руке и коснулся губами ее ладони. Она провела рукой по моим волосам, и я был готов упасть перед ней на колени. Выпрямившись, я посмотрел на неё с нежностью. Но в моих глазах, вероятно, она разглядела нечто другое, потому что поспешно проговорила, отодвигаясь и отступая на шаг:

– Ах, нет! Евгений, нет! Мы с вами интеллигентные люди…

– Что? Поленька, что вы говорите, почему нет? – недоумевал я.

Она попыталась высвободить руку, но я удержал. Она с укором положила ладонь другой руки поверх моей, и я разжал пальцы. Полина высвободилась, но другая ее рука так и осталась лежать на моей. Я притянул девушку к себе.

– Милая, родная, почему нет? Вы отвергаете меня?

– О, нет! Я не отвергаю, но… – она уперлась руками мне в грудь и отстранилась.

– Не нужно этого… сейчас не нужно… потом, может быть… не сейчас. Ведь было так замечательно! Вам тоже было хорошо?

Я радостно кивнул в ответ несколько раз, словно китайский болванчик.

Полина прыснула от смеха и поспешно зажала рот ладонью.

– Поленька, вы удивительны…

– Вам пора… постойте!

– Вы так молоды, я стар для вас!

– Молчите, нас услышат…

Она ушла, растворившись в красноватом сумраке длинного коридора. Скрипнула в отдалении лестница, глухо стукнула закрывающаяся дверь. Все стихло.

Голова моя горела, сердце стучало, и радостное возбуждение покалывало меня иглами изнутри. Я отправился на поиски своей комнаты. Оказалось, это не так просто: переходы по длинным коридорам с множеством поворотов, подъемы и спуски по бесконечным лестницам, густая темнота и угловатые, то удлиняющиеся, то отпрыгивающие в стороны тени в свете лампы, что я нес в руке.

Вскоре я услышал легкий шорох, потом мелькнула одна тень, за ней другая, и вот на моем пути стали попадаться то навстречу то, обгоняя, домочадцы: девушки и женщины разных возрастов. По ночному времени были они простоволосы, с распущенными или слегка прихваченными косами. На них были длиннополые свободные рубахи. Пробегая мимо, они смотрели на меня с усмешкою, некоторые из них – бесстыже глядя и сверкая в сумраке белками глаз. Короткие рукава рубах не скрывали оголенных полных рук с ямочками на локтях. В полукруглых вырезах перекатывалась, маня, налитая с легким пушком грудь, а из-под подолов мелькали крепкие ноги. Я окончательно запутался, казалось, в бесконечных коридорах, в мелькании женских лиц, полуобнаженных женских тел, видимых и невидимых рук, ног, ягодиц и животов, в тенях и бликах от керосиновой лампы. Наконец, я остановил какую-то старуху, единственную, которая не смотрела в мою сторону глумливо, и попросил проводить меня до моей комнаты.

– Конечно, батюшка, конечно, касатик! – запричитала она и минуту спустя подвела меня к двери комнаты. Пробегавшие мимо девчонки-подростки хихикнули и скрылись в темноте. Следом за ними пропала и старушка.

Я толкнул дверь. Посреди комнаты возвышалась кровать. В ее изголовье, мигая, тускло горел ночник. Постель была разобрана. Вздохнув с облегчением, я переступил порог. В этот момент из величественного нагромождения подушек и одеял возникла полуобнаженная ингерманландка, которая пролепетала томным тоненьким голоском:

– Прилетел мой соколик! – и сбросила бретельку ночной рубашки, обнажив полное плечо.

Я вылетел «соколиком» из комнаты, ссыпался, соскальзывая каблуками, по лестнице и громыхнув на весь необъятный дом железными засовами, выскочил вон.

Шел мелкий снег, едва видимый в свете фонарей, расставленных вдоль аллеи. Его островки в лесу вновь разрослись и наползали с двух сторон белыми языками на узкую дорожку меж высоких сосен. Из ближней деревни донесся лай собаки. Я нащупал в кармане сложенные вдвое листы недочитанной статьи. Пожал плечами – Весна!

ноябрь 1899

Игрецкий анекдот

Довелось мне вечер прошлой субботы провести на балу. Бал тот устроило местное общество любителей словесности. Приготовления к событию, да и сам повод чрезвычайно взволновал большую часть горожан. Меня немало подивила перемена их поведения, возникшие ажитация и явная восторженность настроения. Наблюдался редкий феномен немотивированного единения барышень и почтенных горожанок, прекращения сплетен и всяческих пересудов, впрочем, довольно незлобивых.

Да и мужчины были взволнованы. Многие вдруг приобрели заметный невооруженным глазом блеск взоров и горделивость осанки. У части молодого чиновничества событие породило небывалую потребность в выказывании прогрессивности в мыслях, демонстрации смелости и широты суждений, писании резких куплетов на черновиках прошений и появилась даже определенная дерзость в поклонах начальству.

Полицейские чины были тем весьма удивлены и в некоторой вопросительности изломили бровь. Словесность на Руси, – единственное помимо бунта противостояние властям.

