Евгений Иванович Пинаев "Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья"

Роман воспоминаний Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.На обложке – фрагмент картины автора: «Тропик в проливе Большой Бельт» (1964). Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006084933

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 17.11.2023

На борьбу с пылью были брошены все силы. Только управились с рыжей грязью, как за мысом Драа снова влипли в ту же историю. Виновником «загара» стал местный «гарматан». Если он дул «весело и бодро», становилось прохладно, если слабел – наваливалась удушливая жара. Донимали также частые кратковременные шквалы. Они усложняли жизнь по ночам, когда за парусами нужен был глаз да глаз. Винцевич часто останавливал движок, ссылаясь на неполадки. По-моему, механик хитрил: коли есть ветер, используйте его силу, а технику и керосин надо беречь. И тут я был целиком на его стороне. Пока что мы не расставались с парусами. Разве что к ночи, опять же из-за неожиданных шквалов, убирали брамсели и топсели.

С начала рейса я жил если не как во сне, то в особом и непривычном состоянии, с совершенно новыми ощущениями. Взять хотя бы бесшумное и стремительное скольжение в Бискайе! Вроде бы и раньше случались подобные дни, когда баркентина – с вырубленным болиндером – шла под одними парусами. Может, память специально подсунула неспокойный залив, в котором до того приходилось только бултыхаться с борта на борт, когда толчея волн, казалось, грозила опрокинуть пароход? Но теперь!.. От самого Уэссана мы шли с попутным ветром до мыса Рока под распахнутыми крыльями парусов. Тишину нарушали одни лишь всплески под форштевнем, шуршание водяных струй за бортом, да редкие удары блока фор-стаксель шкота о релинг или жестянку ходового огня. Иногда, будто ненароком, звякнет на баке колокол или скрипнет бейфут грузного фока-рея, да вдруг чей-то голос или смех нарушит дремоту солнечного дня. Пройдёшься босыми ногами по влажной палубе, оттёртой песком, торцами и кирпичами после мокрой приборки, окинешь взглядом мачты, чьи белые флагштоки слегка покачиваются в синеве небес, и… и начинаешь верить, что сказки, как сказал писатель, ещё живут на земле.

Когда расстались с африканской пылью, «Тропик» лёг в дрейф. Мы тотчас последовали его примеру, ибо приказ «Команде купаться!» касался и нас.

Танкер ещё накануне ушёл в Дакар, «Тропик» – в двух кабельтовых. Тут и там спущены на воду дежурные шлюпки, прямые паруса баркентин, взятые на гордени и гитовы, покачивают свои фестоны. У соседей разрешено нырять с нижних рей, нам такая роскошь не позволена. Нам нельзя даже с планширя. Букин неумолим в своих строгостях. Прежде чем отпустить людей поплескаться в солёной воде, их, в плавках и башмаках, выстраивают на переходном мостике, затем… Затем башмаки остаются в строю, а школяры по шторм-трапу спускаются за борт с – страшно подумать! – с «огромной высоты» в неполных два метра. Однако никто не бунтует. Все рады возможности как бы остаться один на один с океаном. Остаться за бортом по своей воле.

В какой-то миг «Тропик» оказался на расстоянии, позволявшем, не напрягая голоса, пообщаться с приятелями. Стас, как и я, только что вылезший на палубу из «солёной купели», выглядел бронзовым истуканом, вокруг которого толпились мокрые идолопоклонники. Петя Груца тоже смотрелся великолепно, но штурман поигрывал белыми мышцами. Согласно табели о рангах, ему приходилось париться в одежде, а сегодняшний день – редкое исключение.

– Миша, как жизнь? – спросил Стас.

– Прекрасна и удивительна! – заверил я боцмана. А как ты? Бьёте мировые рекорды?

– Гирьку утопили в Бискайе, – скорбно поведал он. – Скаканула с фор-рубки и… Но рекорды будут! – заверил он.

Он помахал мне рукой – и сиганул с мостика, не задев планширь.

В толчее загорелых тел бултыхался и Чудов. Флаг-капитан не чурался купания с амёбами и даже устроил заплыв на скорость вокруг своей баркентины. Дежурная шлюпка ещё гребла за ними, а наши пловцы уже спешили к своим башмакам, подчиняясь знаку Букина и зову вахтенного помощника. «Сирот» не оказалось, – значит, никто не утоп.

Через час баркентины устремились на юг.

Плавание продолжилось, а в атмосфере что-то изменилось. Океан лишился синевы, окутался серебристой дымкой и словно бы покрылся белой патиной, которая посверкивала искрами. Чудное состояние, которое вряд ли подвластно кисти. Искры вспыхивали и гасли, а пространство вокруг баркентины обрело некий сложный и волшебный рисунок, который постепенно размывал наступивший вечер. Он тронул в душе какую-то забытую струнку и вынудил достать из-под подушки Вахтина потрёпанную книжку Александра Грина. В который раз проглотив «Алые паруса», я принялся за «Бегущую по волнам», самый любимый мною роман этого удивительного выдумщика.

Да, есть великие книги, решавшие проблемы духа и мировоззрения, касающиеся всего человечества, повествующие о судьбах мира, а есть… есть просто любимые, без претензий на судьбоносность темы, но греющие тебя в самое нужное время переживаниями от соприкосновения сердца и слов, которые мог найти только человек такого именно душевного склада, как Грин. Пусть его выдумки не относятся к мировым шедеврам литературы. Я, пожалуй, даже соглашусь с этим, но скажу, что когда мне бывает неспокойно от неуюта, когда хочется вернуть душе исчезнувшее равновесие, а сердцу найти «несбывшееся», я беру в руки не «Войну и мир» или «Дон Кихота», а погружаюсь в, казалось бы, бесхитростный мир Ассоль и Грея, спешу с Гарвеем в Гель-Гью, чтобы шум и загадки тамошнего карнавала утвердили правоту моих чувств и поступков, жаждущих осуществления «несбывшегося». Что ж, я не высоколобый интеллектуал, который по многу раз перечитывает классика и каждый раз испытывает оргазм. Я – матрос. Мне бы – «со дна пожиже».

Впрочем, что такое «несбывшееся»? Зачастую оно рядом, оно уже сбылось, только нам бывает трудно в это поверить. «Самое странное в чудесах, что они случаются», как заметил Честертон. В это веришь, читая Грина. Его книги помогают захлопнуть тусклую форточку буден, за которой грязь и пошлость обыденщины, они распахивают другое окно, за которым свет солнца и улыбка любимых глаз…

«Земля! Земля!» – крикнул 12 октября 1492 года в 2 часа ночи вовсе не безвестный матрос с флагманского корабля «Санта Мария», на котором был Христофор Колумб, а с плывущей рядом «Пинты». И звали этого матроса Родриго де Триано. Вы скажете: «Какая разница?» А мне почему-то нравятся такие уточнения.

    Ярослав Голованов

Всё дальше на юг. От мыса к мысу, которые регулярно, точно верстовые столбы, возникают на путевой карте, несут нас паруса. Лоция предупреждала, что «удобных якорных мест для больших судов вблизи берега мало», что «наиболее защищённые якорные места находятся в бухте Горе и в устье реки Гамбия. В первой расположился Дакар, крупнейший порт Западной Африки, в устье Гамбии – Батерст, который не входит в наше рейсовое задание. До мыса Верга, а значит, и порта Конакри, доберёмся после стоянки в Дакаре, где и завершим первую половину похода.

– Мая-ааак! – завопил Юрочка Морозов с марсовой площадки, где он, как вперёдсмотрящий, угнездился с позволения старпома.

– Ишь ты, «маяк»! А я-то думал, он маму вспомнил, цыплёнок, – усмехнулся Юрий Иваныч и энергично эдак потёр ладони, будто предвкушая «радостную встречу, ласковую встречу у окна». – Иди, Миша, пихни боцмана. Пусть готовит якорь к отдаче. Это нам светит мыс Манюэль, а там и остров Горе не заставит себя ждать.

Манюэль – чёрный базальтовый утёс. Его маяк похож на тот, что примостился на Зелёном мысе. Тот и другой отмигал и погас вместе с ночными звёздами, когда баркентины подошли к острову Горе. В этот ранний час он походил на кирпич с редкой цепочкой огней на плоской вершине. Мы не задержались возле него. Через два часа вошли в порт под проводкой лоцмана и подали концы, как мне показалось, на тот же причал, у которого когда-то стоял «Грибоедов». «Тропик» прижался к нам вторым корпусом, так что вся цементная пыль досталась нам, а не флагману.

Да, причал был тот же, а в те ворота когда-то увезли Таракана. Сейчас из них повалили «гости», чьи поползновения проникнуть на борт в надежде на «чоп-чоп» решительно пресекались самыми дюжими курсантами. Тем временем в кубриках уже готовились к увольнению на берег.

Вахтин выклянчил у Фокича электробритву и, жужжа стареньким прибором, дружелюбно ворковал:

– Ну и агрегат у тебя, лепший друг! Ежели к нему приладить зубило, можно гайки срубать или долбить асфальт. Бреюсь и не знаю: то ли зубов лишусь, то ли сотрясение мозга заработаю.

Москаль плюнул на палец и приложил его к сразу зашипевшему утюгу, затем расправил складки на выходных брюках, расположившихся на койке под влажной простынёю, и ответил за Фокича, который редко отвечал на уколы подобного рода:

– Сотрясение, Толя, тебе не грозит. Для сотрясения нужно иметь в котелке то, что можно тряхнуть и сотрясти. А зубы у тебя… тот ещё хавальник! И кувалдой не вышибешь. Лучше спроси у лепшего друга, почему он заначил новую бритву, а тебе сунул старую зубочистку?

Фокич окинул недругов равнодушным взглядом. Он сидел, как паук, и ждал возвращения собственности. Я тоже ждал, когда он получит её и спустится в каптёрку, чтобы вручить мне старенькие, но ещё крепкие, по его словам, сандалии, которые «уступил» за половинную цену с расчётом после рейса. Москаль уже откликнулся на эту сделку едким замечанием, назвав меня старьёвщиком: сначала Мишина «Яуза», шумевшая, точно «фордзон» при издыхании, теперь, мол, сандалии, выйдя в которых, вернусь с Африки босиком, потом вообще променяю «этому скупердяю часы на трусы».

У курсантов тоже дым коромыслом: шипят утюги, мелькают щётки, чистятся бляхи и башмаки, старшины проверяют белизну носовых платков. Помнят по Гибралтару, что старпом не пропустит любую мелочь, и разрешит увольнение лишь тому, для кого «чистота – залог здоровья советского моряка».

Сандалии меня удовлетворили. И в пору пришлись, и выглядели довольно сносно. Довольный сделкой, я ощупал в кармане кое-какую местную наличность, полученную от судового казначея Мостыкина, и выгреб на палубу в тот миг, когда старпом обходил строй курсантов. Он только что отправил в кубрик Чураева и, распустив строй, сказал мне с коротким смешком:

– Сколько ни чистится, а вид такой, словно его только что в пуху вываляли!

«Околоточные» ещё раз осмотрели своих подопечных, и курсачи, пока ещё толпой, потянулись в город. Я, как вольнопёр, улизнул от радиста Щербакова и сопутствующих ему, снова примкнул к Стасу и Пете Груце, тоже выруливших на причал. Петя считался полиглотом. Успев к этому времени закончить пару курсов ленинградской «вышки» с изучением английских «знаков», штурман самостоятельно постигал германьску мову и «парле ву франсе». Я надеялся, что его знаний хватит для того, чтобы создать хотя бы видимость общения с аборигенами.

Город выглядел куда цивилизованнее, чем Такоради и даже Конакри, но воображение не поражал. Что их объединяло, так это тропический «шик» современных строений. Глубокие ниши балконов, окна, прикрытые жалюзи, говорили о здешнем климате столько же, сколь и наши мокрые спины. А мы брели туда, не знай куда, и разглядывали иссиня-чёрную толпу, причём Пете ещё ни разу не удалось выступить в роли толмача.

Я крутил головой, стараясь запомнить «конструкцию» просторных балахонов, что как-то ассоциировалось с мусульманством здешнего населения, а в ней тем временем крутилось неотвязное «Тимбукту», каким-то образом связанное с Лаврентьевым. И докрутил-таки, вспомнив Жекину декламацию: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад, изысканный бродит жираф». Вот! Где озеро Чад, там рядом и Тимбукту, застрявший в памяти со времён сопливого детства, когда я впервые открыл пухлый журнал «Пионер» с романом Жюль Верна об экспедиции доктора Барсака. Или инженера? И ещё вспомнились воинственные туареги, и – снова Гумилёв в Жекином подвывании: «И как я тебе расскажу про тропический сад, про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад изысканный бродит жираф».

Я даже засмеялся, вспомнив рюмочную на Таганке, долговязого Шацкого, морщившего свой утиный нос, когда он пытался, поднося рюмку ко рту, представить «грациозную стройность» того, кто подобен «цветным парусам корабля», а у него, вместо жирафа, возникал образ «судьи ревтрибунала»! И тогда Ваньке, а с ним – мне и Хвале, пришлось выслушать насмешливый совет от Жеки-Гумилёва:

Подними высоко руки
С песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далёко уведут,
И из стран обетованных
Нам незримые фелуки
За тобою приплывут.

А фелуки, выходит, приплыли за мной. И может, прав не я, а правы те, за кем они не приплыли? Сама по себе моя «фелука» прекрасна, но что мне Африка? После Такоради и Конакри, всё уже так обыденно в этом Дакаре, что глаза бы мои не смотрели на экзотику без экзотики, и не прозвучит в душе сакраментальная фраза: «Живут же люди!» А друзья, «люди», живут теперь далеко. Из того далека пролёг неровный пунктир: на Урале я «жил» с Гомером и Маяковским, в Кишинёве с – Огденом Нэшем и Уолтом Уитменом, а в Москве Жека свёл меня с Есениным и Гумилёвым, о котором я раньше слыхом не слыхивал, как и о Вертинском… А Вилька Гонт? Тут и Бунин, и Михаил Голодный, и Борис Корнилов, и всё-таки: когда я впервые прочёл о Профессоре Барсаке и Тимбукту? До войны или во время неё? Если до, то, выходит, уже тогда я умел читать? Вообще-то было ощущение, что читать я умел ВСЕГДА. Надо спросить об этом у мамы. Журналы… замечательные, между прочим, журналы, всегда сопутствовали мне. Нынче они уже не те. Какими чудными рисунками сопровождалось каждое продолжение «Приключений капитана Врунгеля»… Или толстенный «Глобус»! Над этой книжищей я провёл много часов. Наверно, поэтому и оказался, если не в Тимбукту, то в Дакаре? Погрузившись в досужие размышления, я чуть не отстал от стаи. Она поджидала меня, прежде чем впорхнуть в какой-то переулок.

– О чём задумался, детина? – спросил Груца, когда я присоединился к сплочённому коллективу.

– Петя, ты что-нибудь читаешь, кроме учебников и пособий? – ответил я вопросом на вопрос. – Знаешь, к примеру, поэзию?

– Только такого рода:

О, штурман, службою живущий,
Читай устав на сон грядущий,
И утром, ото сна восстав,
Читай усиленно устав.

Литературного спора не получилось. Фокич, тоже затесавшийся в нашу компанию, встрял с вопросом: «Интересно, что это за птица, похожий на орёл?» И Пете пришлось объяснять, что «птица, похожий на орёл», это «вантур», птица-санитар, которая избавляет городские улицы от падали и отбросов.

Оказывается мы успели добрести до одной из окраин. Они в Африке всюду одинаковы: хибары и лачуги. Вся жизнь их обитателей, все её отправления происходят на улице. Быть может, в Батерсте, протухшем в устье Гамбии, окраины ещё африканистее, но здешние выглядели довольно чистыми.

«Икспидиция» повернула обратно и, спасаясь от зноя, оказалась под крышей рынка Сандага. Стас привёл. Он бывал здесь раньше. Парни особо не любопытствовали, а что до меня, то я вожделенно пялился на рыночные натюрморты и дивился разнообразию красок, расточительно рассыпанных в разнообразном сочетании даров земли и моря. Это не восковые муляжи, что мы «срисовывали» в училище! Это, это… Нет нужных слов, да, пожалуй, и кисть (моя, по крайней мере) бессильна, чтобы передать красоту рыбин, лежавших на подстилке из водорослей, прочей морской живности, расположившейся в окружении зелени и каких-то местных фруктов и овощей. А продавцы?! Что ни рожа – типаж. Коллекция улыбок и жестов, взываний и завываний!

Я застревал там и тут, жалея, что нет со мной клочка бумаги и огрызка карандаша, но Фокич начал скулить, остальные тоже прибавили шагу: мы приблизились к другому входу-выходу, где становилась невыносимой вонь отбросов, что разлагались в ящиках под палящими лучами солнца.

Ноги уже гудели, требуя привала, однако неутомимый Стас и любознательный Груца повели нас в переулок, где обосновались торгаши поделками из местных пород дерева, бижутерией и часами подозрительного качества, всевозможными барабанами и рисунками здешних пиромсани, выполненных не на клеёнке масляными красками, а фломастерами на бумаге. Один туземец предлагал даже шкуру леопарда.

Пока я любовался фигурами антилоп и прочих представителей африканской фауны, вырезанными, надо отдать им должное, очень мастерски, а в случае столиков с ножками в виде зверей – просто талантливо, и отбивался от настырного комивояжера, пытавшегося всучить расчёску, штурман Петя не выдержал натиска и приобрёл часы-штамповку, похожие на медный пятак.

Для кого всё это, думал я, глядя на деревянное обилие всевозможных зверушек и звероподобных воинов с копьями и мечами? Ведь подобная экзотика не нужна аборигенам, а бледнолицых любителей что-то не видно. Даже на улице, среди прохожих, редко-редко мелькнёт, как ромашка на исходе лета, белое лицо. Чаще – женское, спешащей по хозяйственным нуждам мадам. Что им здесь, в этом тупичке, среди шельмоватых молодцов, предлагавших местный товар. Как говорится, на всякого молодца довольно простоты. Груца, нацепивший на руку тикавшую покупку, не смог вернуть к жизни агрегат, умолкший ещё до того, как он спустился в свою каюту. Петя встряхнул часики, поскрёб ногтем, а после трахнул ими об стол и швырнул в ящик: «Останутся как память!»

Все последующий дни походили на этот, самый утомительный. Я истратил франки на оранжад и киношку, а на последнюю мелочь купил местную [газету] «Dakar Matin» с фотографией «Тропика», идущего к причалу, и сообщением о визите советских учебных парусных судов в столицу Сенегала.

Откровенно говоря, мне было скучно. Что можно увидеть, что узнать о стране среди пыльных причалов? Африка! Где она? Этот порт? Пароходы, ставшие под погрузку арахиса? Туземцы, ждущие утра на припортовой площади, чтобы спозаранку получить работу и таскать мешки в их трюма? Иногда они развлекались пением и танцами, пускали по кругу бутылку, чтобы скоротать ночь, и если это называлось жизнью, то мне было тошно созерцать её, похожую на конвульсии. Я бы сейчас запросто поменял эту Африку на свой Краснофлотский переулок с его курами, лужами, дровяниками и сортирами в стиле «рококайль».

Полиглот Петя с грехом пополам перевёл газетную заметку. Обычный репортаж с кусочком интервью взятом у капитана Чудова, который «доброжелательно и с большой охотой ответил на наши вопросы за стаканом превосходной русской водки». Говорилось далее о рейсе баркентин, о курсантах, о том, что капитан в годы войны воевал на Балтике и был награждён американским орденом и что в Конакри он надеется встретить своего друга Алена. «Время пролетело незаметно, и тогда господин Алину Гейе из санитарной службы порта напомнил, что сидим уже четыре часа. Мы приняли к сведению его замечание и с надеждой на новую встречу покинули гостеприимный парусник».

…Годы спустя, сидя на кухоньке Профессора, размеры которой не превышали моей каюты на «Меридиане», я слушал его ностальгические воспоминания, вызванные моим рассказом о полиглоте Пете.

– В семьдесят пятом я уже довольно прилично болтал по-французски, – повествовал учёный муж. – Иду как-то по авеню Гамбетта, что тянется от рынка Сандага и встречаю наших мариманов с «Фиолента». «Николаич, а почему тут все улицы называются одинаково?» – спрашивают они. «То есть… почему одинаково?!» – удивился я. «А вот смотри!» – и тычут пальцем в синюю эмалированную табличку на стене дома. Такого же формата, как у нас – название улицы. Вот только надпись на ней, хе-хе, другого свойства: «Defence d’uriner!», то бишь «Мочиться запрещено!» Я, пардон, чуть сам не обмочился со смеху! Вот такие у меня дакарские воспоминания в связи с французским. Ну… эти – поверхностные. Я в Дакаре многажды бывал и даже дважды по трое суток сидел в аэропорту без транзитной визы между рейсами.

– А я рынок Сандага забыть не могу… Живопись, краски!

– Музыка, звуки! – улыбнулся Рудольф. – Там, возле какой-то лавки с мануфактурой, стоял здоровенный негр. Пел, танцевал, зазывая покупателей. И ещё очень профессионально трубил на трубе.

– Не помню негра и лавки. Наверное, позже появились.

– Возможно… В шестьдесят третьем это был тихий город. У нас на сээртээре помпы не было, так мы и по ночам шлялись. Кеп наш Гена Мельников был человек простой, добродушный и по-своему оригинальный. Он в электрочайнике варил чай, уху и, если верить злым языкам, кипятил носки. Отпускал же нас в любое время. Француженок помню – в одиночку выгуливали собачек на центральной площади…

– Возле Института чёрной Африки я как раз на собачьем дерьме поскользнулся. А француженок не помню. Да и не шлялись мы по ночам.

– А француженки, Мишель, на высоких каблучках – цок-цок-цок! Их рваный ритм – представь! – до сих пор в ушах стоит. А в сквере у порта? Тут те и белые и чёрные. Попивали, слушали… ну, типичных французских шансонье. Помню чёрную девочку и белого парня – неплохо пели. Помню, при наших грошах взяли мы на троих бутылку пива и сидели часа два. Я тогда по-французски – ни бум-бум. Просто сидел и наслаждался самой атмосферой непринуждённого веселья. Все явно были знакомы друг с другом: болтали, пили, пели, танцевали, не обращая на нас никакого внимания. Позже – не то. В восьмидесятых по Дакару так просто уже не пройтись – в два счёта оберут! Ладно, что я уже знал язык, а это совсем другое ощущение, когда нет барьера.

Не гуляли мы по ночному Дакару. И барьер был, и чёрные у порта выглядели иначе. Порой очень даже подозрительно. Да и кап-раз Покровский, уйди мы ночью, живо бы накатал телегу в «компетентные органы». Тут не до каблучков с их цоканьем, не до собачек! Всё – с оглядкой. А запомнились мне, сказал я тогда Профессору, карапузы на берегу океана. Белая девочка и чёрный пацан. Оба – лет пяти. Играли без присмотра, ковыряли себе песочек среди ноздреватых валунов и не ведали, невинные души, о расовой неприязни, сегрегации, дискриминации и прочих нехороших вещах вроде апартеида.

– Когда-то эти вещи занимали меня, – сказал я Профессору, который, осушив стопку, высасывал из предмета своей научной компетентности, креветки, вкусное мясо. – Я даже холст намалевал «на злобу дня» Южной Африки. Я как-то рассказывал тебе о банановозе «Ибадан Палм» и тамошнем боцмане Рое Росселе. Он был очень симпатичен мне, но и фотография из газеты, что висела у него на переборке, крепко запомнилась. А на ней – трупы, трупы, трупы. После расстрела негров в пригородах то ли Кейптауна, то ли Йоханнесбурга.

– И что это был за холст?

– Шарж получился средствами живописи: с верхнего края свисают ноги повешенных… одни – босые, другие в бахилах, ниже их – мистер-твистер с женой. Сигара в пасти, очки тёмные и прочий антураж. Сзади маячит фигурка автоматчика, а на переднем плане, наискосок, надпись, как на гибралтарских открытках: «Welcome to South Africa».

– И где же теперь этот «сарж»? – поинтересовался Профессор.

– Хранился в подвале одного уральского журнала. Там был устроен музейчик. Случился потоп и… погибло всё, чем обладал Отелло. И Командор, кстати. Он передал редакции свои книжные и другие раритеты, – всё и раскисло, а с «саржа» слезла краска.

– Жаль…

– А мне жаль не его, а пятака, который согнул в трубочку двумя пальцами капитан Лепке. Ты, кажется, тоже бывал у Евгения Николаевича.

– Заходил как-то. Он ведь жил по соседству.

– Жил!.. – вздохнул я. – Иных уж нет, а те далече.

Но вернусь на «Меридиан».

Стоянка в Дакаре подходила к концу. Не знаю, как другие, а я чувствовал утомление. Уж больно дёрганой была наша жизнь: то спешишь туда, то оттуда торопишься. Даже Фокич больше не повторял: «Какая прекрасная микстура!» Когда репортёры из «Дакар Матэн» вновь посетили баркентины и сообщили «радостную весть», что их президент Мамаду Диа намеревается осенью нанести визит в СССР, я вяло подумал: «На хрена волку жилетка, – по кустам её трепать?» Однако сам, и не без удовольствия, затесался в толпу экскурсантов, что отправились на полуостров (—ок) Кап-Вер с его мысами Зелёный и Альмади, на которых соответственно расположены маяки Зелёный и Шоссе-дез-Альмади. Первый мыс более известен хотя бы из-за лежащих поблизости островов Зелёного Мыса, второй знаменит тем, что является самой западной точкой африканского материка. Только, боюсь, мало кто знает об этом: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна». Словом, повторяется история с высоким и могучим Нордкапом. Все считают его самой северной точкой Европы, в то время как ею является лежащий рядом и не слишком приметный мыс Нордкин.

Экскурсия не потрясла и не разочаровала. Мысы я принял как должное. Альмади – голый, в рыжих обрывах, а что до Зелёного, то он становился им только в сезон дождей. А так… чёрный скучный базальт холмов Ла-Мамель. На самом западном, стопятиметровом, и стоит маяк. В миле – островки Мадлен, многочисленные скалы и каменюки, за которыми – величественный простор океана, простор от этого края и, кажется, без того, другого, в общем, без края и конца. Равноправный и почти вечный партнёр дремучего и необозримого африканского материка.

Когда океан окружает тебя со всех сторон, когда он захлёстывает судно петлёй горизонта, это – в порядке вещей. Иного и быть не может. Но если вглядываешься в солёные дали с базальтовой верхотуры, да хоть бы и с пляжа, упёршегося в мощный прибой, начинаешь понимать, что ты уже не с ним, а напротив него, и это совсем другое дело. Никогда не будешь ты, человек, равным партнёром этой стихии. Чтобы принять сей факт, не нужны шторма-ураганы. Достаточно взглянуть на океан «со стороны», чтобы признать его космосом, который всегда с тобой, а космос – это загадки и тайны, это постоянная борьба, открытия и жертвы, это любовь и ненависть и, тем не менее, постоянное влечение, влечение, желание соперничества… моськи со слоном.

Конечно, океан могуч и величав, но и мы не подкачали, когда покидали Дакар. Доказали, что кое-чему научились в его, так сказать, объятиях.

Стас и Петя рассказывали потом, что повторный визит газетчиков состоялся в обществе старого француза – капитана порта. В разговоре с Чудовым тот посетовал, что умерло-де настоящее парусное мастерство, которое ещё с грехом пополам поддерживается яхтсменами (наверняка старик читал книжку Конрада «Зеркало морей»! ). При этом гость усомнился в умении и способности наших курсантов и команды в целом управляться со снастями и парусами. Нас, дескать, избаловал двигатель, осознание того, что он всегда выручит в щекотливой ситуации, поможет, подставив плечо. «Да, исчезли настоящие марсофлоты!» – якобы заявил он флаг-капитану.

Что до Чудова, то можно лишь гадать, каким был его ответ Фоме, не верующему в нашу выучку, но он ответил словом и, главное, делом, которому, к счастью, способствовал крепенький и устойчивый ветер, задувший в утро отхода с нужного румба. Француз, пришедший проводить баркентины, видимо, полагал, что они воспользуются движками, чтобы покинуть тесную гавань. Так может в этот момент Вадим Владимирович и решил показать и доказать старому моряку, что и мы не лыком шиты, что «у советских собственная гордость» и что они могут иной раз взглянуть на «буржуев» с высоты своих мачт.

…Зрителей – хоть отбавляй. Нам, в свою очередь, предстояло так же безупречно повторить его манёвр.

– Все наверх! – донеслось с кормы. – Паруса ставить!

Люди уже на местах, и командиры мачт сообщают о готовности. Старпом кричит с фор-рубки:

– Фок к отдаче готов!

– Грот готов! – вторит ему Попов, тот же ответ и у Мостыкина о готовности бизани. Хотя он стоит рядом с Букиным, но не жалеет глотки.

– Паруса к постановке изготовить! – рявкает кеп, выставив вперёд, как пушку, жестяной «матюгальник».

– Марсовые к вантам! – тотчас командует Минин. – Па-ааашёл по реям! Отдать сезни!

Все в этот момент заняты только «своим», и мы, расписанные на фок-мачте, не смотрим – до того ли! – что делается на гроте и бизани. Юрочка Морозов, Тавкич первыми бросаются к вантам, за ними устремляются остальные. Последними взбегают на мачту те, кто работает на фока-рее. Для меня и моих курсантов подаётся отдельная команда: «Кливера к постановке изготовить!» Я остаюсь на полубаке, а курсачи лезут на бушприт, снимают чехлы с парусов, развязывают сезни.

– Отдать паруса! – следует общая команда. – Отдать ниралы! Шкоты разнести! – обращается кеп непосредственно к боцману, а тот – ко мне.

– Бом-брамсель к постановке готов! – пищит Юрочка, сбрасывая с рея мякоть паруса.

– Брамсель готов! – доносится с «бабафиги». Все готовы!

– С рей долой! – подводит Минин первый итог, а когда умолкает барабанная дробь подошв на дубовых выбленках, и курсанты замирают у снастей, обращается к корме: – Фоковые к постановке готовы!

И тут же из-за наших спин – новый шквал команд, заставивший напрячься даже зрителей:

– На брасы правые! Пошёл брасы! – и непосредственно к боцману и ко мне: – Пошёл кливер-фалы! – и снова по полной программе: – Стоп брасы! Крепить так брасы! Отдать гордени и гитовы! Пошёл фалы! Травить брасы! Крепить так фалы! Садить шкоты и галсы!

Мы не смотрим, что делается за спиной – на гроте и бизани: у них своё, у нас – наше. Там выбирают гафель-гардели и дирик-фалы, травят одни топенанты и выбирают другие. На фоке реи, обрасопленные на правый галс, вздёргивают до места и расправляют шкотами крылья парусов.

– Кливера на левую! – слышу последнюю команду боцмана и повторяю её для моих гавриков, которые тут же выбирают, «садят» втугую, шкоты кливеров и фор-стень-стакселя.

Ветер – бейдевинд левого галса, то есть дует в левую скулу баркентины. А реи обрасоплены на правый галс. При таком их положении, паруса сразу обстенило – прижало к мачте и стеньгам, как ветер прижимает платье к ногам девушки. «Меридиан» напряг швартовые и спятился, а нос баркентины начало отжимать от причала. Она вздрогнула, будто изготовилась к броску в предчувствии нужной команды:

– Отдать носовой! Руль право на борт!

Освободившийся от привязи нос судна покатился вправо под давлением парусов, корма же, ещё удерживаемая прижимным, стала осью, вокруг которой стремительно разворачивалась баркентина, вычерчивая бушпритом незримый полукруг над водой гавани.

– Реи на фордевинд! Грот и бизань на левую! Отдать прижимной! Прямо руль! – одна за другой следуют команды капитана.

Ах, музыка, музыка парусных команд!..

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом