Перейти к содержанию

Крест на чёрной грани — книга серии «Сибириада»

Автор:

Категория
Историческая литература
Год издания
Издательство
ВЕЧЕ
ISBN
978-5-4484-8981-5
Возрастное ограничение
12+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

В книгу иркутского писателя Ивана Васильевича Фетисова (1926–2013) вошли произведения разных жанров. В исповеди «Крест на чёрной грани» сошлись лицом к лицу на сибирской земле два незаурядных человека, проявившие себя храбрыми защитниками Отечества во время Первой мировой войны. Тогда они были в едином строю, но октябрьский вихрь разметал их по разные стороны. Отважный Иван Стродов сражается с врагами новой России, Фёдор Градов предпочёл крестьянскую вольницу. Но того, что обещали марксисты, крестьянин не получил… В настоящее издание также включены повесть «Колос жизни и тревоги» и избранные рассказы. Иван Васильевич Фетисов родился 9 января 1926 года в селе Евсеево Боханского района Иркутской области. За его плечами десятки лет журналистской деятельности — работа собкором «Восточно-Сибирской правды», редактирование районных газет, дольше всего — заларинской «Сельской нови». Автор нескольких книг очерков, рассказов, повестей.

Читать «Крест на чёрной грани» — Иван Фетисов онлайн

Страница 2 из 9

Заходит в землянку мужчина в одеянии немецкого солдата. Тьфу! Фриц мерзавец, почуяв живого, доконать явился! Подходит поближе, говорит на ломаном русском языке:

– Парэн, як тэби вэлычати?

– Александр… Егоров. А тебя?

– Антонес Бэреску. Из Румынэи, – кивнул на котелок с кашей. – Есть надэ!

Глотаю через силу, а сам поглядываю на Антонеса. Вот откуда кормилец-то мой взялся! Видел же его под стоявшим с разорванной гусеницей немецким танком, когда полз соединять провода.

Кто он и почему лежит под танком? Грохнул снаряд, рядом. И всё оборвалось. Оглох. Онемел. Сколько лежал без сознания – не знаю. Подполз ко мне Антонес.

– Парэн, вставай! – стёр с моего лица землю.

Раздвигаю слипшиеся веки и вижу сгорбившуюся надо мною фигуру чужого солдата. Надо обороняться, приподнялся и рухнул всем телом на противника. Руки впились в мягкую тёплую кожу под подбородком, а силы сдали. Снова ушёл в забытье.

Пришёл в память через двое суток. Всё тело дышало жаром, правую ногу придавила к нарам тупая боль, плохо слушались кисти рук, обморозил, и теперь саднят, округляются, будто от ожога, водянистой опухолью. Тихо в землянке – могила могилой. Пригляделся: на скамейке, возле меня, солдатский котелок, в нём какое-то варево, исходит еле заметный пар. Не сомневался, котелок поставлен для меня на всякий случай: если не забудусь вечным сном, то будет чем подкрепиться. Было только загадкой, кто оставил еду – как по обычаю наших сибирских таёжников. Солдат? Так я же его придумал. В моём сознании и сейчас стояла картина, будто схваченный за горло, он задышал тяжко и с хрипом вытянул, раздвигая мёрзлые комья земли, длинные в серых необношенных валенках ноги.

…Теперь снова вижу его перед собою. Кто он – мой враг или нет? Человек! К чему дума – враг он мой или друг, всё одно, с кем отправляться в могилу. Но какая-то, мне не подвластная сила всё же перечила, твердила спросить: сколько погубил он русских? Он делал это потому, что солдат. Я тоже убивал немцев. Есть только между нами одна разница: он убивал нападая, я – защищаясь.

…Обрываю рассказ и гляжу на притихшего дядьку Ефима. Минуту-полторы он молчит. Покачал головой. Поднялся и, собирая мысли, сказал:

– Так вот ты и канул по ошибке без вести…

Взглядом провожаю уходящего дядьку Ефима. За спиной сумка с недоеденными харчами, качается из стороны в сторону. Придёт час обеда, и он сядет где-нибудь на пенёк и малость поест.

И в эту минуту покоя, может, он снова подумает о том, что отыщется и его Николка.

Глава V

…Над поляной – звонкий утренний свет. Свету много – ослепило глаза. Ночью был тёплый дождь, и пашня сейчас дышит испариной, потому опытное поле с посевами похоже на подёрнутое лёгким туманом озеро.

Я всё ещё сижу на ребристом взгорке испокон веков не троганной лемехами земли, и живёт-теплится во мне чувство, будто собрался встретить тут лучшего друга. Марину? Степанку? Этим непоседам дорога сюда не заказана. Хватятся – опять долго нету отца и – в поиски. Да и Геннадий Комарков может очутиться – у него большое опытное хозяйство, за ним нужен догляд постоянный.

А в то лето 1938 года долго держалась жаркая погода. Раскалилась, как печка, и потрескалась земля – босиком ступить невозможно. Грозила опытным посевам явная опасность. По настоянию Соснова отдельные поляны поливали привозной водой. Запряжёт дядька Ефим Гнедого – и на берег Нии.

В один среди многих обычных дней произошло важное в жизни моей событие – встретился с Геннадием Комарковым.

Пристроился, сижу возле делянки, держу лупу перед глазами, осматриваю колоски. Самая пора уличить – нет ли зачатков пыльной головни.

Не заметил, как подошёл и остановился за моею спиной человек. Лёгкая от природы походка или нарочито крался, чтобы подойти незамеченным: невидимкой очутился он рядом и несколько минут наблюдал, что делаю.

– Хвала учёным мужам! – слышу жёсткий голос. Поднимаю голову и удивлённо смотрю на гостя. Он заметил мою растерянность.

– Назначен… младшим научным сотрудником. В отдел зерновых культур.

– Ну, что же, рад познакомиться.

Мы коротко пожали руки друг другу, отошли на межу. Некоторое время сидели молча, приглядываясь. Скованный деревенской застенчивостью, я не представлял, о чём можно говорить и мучительно переживал за явную оплошность. Однако всё-таки был не без дела – время от времени моё внимание привлекала внешность гостя.

Сложен ладно: крутые плечи – завали куль с картошкой – не дрогнут, широкая грудь – выдержит кувалдовый удар, тяжёлая рука. Стать – завидно! – боксёрская. Зачёсанные с крутого лба на затылок волосы цветом напоминают вороново крыло. Под чёрными, кустисто размётанными бровями остро поблескивают лунно-холодным светом глаза. По таким глазам трудно понять душу человека. Запомнилась напущенная на нижнюю пухлая верхняя губа. Явно барствовала в ней брезгливость, а может, порою силилась и настырная строгость. Всё это, разумеется, для меня ничего не значило – просто уловил некоторые штрихи в облике нового знакомого.

Наверно, и он подметил мои характерные черты: светло-русый, жидковатый на висках волос, прямой заострённый нос и тонкие скупые губы. И наверняка уж сравнил свою выдобревшую плоть с моей, приморенной лихолетьем.

Гость повернулся ко мне лицом и спросил:

– Давно тут?

– Четвёртый год.

– После института?

– Да нет, окончил техникум. А вы?

– Только что защитил диплом в институте – о развитии зернового хозяйства в Восточной Сибири… За годы первых пятилеток. Сюда по рекомендации профессора. Советовал в науку. Советом не пренебрёг, – младший научный сотрудник лёг на траву, закинув за голову руки.

– Таланту грешно пропадать. Тут он и пригодится. Работы – без конца и без края.

– То есть как без конца…

– Долго корпеть над сортом приходится, пока тот получит признание. Мой руководитель, вернее учитель, выдал не больше десятка… за тридцать лет. На станции он с дореволюционной поры, с её изначала.

– Я наслышан о нём. Вообще. Есть Нийская опытная… Есть хозяин её, старый агроном Соснов. А как об учёном – сведения о нём весьма скупы. Да и сам я перелистал книг – дай бог столь каждому. О Соснове – беглые строки.

– А «сибирка?» Пшеница высокой пробы. Это же его творение! – воскликнул я. – Вы разве об этом не знаете? – злость закипала во мне. – Ничего вы тогда не знаете! Мне наплевать на то, что вы слышали и чего начитались. Я всё вижу сам!

– Не оспариваю, – ответил он спокойно. – Допускаю – видели вы больше, чем я. Но в своих суждениях несвоеволен. В источниках по созданным на Нийской сортам, не сомневаюсь, вы с ними знакомы, Соснов присутствует только в группе соавторов. Нету у него своего имени.

– Клевета! Соснов своего имени не выпячивает. Личной славой пренебрёг, даже отказался от присвоения за созданные сорта учёной степени. Молодым открывает дорогу. Это великодушно!

Не в силах стерпеть обиду я встал и ушёл. Комарков так и остался лежать на меже в позе отдыхающего туриста.

Близко не общался с Геннадием месяца полтора. В поле ходили по разным тропинкам. Я – своей, старой, натоптанной Иосифом Петровичем, Геннадий – новой, надбережной.

Свежий путь по каменистому откосу был мало удобен да и опасен. Малейшая неосторожность грозила обернуться бедой – потревоженная каменная глыбина могла с вековечного места сорваться и придавить, мог и сам оступиться да и угодить в пропасть. Однако Геннадий не страшился, и я, конечно, раскусил смысл его действий – во что бы то ни стало хотел он подчеркнуть, чертяка, своё превосходство надо мной: «Смотри, Санька, где я пройти способен, а ты и на ровном месте споткнёшься…»

И в поле в разных местах работали. Я находил предлог уединиться, Иосиф Петрович без всякого подозрения в маленькой хитрости какое-то время соглашался со мной, но долго продолжаться такое не могло. Заметил хозяин – пробежала между нами «чёрная кошка», задержал однажды на поле:

– Вы поссорились, мои дети?

– Было. Поначалу случилось, – повинился я, чувствуя себя правым. – Генка напорол про вас всякой ерунды, я и дал ему добрую отповедь.

Соснов сговорчиво кивнул и отвёл мой довод. Он посчитал, что вся причина нашей ссоры – молодость Геннадия. Молодой ум, что молодая брага бродит… Нету злого умысла или корысти. И отныне мы должны забыть всякие распри, ибо перед нами – великая цель, постичь которую возможно только дружбой и бескорыстием.

Тогда и сказал Иосиф Петрович, не раньше и не позже, будто урочный час ожидал:

– Помните, дорогие мои сподвижники, слова одного мудрого человека:

«Здесь надо, чтоб душа была чиста, здесь страх не должен подавать совета…» Это сказал бессмертный Данте.

Я наклонил голову и поклялся себе запомнить эти слова, Геннадию только и хватило отваги – коротко, натяжно улыбнуться.

Вскоре я примирился с Геннадием. Вышло не сразу – сперва просто не подавал виду, что презираю его надменную самоуверенность. Старался ответить шуткой на порой едкие замечания, а когда понял, что могу быть терпеливым, решил стать надёжным товарищем. Геннадий загорелся от неожиданной радости, обнял меня:

– Сань, ты гений!.. Иосиф Петрович – вдвойне! Такие старики редко родятся.

Не по душе пришлось его ребяческое ликование и, наверно, потому, что показалось неискренним – нет-нет да вспоминался первый колкий разговор. Но всё же подумал, что, возможно, чересчур к товарищу строг и напрасно отношу себя к безупречным знатокам (чужая душа – потёмки) людских характеров. Нельзя же ведь человеческие эмоции по полочкам разложить: на одну – радость, на другую – горе, досаду. В какой-то неощутимой глубине всё сливается и перемешивается во что-то единое.

Теперь ранними утрами мы уходили в поле вместе, в посёлке стали называть нас «братцы-техники» – вопреки различию в должностях – Геннадий-то всё-таки был младший научный сотрудник.

Прошло три года…

Что сделали за это время? Можно сказать, толково цельного в исследованиях пока не вышло, и Геннадий внял голосу разума – страсть сотворить скоренько новый сорт злака мальчишески наивна. Нужны целые годы непрестанного труда и стойкой веры в призвание.

…На пятый день войны я подал заявление – попросил направить на фронт.

В наш тихий, в стороне от больших дорог посёлок грозная весть докатилась утром же. Верилось и не верилось в известие о начавшейся войне – у нас о ней пока ничто не напоминало. По посёлку, как и прежде, бабы сновали с вёдрами, нося от колодца воду, опытники спешили к делянам, конюх, рыжеусый, коренастый, в брезентовом армяке, дядька Ефим провожал на водопой табун лошадей.

Неопределённость исчезла, когда назавтра, после полудня, нам с Геннадием вручили повестки – явиться в назначенный час для медицинского осмотра. Комаркову предоставили двадцать четыре часа на сборы в армию, мне предложили остаться по брони. Я с удивлением взглянул на военного комиссара:

– Вижу – не доверяете? Почему же Комаркову служить, а мне отказ?

– Обстановкой военной диктуется… Знаем, есть у вас перспектива на новый добрый сорт пшеницы. Останетесь работать. Вместе с Сосновым.

– Я думаю наоборот: у Комаркова шансов побольше, он смыслит в научной работе лучше меня.

– Товарищ Егоров, решено. До сего дня вы ещё могли спорить. Отныне… – комиссар положил на стол правую руку – дал знать: разговор продолжать бесполезно.

Выйдя из кабинета, я написал заявление – просил, точнее сказать, требовал направить на фронт. Отнёс прошение военкому.

– Настаиваете, товарищ Егоров?

– Совесть велит… Как буду смотреть людям в глаза, если останусь дома?

– Ладно, рассмотрим. Ждите. Результат сообщим в течение суток. Домой отправился в сомнении – не спорол ли горячку? Заявление настрочил в пылу патриотического порыва, никто не обязывал писать, наоборот – от мирских забот отрывать не хотели, а ты, чудак, вызвался сам…

Что выплеснула душа, тому и следовало быть, надо было иметь какую-то силу другую, чтобы воспротивиться той, что копилась уже многие годы. Всё одно та, другая сила, пусть даже и крепкая, оказалась бы слабее той, что, не зная исхода, всё-таки обронила душа.

И ещё одного мне хотелось в этот тревожный час: поскорее увидеть Маринку – смотреть на неё оставалось совсем недолго…

* * *

Утренние часы на поле, как и раньше, тихи и степенны. Я проследил полжизни, если не целую в краткости свою жизнь, а солнце только шага на два-три от горизонта поднялось – видно, некуда ему было торопиться, осмотрелось получше, куда больше тепла и света дать, теперь шаг ускорит.

Позади, ещё влажные от ночной росистости, раздвинулись приземистые ивовые кусты, и в их матовом от сумеречности прогале, как привидение, застыла в размытом очертании мужская фигура. Кто? Почему остановился? Так затаивается при виде человека чуткий и осторожный зверь. Какое-то время он стоит выжидая, а после инстинкт самосохранения заставит его скрыться от людских глаз.

Минуты две я смотрел в пространство между разрозненными ветвями, смущённый нерешительностью незнакомца. Я подумал, что это порядочный и предусмотрительный человек. Заметил возле опытных посевов постороннего и хочет понять, что тот делает, – не натворил бы худого.

Не стал ожидать, когда он подойдёт – сам пошёл навстречу.

Идти смело вперёд всегда лучше – выиграешь, даже если столкнёшься с врагом.

Человек было заслонился ветвями, но, видно, понял, что я вижу его, изменил решение, выпрыгнул из кустов и кинулся ко мне. Шагах в десяти в размашисто бежавшем и улыбавшемся мужчине опознал я Геннадия Комаркова. Он подскочил ко мне, бросил на плечи обе руки и прижал к груди.

– Сань! Ты?.. – отстранился на полшага, как бы оглядывая меня на расстоянии, его глаза всё ещё стыли в растерянности – не ошибся ли?

– Я, брат… Я.

– На тебя приходило… извещение как о без вести пропавшем.

– Ошиблись. Выжил, приехал. Пришёл вот посмотреть наше опытное поле.

– Всё так неожиданно, нежданно… Да что смотреть, право, не знаю. Перемен больших не случилось.

– Покажи хоть тот сорт пшеницы, ну «таёженку» нашу.

– А ты что о ней ничего не слышал?

– Нет.

– Как же?

– Вчера только прибыл.

– С «таёжной», Сань, не вышло.

– Неужели?!

– Да. Не оправдала она нашей надежды. Выбраковали её: обнаружилась куча пороков.

– Не может быть! Что за горе такое?!

– А тебе-то что горевать.

– Разве забота только обо мне?

– Ну, да я так, к слову… История тут, Сань, целая история. О ней когда-нибудь, сейчас это не главное. Рад нашей встрече, давай поговорим о другом, а сорта, будем живы-здоровы, от нас не уйдут.

Мы отошли к грани, за которой ровной шеренгой, одна возле другой, теснились делянки, присели.

– Да ты, оказывается, с подарком! – услышав стон протеза, настороженно посмотрел на меня Комарков.

– С фронта редко кто возвращается невредимым. На то и война.

– А при ходьбе почти незаметно, – удивился Комарков. – Удачно изладили.

Комаркову вроде бы даже интересно видеть рядом фронтовика, да к тому же ещё старого товарища. В душе, возможно, он меня и жалел и хотел сказать, что при увечье я выгляжу прежним, только я по своему осмыслил его безобидные слова. Плохо быть подозрительным. А что поделаю с собою, если иначе пока не могу. Как иначе, когда в голове только за это чудное июльское утро, безоблачное и тихое, скопилось столь неясных тревожных дум, для другого всё это пустое, зряшное, а я слышу в себе какой-то немой протест, не могу с чем-то смириться. Смотрю на рядом сидящего Комаркова, а он представляется мне затенённым ивовыми кустами: чего выжидал, кого высматривал? Спрашиваю:

– А ты что, Геннадий, перед тем, как встретиться, застрял в кустах? Дело какое было, что ли?

Комарков выжал улыбку:

– Бывает, посевы воруют, сподряд колосья срезают. Время такое тяжёлое…

– Да ну!

– Приходится караулить. Не понимают люди, что и для чего здесь посеяно.

– И меня за воришку принял?

– Да нет… Тебя-то просто не узнал. Я ведь не слышал о твоём возвращении. Ночью приехал из города, а чуть свет сюда – посмотреть.

– Тоже воюешь?

Комарков рассмеялся, отмашисто вскинул голову:

– Вроде бы так выходит, воюем, Сань, с врагами… селекционеров.

Я вздохнул облегчённо, вот ведь как, оказывается, подозревал совсем напрасно, без всякой причины, и не надо было волноваться, всё так, как и должно быть в жизни, – он, Комарков, наблюдал из-за кустов, не потому, что кого-то испугался, а хотел толком разобраться – собираются красть или нет драгоценные колоски, их и в самом деле надо оберегать, пока, как дитя, набираются сил. Вырвался вздох при воспоминании о «таёжной». Раз выбраковали, такова, видать, судьба, чем-то не вышла пшеница, так не стоять же за неё, бесполезную. Слышал от Иосифа Петровича не одну историю, когда сорта безжалостно вычёркивались потому, что на смену выходили лучшие, а нередко и тогда, когда сорт неожиданно выявлял какое-то негодное свойство.

Не удивился неожиданному повороту в разговоре – Комарков позвал меня на берег Нии к Ефиму Тихоновичу по-землячески отметить моё возвращение.

Уединяться куда-то большого желания не было. Какое веселье, когда всё вокруг неустроено!

– Ты что, Сань, зазнался? Брезгуешь другом!

– Да не могу же я… Вишь, здоровье-то какое!

– Донесу на плече. Хватит силёнок. Шагать недалеко. Скатимся на берег Нии, тут рядышком. Местечко красивое. Ты знаешь.

– И что там, на нийском берегу? – не сберёгся я от удивления.

– Всё будет, что надо, – прицеливаясь, повёл бровью Комарков. – Здесь же не прифронтовая полоса – и свежая ушица найдётся, и горилки добудем. Скатерть-самобранку покличем.

Пошли. Брёл я, чуточку, на полшага приотставая от Комаркова, и уже что считал достоинством, ибо ревность в ходьбе стушёвывала мою беду.

До берега и на самом деле недалеко. Стоило миновать опытное поле, и мы очутились на крутолобой прибрежной горе. К темно-зелёному берегу вела застаревшая тропа по тенистому распадку. Под уклон идти было легко, ноги невесомы, в распадке густо пахло смешанным травным настоем, его перебивал стойкий аромат сосновой смоли – и всё это текло впереди или же позади нас куда-то вниз, к речному руслу. Комарков спешил, хотел, что ли, в нужное время застать на месте Ефима, а когда углубились в распадок, он вроде бы вспомнил о моём протезе и спросил:

– Ты, Сань, не выдохся?

– Да нет.

– Тогда без привала – до теремка… Скоро вынырнет.

Терем-зимовье – постоянное место отдыха Ефима Серебрякова – выплыл из-за испятнанного молодыми берёзками пологого пригорка. Издали он не представлял ничего особенного, домик как домик, когда же очутились рядом, я залюбовался его красотой. На загляденье отделал Ефим свой одинокий теремок. Крутосклонная крыша – на четыре ската, не видывал я такой, необычная крыша, не драничная и не тесовая, как принято в наших сибирских краях, – из широких пластов выстоявшейся бересты с зачернёнными крапинками корявых наростов. Ниже терем опоясывал вокруг тоже своеобразный кружевной карниз. Это была долго подержанная в чутких руках и под надёжным инструментом сосновая кора. Обыкновенная кора, какую никто не считает за строительный материал, а поди ж ты, какой красотой заиграла, ну просто божеское творение, не всякая кружевница выдаст такое. На углах карниз как бы несли на себе разные лесные обитатели – белки, медвежата, глухари и тетерева. И так везде – по наличникам, по ставням и по стенам – до самого фундамента из задубелых лиственничных чурбаков – что-нибудь да вывернется такое, о чём я слышал только в полузабытых бабушкиных сказках. Ради того, чтобы посмотреть на зимовье, стоило пройти и десять вёрст.

Я поблагодарил Комаркова за доставленное мне удовольствие, поблагодарил искренне, и он принял это как должное, зная, что иначе быть не может, если человек понимает и умеет ценить красоту.

– Ещё не всё, Сань, – пообещал Комарков. – Если дядька Ефим раздобрится, потешит нас разными поблажками.

Ни в зимовье, ни поблизости от него хозяина не оказалось. Комарков крикнул – никто не отозвался. В ожидании постояли возле зимовья минут пять и по крутой тропе тронулись к берегу.

Дядька Ефим показался из-под набережного обрыва нежданно: никого не было – и вдруг человек в серой брезентовой куртке, резиновых сапогах, с голенищами по самые паха и с ещё мокрыми на правом плече вёслами, навстречу, лицом к лицу с Комарковым. Мы отступили с тропы в сторону, чтобы дать рыбаку поудобнее место на равнине, но он пренебрёг нашим намерением, приостановился на взгорке и ухнул басом:

– Гости нагрянули! Ого-о!

Отчего же такое внимание, когда знает обоих, и я виделся с ним недавно? Неужели удивился нежданному приходу в зимовье? Так и это для сибиряков дело привычное.

Ефим дружелюбно кивнул:

– Айда, хлопцы, к зимовью!

Вот уже и подоспела с пылавшего у зимовья костра уха из свежего нийского харюзка. Но прежде ухи, аромат которой потёк и перебил все витавшие вокруг нас запахи, Ефим Тихоныч выставил на стол графин вина.

– Повеселимся, орлы!

Не был я удивлён гостеприимством Ефима Тихоновича, чему тут удивляться, когда давно известно, что сибиряки народ с виду суровый, а душа у них тёплая, приветливая. Вот оно, явное доказательство – Ефим Тихонович. Попадись он на таёжной тропе, с лопатистой бородой, в расстёгнутой брезентовой куртке – волосатая грудь нараспашку, посмотрит своими тяжёлыми глазами да нечаянно благословит громовым басом – по-заячьи стреканёшь, чтобы побыстрее скрыться. А он с сожалением подумает: чудак человек, земляка испугался.

Прошло добрых часа два, когда я заметил, что хозяин пустынного зимовья и Комарков захмелели. Неожиданностью это не было – в графине крепкого зелья оставалось едва-едва приметно, на дне. На двоих (я прикасался к налитому стакану для виду) такой дозы было достаточно. Захмелев, Ефим Тихоныч с Комарковым завели между собой бойкий разговор.

Чтобы не мешать, я вышел на улицу и присел на толстый сукастый чурбак возле замиравшего костра.

– Т-ты, Г-генка, – наступал Ефим, – без меня ни шиша не значишь.

– Много берёте на себя, Ефим Тихоныч.

– Не много, Г-генка… Ты в моих руках, как пескарь на цепком крючке.

Куда хочу, туда и поведу.

– Бросьте пугать, Ефим Тихоныч… Я тоже кое-чем могу пригрозить.

– Но-но! Не дорос грозить-то… Не петушись! Насчёт рыболовства и охоты, что ли, намекаешь! Так это всё по закону, по лицензиям.

– Не всегда лицензии-то в законе. Кому дозволено летом губить сохатого?.. Знаю – состою нештатным охотинспектором.

– Вон куда гнёшь, варвар! Копаешь? – Ефим Тихонович отвесил кулаком по столу, судорожно задрожала посуда. – Меня не поймаешь, не та мишень, а себе худо сделаешь.

– Сам себе? – со смешинкой спросил Комарков. – Такого не будет. Я перед вами ни в чём не виноват.

– Не перед мной, так перед другими…

Разговор оборвался. Я не стал вдаваться, почему. Могло быть, что Комарков на какую-то минуту протрезвел, понял возможную свою ошибку и смолк, могло быть, что его и взаправду чем-то припугнул Ефим Тихонович – всё это было загадкой, ломать голову над нею я не стал, потихоньку встал с чурбака и пошёл к берегу.

Из-за горы хлынул ещё яркий свет предвечернего матово-мятого солнца, а речная долина уже дышала наплывающей из сумеречных падей прохладой. Где-то в отдалённом верховье тишину покачивал рокот перекатной волны.

Я выбрал оглаженный ливнями камень-валун и сел послушать убаюкивающий шум воды.

Комарков заметил моё исчезновение вскоре, как окончился спор с Ефимом Тихоновичем, и пришёл на берег с веслами. Хмель ещё держал его в плену.

– Идея, Сань, родилась. Давай катанём на моторке по Ние.

– Небезопасно?.. Вода на прибыль пошла – понесло мусор.

– Что слышу от фронтовика? Тебе ли, Сань, трусить. Эй, Ни-я! Раздвинь берега! – зычно крикнул Комарков и направился отмыкать лодку.

Я остался на берегу с тяжёлым предчувствием. Сегодня Ния доброго не сулила. Наполняясь тающими в Саянах снегами и скрывая под водою топляки – лиственничные брёвна, она была страшно опасна для лодочников. Беспокоился, пока не увидел стремительно вынырнувшую на быстрину лодку. Смелая поступь Комаркова успокоила. Научился, видно, чертяка у Ефима Тихоновича умению держаться на воде.

Лодка всё уходила дальше в верховодье.

Глава VI

Очнулся от страшного ощущения. Показалось, что стиснутый леденящей водою, брожу в отчаянии по дну реки, отыскивая выход на берег. Суюсь туда-сюда – просвета не вижу, всюду кромешная тьма. Не надеясь справиться своими силами, кличу Геннадия и Ефима Тихоновича, а слабый голос теряется близко. Но вот будто плеснулась над головою волна – подплыла лодка, расслышал знакомый голос: «Сюды, Санча, сюды. Поднимайся!» – звал Ефим Тихонович…

Пошатнулся подо мною застланный ватным матрацем топчан, в головах лежала повлажневшая подушка: накрытое одеялом и шубою, тело моё палило огнём и трясло колкой ознобистой дрожью. Топчан стоял возле окна, и в терем глядела полная луна. Свет её рыжей полосой падал на пол, захватывая край стола. Первую минуту, пока осматривался, подумалось, что лежу дома, только почему-то не на кровати. И Марина ушла куда-то. Отсутствием её не встревожился, предполагал возможную отлучку по какому-нибудь делу к соседке. Потом услышал торопливые шаги на улице. Насторожился, обвёл рассеянным взглядом жилище и понял – нахожусь опять в том же музейном зимовье.

Появилась Марина с какою-то молодой женщиной. Они прошли за перегородку в тёмный закуток, о чём-то поговорили вполголоса, женщина показалась оттуда в белом халате и застучала в открытом чемоданчике стекляшками. Зачем они тут? Неужели со мной плохо? И почему я здесь, в постели, такой беспомощный, как ребёнок? Всё похоже на фронтовую землянку. Только похоже. Так что же? В моём ещё не просветлившемся сознании начали всплывать события минувшего дня. Прикрыл глаза – и вижу расписанное узорами зимовье… Радушный дядька Ефим… Суматошный Комарков… Дрёмно лежит предвечерний берег Нии. По реке чайкой проносится моторная лодка и пропадает в туманистом верховодье…

Гулкая вода доносит встревоженный голос. Он сейчас эхом отдаётся в моей голове: «Спа-с-и-те!» Голос то вспыхивает, то загасает. Неужели Комарков попал в беду?! Наверное, перевернулась лодка. Поругал его за непослушание – вот те на, расхлёбывайся теперь! – и не сразу сообразил, чем и как помочь. Было бы самым подходящим позвать Ефима Тихоновича, он-то человек бывалый, не растеряется. Я побыстрее выкарабкался на прибрежный бугор и громко прокричал рыбаку. Не было чем-то таинственным молчание: Ефим Тихонович, как сразу же понял я, после утомительного застолья ушёл куда-нибудь в укромное местечко и лёг отдохнуть. Как ни бодрись, ни хорохорься, а годы своё берут, и вот, наверное, похрапывает старик, забыв о всех мирских заботах. Идти в зимовье было бесполезно.

С крутяка Ния проглядывалась в обе стороны на значительном расстоянии и не надо было долго засматриваться, чтобы обнаружить лодку. Она чуть виднелась, чернея просмолёнными бортами на течении, а возле неё изредка взмахивал то ли веслом, то ли рукой человек… Лодка медленно, почти незаметно, продвигалась к берегу. Хватит ли ему сил дотянуть? Поторопился сбросить одежду и нырнуть в воду. Дух перехватило от тугого ледяного обводья.

Что же случилось дальше? Я лежал и ничего больше вспомнить не мог.

На каком-то переломном моменте нить памяти оборвалась.

Женщина подошла и села на табуретку рядом со мною, полунаклонившись:

– Как самочувствие?

– Морозило… Сейчас бросило в жар.

– Помнишь, что случилось?

– Помню… Поплыл по Ние. Что дальше было – не знаю.

– Тебя нашёл в воде у берега Ефим Тихонович. Едва привёл в чувство… В голосе фельдшерицы звучало недоумение: вот мол, человеку повезло возвратиться с фронта, а тут с жизнью чуть ли не распрощался. Право на жизнь-то дорогой ценой досталось, теперь её надо беречь да беречь, быть предусмотрительным и осторожным.

Я порадовался, сознавая, что сделал то, что и следовало, и спохватился о Комаркове.

– А Геннадий?! Где он? Что с ним?

– Ничего особого. Искупался, обсох и ушёл в посёлок…

– Пошто?

– Не сказал. Шапку в охапку – и айда. Будто чего-то застрашился.

Стараюсь сохранить спокойствие, волнение приходит само собою – от напоминания об уходе Комаркова. Спрятался! Слабости своей застеснялся? От вины какой страхует себя? На фронте такой поступок не нашёл бы оправдания. Выходит, я рисковал напрасно, моя помощь Комаркову была не нужна.

Между тем фельдшерица подала выпить какого-то снадобья. Оно потекло по телу облегчительной волной. К изголовью неслышно подошла Марина, прислонила руку к моему лбу, провела от виска до виска, задумалась. Я как бы ловил её мысли и знал, о чём она думает. Конечно, Марина ругает меня за необдуманный риск на воде.

– Искала тебя весь день, – тихо сказала Марина. – Будто маленького ребёнка.

– Прости, Марина. Не нарочно получилось. Утром же думал вернуться. Ходил на опытное поле. А вишь, как вышло.

Марина посмотрела сердито:

– Уха дороже семьи тебе стала. Бутылка сманила…

– Марина!.. Я не прикасался к вину.

– От чего же тогда беда! Трезвый человек валяться на берегу не будет.

– Ты знаешь, наверно. Геннадия пришлось выручать.

– Смешно. Кто поверит, что инвалид спасал здоровяка.

– И такое в жизни бывает, Марина.

Марина в задумчивости склонила голову, я заметил, как по её щеке легко скользнула слеза.

– Что с тобой?

– Это нечаянно, Саша, просто, без всякого, ты не волнуйся, – ответила она ломким голосом, а сама следом вроде бы всхлипнула.

– Нет, с тобою что-то неладно, Маринка, ты не скрывай.

– Я всё о тебе думаю, Саша…

– О вчерашнем случае?.. Да брось ты, со мною ничего бы не случилось. В огненном пекле не сгорел, а здесь-то что? – говорил я, стараясь её успокоить. Не знаю, понимала она моё желание или нет, только видел – с лица её не сходит грустная улыбка.

– Я о другом, Саша, – не о вчерашнем дне…

– О чём же? Не мучь меня! Говори.

– Обо всём, обо всём, что было в нашей жизни, что могло быть… Я услышал её тяжёлый вздох, но не подал виду.

– Всё есть у нас, Маринка. Что надо, всё есть. Ты, я, сын. Земля большая, народ!

– А ты при всём этом счастлив, Саша?

– Ты зачем меня спрашиваешь об этом сегодня?

– Так захотела. Завтра бы могла не спросить… Только не обижайся… Я откровенно, чистосердечно.

– Я знаю, Маринка, про это. А счастлив ли я? Счастлив!

Они приблизилась, и я увидел широко открытые её глаза, казалось мне, полны были они удивления и восторга.