Справедливости ради нужно признать, что событие действительно было незаурядным.

Город наш посетил известный столичный литератор Чабский Кирилла Иванович. Главы из его романа «Вдоль по Питерской» были напечатаны в столичной газете. Газета была, впрочем, вскорости закрыта по причине банкротства. Но главную известность Чабский приобрел опубликованием в петербургском журнале открытого письма Кларе Гассуль. Письмо, однако, осталось без ответа, видимо по причине незнания адресатом русского языка.

Был Кирилла Иванович родом из наших краев и заехал в «пенаты» для улаживания некоторых дел «наследственного характера», имея в виду унаследование старого домишки на южной окраине городка.

Все ему было здесь мило, и он с живостью принял приглашение встретиться с земляками на званом вечере. На бал к дому купца Игнатова, где устроители сняли несколько комнат и большую залу, он прикатил запросто, на извозчике, был в коричневой в мелкую полоску паре и держался без церемонности и дружелюбно. Поведение такое произвело яркое впечатление на гостей, рождая у многих желание горячо и признательно пожать писательскую руку и выпить с ним «запросто» или даже на брудершафт. Многие трясли и многие пили.

Застолье было хлебосольным и каким-то домашним. Плавали в сметане соленые грузди, хрустящие и ароматные от смородинного листа и хрена. Глаза искали на столе хрустальную продолговатость тарелки, где щедро уложенная селедочка, нарезанная прозрачными ломтиками и укрытая слоем луковых колец, и пряно пахнущая маринадом, обещала неповторимость вечера. Над скатертью парил, дразня ноздри, запах моченых яблок. Яблоки матово поблескивали на грудах квашеной капусты. Аромат пирогов с судаком и осетровой визигой кружил голову и располагал, как обмолвился почтенный Никита Ильич, «скорее к морфемам, нежели к метафорам…». Было шумно и оживленно, как бывает только во время провинциального застолья. Наперебой упрашивали почетного гостя зачитать «что-нибудь из своего», но он отказывался.

Ах, как быстро летит вечер! Перестали сновать официанты. Публика, потеряв интерес к еде и увы, к литературе, частью перетекла на стулья вдоль стен, частью кружила вокруг фанерных раскрашенных будок, покупая билеты, и в нетерпении поглядывала по сторонам. Одиноко в стариковской своей безучастности сидел захмелевший Никита Ильич за опустевшим столом. Осиротели тарелки, обнажив цветочный орнамент под развалинами снеди. Подернулась рябью крахмальная скатерть, салфетки брошены, и ножи лежали не в лад с вилками. Грусть витала над опустевшим столом, и сердце сжимала беспричинная тоска, но… грянула музыка, грянули будоражащие кровь звуки вальса! Повскакали на пружинных ногах молодые люди с круглыми лицами и подкрученными усиками, заискрили глазами по сторонам! Барышни выпрямили спины и с жеманным безразличием начали оглядывать ретивых танцоров. Бал начался!

Несколько мастеров литературных суждений отправились от шума и вздорной восторженности в дальнюю комнату, где их поджидали легкие закуски и чай, что, как выразился Кирилла Иванович, нелишне в беседах о путях литературы.

Мы расселись свободно. Еремей Петрович Куртуазов, долговязый инспектор гимназии и автор едкого и смелого по неблагонадежности памфлета, напечатанного в губернском журнале «Парнокопытные Нечерноземья», даже расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Рядом с ним возвышалась Анна Леопольдовна Шмотке, молодящаяся супруга начальника железнодорожных работ, пишущая баллады в стиле Стивенсона. Николай Онуфриевич Горемыкин судебный исполнитель и поэт, представлявшийся вне служебных обязанностей исключительно как «Мы, акмеисты…», расположился подле лампы с кружевным абажуром и подле Елизаветы Феофановны, молоденькой курсистки, дальней родственницы Анны Леопольдовны. Барышня была поклонница Надсона и всякий раз, когда кто-нибудь ненароком произносил «И это значит жить?», распахивала круглые свои глаза.

Триумфатор сегодняшнего вечера Кирилла Иванович, войдя в комнату, тотчас ринулся к столу с закусками, громко сетуя на отсутствие водки.

Был здесь и я, причисленный к узкому кругу избранных незаслуженно, исключительно по причине странного совпадения фамилии с неким персонажем столичной пьесы.

Кирилла Иванович, измученный разговорами с поклонницами и просто восторженными особами, покинул большую залу обессиленный и голодный и теперь здесь с непосредственностью, присущей литераторам, набросился на легкую закуску, продолжая громко сожалеть об оставшейся на общем столе водке.

Остальные меж тем завели легкий разговор о новых философских мыслях, о позитивизме в науке, о мистике, о социуме, как об организме, и о многом другом, о чем, так приятно говорить, не отягощая себя ответственностью ни за ниспровержение авторитетов, ни за яркость и бездоказательность выдвигаемых идей.

Мелькали имена по большей части иностранные: Коэн, Фихте, Кант, Шеллинг и, разумеется, Гегель. С некоторым стеснением упоминались отечественные…

Естественным образом беседа выплыла на просторы рассуждений о творчестве, о душевной способности к оному и, о, господи прости! о «дерзновенности уподобления Создателю!» Ведь, господа, это так очевидно, что писатель – творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности! При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки.

Мне, откровенно говоря, претила пафосная воодушевленность моих земляков, и, чтобы как-то прервать это изнуряющее разум материалиста красноречие, я обратился к нашему гостю:

– Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?

Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:

– Вы о чем, Евгений Сергеевич?

Я, не скрою, почувствовал неловкость и покраснел:

– Вот изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… э-хм… писательство, есть нечто в своем роде материальное… э-хм… множество сочетаний разрядов между нейронами происходящих,… если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство – лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!

– Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах сомнамбул каких-нибудь или душевнобольных? – воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.

– Не буду столь категоричен, – я встал и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено.

– Не буду, – повторил я, возвращаясь, – однако ж, согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будь сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… пишут те, у которых жаба грудная может приключиться, или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильна! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.

– Ах, Евгений Сергеевич! – воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна, – какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона, упрячете в лечебницу!

Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому, как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.

– Так вы хотите сказать, – начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, – дорогой доктор, что буквы, и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?

Я по-прежнему был несколько смущен, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:

– Поясню с удовольствием, господа, – я сделал общий полупоклон, – клиническое нездоровье вовсе не обязательно проявится писательством. Но некоторые отклонения от здравого состояния души могут проявиться тем, что принято называть творчеством: музыка, живопись. Я, господа, никого не хочу задеть, но существует множество свидетельств тому, что душевный разлад, возможно, навязчивость толкает человека переложить свои переживания на плечи, простите, на души других. Освободиться от отягощающих разум видений! И вот мы видим, или простите, читаем некий опус. Смею вас заверить, что в спокойной и гармоничной душе не рождается желание писать, неоткуда взяться желанию создавать фантазии!

Кирилла Иванович вздохнул, грузно опустился на стул и с огорчением покосился на вяленый окорок:

– Другими словами, дорогой наш материалист, вы не допускаете, что рукой Сервантеса… хе-хе, забавно, – восхитился неожиданным каламбуром Кирилла Иванович и тут же продолжил, – Мериме или Пушкина управляло Провидение? Что созданное ими, не есть продолжение существующей господней реальности, а только отражение их болезненных переживаний? При этом замете, все они были здоровы. За исключением, пожалуй, бедного вояки! Вы не верите, что в их творениях есть нечто божественное? Нечто, что увлекает нас, как увлекает жизнь?

Я улыбнулся и промолчал из-за очевидности ответа.

– Ох, доведут эти нигилисты нашу державу до безбожия! Им все доказательства подавай! – сварливо вставил Горемыкин.

В этот момент Кирилла Иванович сорвался со стула и ухватил вожделенный окорок.

Потом, полуобернувшись к двери, позвал:

– Эй, человек! Принеси-ка, братец, водки!

Потом, относясь ко мне, сказал:

– Вы, Евгений Сергеевич, путаете бумагомарание с творением. Ужель вы полагаете, что все дело лишь в человеке пишущем? А тот, кто читает, по вашему мнению, не причем? Вы представляете писательство, как переношение с помощью графических знаков на бумагу образов, возникших в голове литератора. Но, дорогой мой, это не так! Чудо господнее не в этом! Оно совершается, когда в человеке читающем…

– Homo lectitatis – встрял Горемыкин

– …читающем, – нахмурился и повторил Кирилла Иванович, – пробуждается воображение, созвучное писательскому, когда два этих воображения рука об руку ведут читающего по закоулкам и лабиринтам текста до тех пор, пока читатель не останется один на один с самим собой, чтобы любить и страдать, умирать и рождаться сызнова!

Мне стало скучно и привычно: в такой манере не раз со мной говорили мои пациенты. Они точно так неутомимы в искании красноречивых оправданий своих навязчивых идей.

Кажется, я улыбнулся этой мысли, поскольку Кирилла Иванович спросил:

– Вам кажется это забавным?

Я устыдился свои бестактности.

В это время в дверях появился половой, неся на подносе пузатый графинчик и наполненную рюмку. Писатель в одно мгновение опрокинул водку в разверзшийся в бороде рот. Затем взял с подноса какой-то листок бумаги и пробежал его глазами. Оборотившись ко мне, сказал:

– Вам тут записка. Уж извините мою бесцеремонность! Явился некий господин Томский. Надеюсь, новость для вас не огорчительная? – и тут же хохотнул, – сам-то я страсть как не люблю неожиданных визитеров!

* * *

Я скоро шел по коридору, удивляясь внезапности появления посетителя. Кирилла Иванович вышагивал рядом. Он навязался мне в провожатые, говоря, когда мы покидали уютную комнату и компанию литераторов, что дом-де старый путаник, столько переходов, что кабы он тут сызмальства не хаживал, то не смог бы шагу ступить, чтоб не потеряться в коридорах.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом