Перейти к содержанию

Крест на чёрной грани — книга серии «Сибириада»

Автор:

Категория
Историческая литература
Год издания
Издательство
ВЕЧЕ
ISBN
978-5-4484-8981-5
Возрастное ограничение
12+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

В книгу иркутского писателя Ивана Васильевича Фетисова (1926–2013) вошли произведения разных жанров. В исповеди «Крест на чёрной грани» сошлись лицом к лицу на сибирской земле два незаурядных человека, проявившие себя храбрыми защитниками Отечества во время Первой мировой войны. Тогда они были в едином строю, но октябрьский вихрь разметал их по разные стороны. Отважный Иван Стродов сражается с врагами новой России, Фёдор Градов предпочёл крестьянскую вольницу. Но того, что обещали марксисты, крестьянин не получил… В настоящее издание также включены повесть «Колос жизни и тревоги» и избранные рассказы. Иван Васильевич Фетисов родился 9 января 1926 года в селе Евсеево Боханского района Иркутской области. За его плечами десятки лет журналистской деятельности — работа собкором «Восточно-Сибирской правды», редактирование районных газет, дольше всего — заларинской «Сельской нови». Автор нескольких книг очерков, рассказов, повестей.

Читать «Крест на чёрной грани» — Иван Фетисов онлайн

Страница 4 из 9

– Разве жёны не провожают туда мужей? Провожают! Ты посмотри, сколь их тут лежит – и ко всем пришли, все напоследок хотят повидаться. Не веришь? Пойдём, я тебе покажу.

– Отойди! – отталкиваю я слабой рукой красивую дивчину. – Отойди! Холодом от тебя веет.

Смеётся, белые точёные зубы напоказ выставляет, вроде торопится что-то доброе сделать, а сама от своего не отступает, говорит:

– Как я могу отойти, если ты жив последними вздохами… Не сердись… Я-то здесь ни при чём, родной, – немец у тебя жизнь отнял… Пришла свой долг последний исполнить. Подымайся. Пойдём.

Она взяла меня за руку, приподняла с нар и вывела из землянки. Над местом побоища густилась, потрескивала остывавшим металлом декабрьская стужа. Холодно, безразлично глядела луна, под её скупым светом мрачно зияли провалы бомбовых воронок, неподвижными чудовищами громоздились исковерканные танки и орудия.

Дивчина шла впереди меня, шла уверенно, как будто не раз бывала и проложила свою тропу. Значит, это не ты была, не могла быть. Явилась истинная смерть и, чтобы не испугался, обрядилась в молодую красивую дивчину. Сообразила же, как подкрасться, хитрованка! Куда от неё денешься, посмеивается и ведёт, держа руку, не отпускает. Ей весело, она при своём природном деле… Не омрачают её скрюченные, обледеневшие трупы чужих и наших солдат. Те и другие лежат в коряжных причудливых позах, одни – вразброс другие – рядком. Не хмурятся и не ссорятся, смерть примирила. Тверда её воля, всеобъемлюща власть…

Замечаю, как будто дивчина рада мирному состоянию моих и чужих солдат, увидела то, что хотела – и радуется. Разве же это Маринка?.. Она залилась бы слезами, а эта ликует, как на богатом пиршестве. Истая смерть, ненасытная!

Подошли к глубокой воронке, остановились перед её краешком. «Вот твоя, – говорит дивчина, – вечная обитель. Как захолодеешь, я опущу тебя на самое донышко и зарою. Хорошо это, потому что буду знать, где проведать. А когда придёт мой черёд – местечко отыщется рядом с тобою… Порадуйся же! Больше тебе на этом свете ничего не остаётся, последняя утеха твоя. И на прощанье дай поцеловать тебя…» – Теперь вроде бы чувствовал тебя рядом с собою, слышал твой голос, и столь упрямо было моё желание обнять, что я зашёлся в истошном вопле: «Маринка!.. Маринка!..» Никто не отозвался. Ещё причудилось там же, в землянке, поле с моей пшеницей. Широкое, неоглядное поле с колосистым хлебом. Иду, а мне будто кто-то со стороны кричит: «Хлеб чужой не топчи!»

Оглядываюсь и вижу Геннадия Комаркова… Откуда, думаю, он взялся тут? И себя же ругаю за то, что думаю. Поле-то в самом деле Геннадиево. Он дома остался и вырастил такую пшеницу. Неоткуда быть ей моей. К чему всё это чудилось?

– Не знаю, Саша, снам я не верю.

– Верь не верь, а связь сновидений с действительностью существует. Видишь же ты в них то, что живёт вокруг нас… Повезло: всё-таки убежал от смерти.

Марина слушала, затаив дыхание, а в глазах её всё ещё утаивалась, не решаясь показаться, чужеродно прильнувшая стыдливость.

– А пошто, Саша, не писал так долго письма?

– Не надеялся выжить. От плохого письма тебе бы легче не стало.

– Хоть знали бы, где ты. А то…

– Что?

– До сих пор боль не отходит… Что говорили тут, как писем твоих не стало. Такого наслушалась… Раз без вести канул, то посчитали, будто сдался фашистам.

– Кто же это так насмелился?

– От Геннадия слышала. Да многие так подумали. С чего взбрело такое им в голову – не знаю. – Марина склонилась в раздумье и, словно отгоняя от себя худые мысли, продолжала говорить: – Сколько пережила, передумала…

– А я? Даже когда был при смерти – всё равно ты и Степанка были со мною.

– Всё спрашивала себя: неужели мог Саша?! Мог ли решиться? Ушёл на фронт добровольцем.

– Поверила наговорам?

– На фронте, Саш, всё могло быть. И в плен уходили.

– Попадали и уходили. Попадали нечаянно, раненых увозили. Уходили изменники.

Марина подняла голову и серьёзно поглядела на меня:

– А ты, окажись в такой трудности, – мог расслабиться?

– Нет, Марина.

…Наконец-то услышал Маринин голос – говорила она от чистого сердца, так долго хранившего печаль и неведение. Вот почему она не торопилась посвятить меня в житье-бытье близких родичей и сторонилась разговора о них. Сегодня разоткровенничалась, рассказывала охотно, частенько упоминала моего отца и дивилась тому, что всю войну живёт старик в своём селе Хлебном…

Известие и меня удивило. Три письма, которые только и смог я получить, послал отец из Бадара, где обосновался в начале войны. Там надеялся застать его и сейчас.

И вот тебе на: отец в Хлебном! Что потянуло его туда? Могилы моей матери, сестрёнки Аниски и братишки Луки? Может, они, могилы – вечный знак памяти и печали.

У Марины со Степанкой отец бывал не часто – от силы раз-два в год. Приедет на верховой лошадке, привезёт таёжных гостинцев – ягод, грибов, орехов, – посидят втроём за разговорами у самовара – и через два-три дня снова в Хлебное. Пожить дольше никакие уговоры не помогали. Звала, не отпускала надолго родная земля. Покинутое людьми поле хлебное!

Пришёл отец, сказывала Марина, к председателю бадарского колхоза и попросил лошадь. Мол, так и так, в Хлебном есть плодовитая пашня. Дозволит председатель, то есть даст лошадь, – можно выращивать хлеб и отдавать государству. Война… Хлеба много надо. Председатель попервости едва из конторы не вытурил. Тебя, говорит, старикан, с единоличными замашками на Соловки следует отослать. Отец ответил, что нет разницы, откуда получат солдаты лишний ломоть хлеба – из колхозной бригады или же с его, егоровского, поля, – было бы что! Убедил. Согласился председатель. И не прогадал – за два года с того поля сняли четыреста центнеров пшеницы.

– Выходит, отец тоже воевал! А давно ли был он тут?

– Давненько. Ещё по весне. Оттуда, из Хлебного, добраться сейчас очень трудно.

– Почта-то хоть туда ходит? Известить бы отца…

– Какая?! Случаем кто принесёт весть – и всё. Ни телефона, ни радио, дикая глухомань. Отжила свой век деревушка.

– Могла бы ещё пожить, сама себя кормила-поила.

– Да как же народу-то жить в глуши такой, Саш?

– Живёт отец да ещё и других кормит.

– Наш отец одержимый. Таких людей мало осталось. Война прибрала.

– Да, сейчас каждая пара крестьянских рук на учёте. Чуть осмотрюсь, силёнок поднакоплю – и на службу. Не всё сделано, что могу.

– Дел разных и по дому тебе хватит.

– Те дела, Марина, знаешь какие – справятся и попутно. Вместе с тобой и Степанкой. В помощь отца из Хлебного вызволим. Пора пожить старику на людях.

В этот вечер мы засиделись.

Под конец снова зашёл разговор об Иосифе Петровиче. Пусть будет вечной память ему…

– Пусть, – тихо повторила Маринка.

Ещё несколько минут мы сидели, погружённые в тягостное молчание. Пожар… Арест… Эти два случая, их причины, о которых не успел сказать секретарь райкома, легли в мою голову неразгаданной тайной.

– А что было потом, ты помнишь? – спросил я, не надеясь на достоверный ответ.

– Что было? Месяца через три Иосифа Петровича освободили… Пришёл еле жив… Заступился Округин. Ему спасибо. Но всё равно старик долго прожить не смог.

Чем больше думал, тайна уходила всё дальше и дальше. И казалось – мне не разгадать её никогда!

Глава VIII

Вскоре после происшествия на Ние, вечером, когда Маринка ещё не вернулась с работы, ко мне пришёл Комарков.

– Сань! – грохнул он с порога, привычно по-богатырски раскинув руки.

– Встречай гостя! Да извини, без приглашения. Ждал, когда позовёшь на встречу… Помалкиваешь?! Не чтишь друга…

– Не успел с дороги одуматься.

Комарков прошёл в передний угол и сел возле окна с видом на нашу нелюдную улицу.

– Ты не против, что я вот так к тебе – по-свойски? Тогда позволь… – Комарков, и до того подвыпивший, вынул припрятанную за пазухой бутылку водки, без предосторожности с глухим деревянным стуком поставил на стол.

– Выпьем, солдат. Учёный и солдат.

– По какому случаю?

– Брось, ты, Сань, о каких-то случаях. Просто выпьем – и лад. По-свойски, – распахнулся всей душой Комарков и чуть погодя, одумавшись, повёл назад. – Выпьем не просто. Есть основательный повод: воздадим славу моему спасителю – тебе, Сань. Ради меня рисковал жизнью… Давай посудины.

– Да некстати затея, совсем ни к чему. Был бы праздник какой – туда-сюда.

– Не похоже на фронтовика. Маринки струсил, что ли? А-а! Ну, дело твоё. Сам не куражусь и куражливых не люблю… Я выпью. При тебе, в твоём доме выпью один.

Комарков налил полный стакан водки, снова пригласил меня за компанию. Я отказался, принёс кое-какой закуски.

Никогда не завидовал тем, кто пьёт зелье, а вот сейчас, глядя на осушившего залпом стакан водки Комаркова, подумал: здоровому сильному человеку всё нипочём, я и при желании так бы не смог.

Комарков пьянел на глазах, лицо его мрачнело, и весь он содрогался от какого-то внутреннего пружинистого движения. Подумалось, обиделся на меня за отказ составить ему компанию. Я был готов выслушать его упрёки, а не то, что услышал. Комарков грохнул увесистым кулаком по кромке столешницы, аж дрогнул пол. Крикнул пьяно-развязно:

– Санька!.. Говори!

Я сидел, оглушённый его вопросом.

– Что?

– Зачем ты полез за мною в Нию? Ну? Зачем!

– Ты же тонул!

– Туда и дорога. Только туда… Не надо было спасать меня, Санька.

– Да ты что?

– Не надо было, говорю. Лучше бы мне утонуть. А жить? Тяжко, невыносимо. Не-в-вы-но-симо!

– Оставь шутки, Геннадий. Протрезвишься – тогда и поговорим. Комарков уставился лицом в сумеречный угол, потом резко повернулся ко мне и сказал с надеждой на сочувствие:

– Боль души. Не чужой – собственной. Ты уловил?

– Боли – никакой.

– А что?

– Погребальное нытьё. Похмельная печаль. Испарится водочный дух – и бред из головы вылетит.

– Оскорбляешь меня, Санька. Значит: не понял…

– Может быть… – Я всё же догадывался, что Комарков зашёл ко мне не случайно.

Комарков, не допив остатки водки, отодвинул бутылку с закуской на край стола, стеснительно поводил могучими плечами, заговорил, пытаясь скрыть волнение.

– Слухи тут шли, Сань… Одно время… Может, кто говорил тебе.

Я не был дружелюбен ко всякого рода шептунам и никогда не передавал что-либо случайно услышанное и потому сомнительное другому, а вот сейчас соблазнился вызвать Комаркова на откровенность.

– Слышал, – ответил я Комаркову. – Если про то речь – о пожаре, о горевших семенах и об аресте Соснова.

– Да-да… как раз… Облили меня грязью, с ног до головы. Ты, знаю, слухам не поверишь.

– Да говорят всё же о том, что было: склад полыхал, семена сгорели и Соснова арестовали.

– Всё верно, Сань… Ложь – что меня приплели к делу! Я ни при чём. Сном-духом ни о чём не ведаю.

– Молва, что морская волна – нахлынет и отхлынет, берег останется. Что тебе, безвинному, молва? Забудь.

– Не могу… Заступись, Сань, обереги.

Разговор, осложняя разгадку, уходил, уходил в глубь прошлого. Наступила пауза. Комарков ждал от меня ответа. Что сказать, я не знал.

Только про себя предположительно подумал, что, может, Комарков по какой-то случайности причастен к пожару, а признаться не хочет – виноват, так придётся ответить. А может, его призыв о помощи ко мне чистосердечен.

После затянувшейся паузы Комарков спросил:

– Сань, ты хочешь знать, как всё это было?

– Да. Я сам думал спросить тебя об этом.

– Больно мне… А всё же расскажу. Осенью беда случилась. Соснова подстерегла болезнь. Последние два года стал прихварывать он часто. В постели не лежал, больше переносил хворь на ногах, а на этот раз не устоял, едва мог выйти в ограду на прогулку. Пригласил меня домой, наказал, что делать. Особо беспокоился о сохранности селекционного материала. Велел собрать, связать в снопы и положить на хранение. Снопы хотел обмолотить потом сам.

Наказ его выполнил… А сейчас думаю, зря послушался… Соснов настоял положить «таёженку» в деревянный склад. Сколько я ему ни внушал, что это опасно, он и слушать не хотел. Всё упирал на свой опыт и практику… Не смог я переломить его упрямство и ослушаться не посмел.

– Выходит, Соснов сам себя наказал.

– Да, Сань… И наказал жестоко.

Комарков прервал рассказ и вроде испуганно оглянулся, поводил по углам настороженным взглядом – нет ли кого ещё, кроме нас двоих, в доме, и, не найдя ничего подозрительного, успокоился.

– Вышло так, что не надо было ни о чём беспокоиться – всё погубил огонь.

– А как пожар-то возник – установили?

– Как установишь? Никто руки-ноги своей не оставил!

– За что же тогда Иосифа Петровича посадили?

– Пало подозрение… На него… Соснова.

– А ты, Генка, почему не заступился?

– Я сам едва не угодил за решётку…

– Значит, спасал прежде всего себя?.. Свою шкуру! – крикнул я в злости. – И занёс над Комарковым попавший под руку костыль.

Глава IX

Ужаснулся – без всякого доказательства, всего лишь по некоторым предположениям обвинил Комаркова в тяжком преступлении, назвал виновником и пожара, и последовавших за ним событий. Я пока об этом ему не сказал, потому что совсем недавно пришёл к страшному выводу. Он возник каким-то необычным образом из нескольких разрозненных фактов, каждый из которых в отдельности не давал оснований для обобщения. А тут звенья пришлись друг другу.

Всё началось после разговора с Маринкой о пожаре в бессонную ночь. Вечером того дня в долине Нии надумал пойти дождь, с севера подкрались тяжёлые, в гигантских подбеленных клубах, синие тучи, долго они настороженно стояли на одном месте, а ночью, когда всё живое заснуло и успокоилось, разразились тихим и тёплым дождём. Когда я услышал его частый стукоток по тесовой крыше, представил, что в момент пожара кстати пришёлся бы ливень, он не дал бы расселиться огню и люди справиться бы с ним сумели. Теперь я уж не мог остановить мысли. Думалось и думалось о том, почему возник пожар. Странный вопрос – почему? Да мало ли всяких причин? Могла погубить всё нечаянно брошенная пьяным спичка или случайно зароненный окурок. И не хотел человек беды, а вызвал.

Потом представил, как Иосиф Петрович сидит перед следователем и пытается отстоять свою честь. Я слышу его ровный голос: «Никакой вины за мной нет. Подозревать меня в поджоге жестоко и глупо!» – «Не упорствуйте, гражданин Соснов, – это твердит следователь, и я тоже слышу его жёсткий голос. – Только вы с очевидно недоброй целью положили в этот склад семена. Знали, склад не безопасен. Строение деревянное, старое. Рядом – кирпичное хранилище. Положи семена в него – были бы в сохранности!» – «Спокон веков берёг семена в старом помещении. Строил его сам, бросать не хотел». – «Вот и результат упрямства». – «Очаг огня возник изнутри».

Следователь хмурится: «Значит, огонь туда кто-то занёс! Не случайно. Оплошность какая-либо исключается. По-моему, так. А вы как считаете?» – «Я тоже думаю, оплошности тут нет. Пожар – последствие злого умысла». – «Кто бы это мог быть?» – «Кто знает. Никаких улик не осталось…»

Отметая сомнения, склонился к мысли, что поджог совершил близкий Соснову человек. Делал он это для того, чтобы убрать его с пути и воспользоваться частью добытого им селекционного материала. Кто? Предчувствую: Комарков. О его преступлении, похоже, знает Ефим Серебряков, потому-то он и говорил, что Комарков сидит «на рыболовном крючке»… А исчезнувшее название пшеницы! Это, пожалуй, самое главное последствие того, что произошло ранее.

Я лежал в постели, и в моём разгорячённом воображении одна за другой проходили живые картины того, о чём думал. Будто наяву, я видел, как глухим переулком подкрадывается к хранилищу Комарков. Чёрная одежда его слилась с тёмной ночью, человека не видно – ни тени, ни его самого. Он днём высмотрел, в какое место забросить огонь, и сейчас действует уверенно, без заминки. С потолка вовнутрь склада падает подожжённая куделя. Угодила как раз на необмолоченные снопики хлеба. Довольная ухмылка пробегает по сосредоточенному хмурому лицу – человек сделал задуманное. Потом, переодетый в рабочий костюм, Комарков успевает прибежать к запылавшему сараю вместе с первыми односельчанами, он огорчён случившимся, мечется вокруг огня, довольный в душе его неудержимым буйством…

На какое-то время я поверил в свой вымысел. Не поверить самому себе не мог. И всё же это была только догадка, никакими доказательствами пока не располагал и посчитал бы себя счастливым, когда всё, о чём думал, оказалось бы неправдой. Тогда никто и никогда бы не узнал моей тяжкой думы, поделиться бы ею с кем-либо я посчитал преступлением.

Дождь не утихал. Слышно было, как с крыши непрерывными струями шумно стекала вода. Касаясь земли, потоки гулко булькали в лужах, расплывались и на короткое время затихали – тогда я улавливал тихое сонное дыхание лежавшей на соседней кровати Маринки, рядом с нею тонко посвистывал Степанка.

Остаток ночи, как быстрая птица, промелькнул неслышно, бесследно – сомкнул и разомкнул веки, и вот уже в окна наплывает светло-розовая туманность. Народился новый день. Без шума, как только могла, осторожно, стесняясь разбудить меня и сынишку, поднялась с постели Маринка. Она думала, что я, как и Степанка, ещё не проснулся.

Маринка, босоногая, в коротенькой ночной рубашке, проскочила на цыпочках мимо, обдала постельным теплом и остановилась у старого, местами с отставшей краской гардероба – изделия местного мастера. Конечно, приобрела платяной шкаф Марина случайно без меня, такого приданого ни у неё, ни у меня не было. Я не успел узнать и того, какие вещи хранит там Маринка, что она могла приобрести в такую тяжёлую пору. Постояв некоторое время возле раскрытого гардероба, она наконец сняла с плечиков коричневое, с белой оторочкой по невысокому стоячему воротнику и обшлагам нарядное платье и повесила его на спинку стула. Догадался: Маринка готовится идти в этом платье в школу. Почему не в другом, не в рабочем, как было до этого дня? Есть какая-то причина, да простится мне, столь неурочная настороженность. Опять всколыхнулась фронтовая привычка – быть чутким ко всякой обыденной мелочи на войне.

Сию же минуту Марина накинула на плечи простенький, уже выцветший халат из ситца, юркнула в кухню и принялась готовить завтрак. Затрещал в плите припасённый с вечера лиственничный сушняк, кухня ожила – зашипело что-то на сковородке, вздрогнул от забурлившей воды чайник, через какие-то минут десять – пятнадцать Маринка вышла в спальню, полунаклонившись над моим изголовьем, спросила вполголоса:

– Ты, Саша, не спишь?

– Как ты встала, и я разбудился.

– А зачем? Тебе же не на работу. Отдыхай. Как встанете – покушаете, завтрак готов, да слишком не медлите – остынет… Я тороплюсь, у нас сегодня в школе последний урок.

Она неспешно сложила в простенький ученический портфель тетради, учебники, переоделась в нарядное платье и собрала, глядясь в зеркало, куколкой на затылке светло-русые волосы. Всё это делала она аккуратно, а когда закончила сборы, отошла подальше от зеркала оглядеться. Видом своим Марина, должно быть, осталась довольна. Никакого восторга не выразила, а я заметил это по её вдруг родившейся яркой улыбке. Вот когда я снова узнал Маринку в пору её юности. Улыбкой такой нарушила она когда-то моё меланхолическое спокойствие.

…На летней, пёстрой от разноцветья прибрежной лужайке весенним потоком бурлило веселье. В воскресный день сбежалась сюда, в единственное по тому времени место для отдыха, вся наша деревенская молодёжь. Который раз сходились уже на круг с песнями и плясками хмельные от радости и счастья парни и девушки. Чему мы радовались в ту пору? Сейчас, кажется, и нечему было. Как-то незаметно это затмилось, отошло в прошлое и кажется теперь неинтересным. А было между тем всё просто и забавно. И радость, глубокая и светлая, рождалась силой и молодостью, берёзками с нежной, только что начавшей дышать листвой, высоким глубоким небом, зелёной травой – рождалась жизнью, её здоровым, могучим дыханием.

Я стоял под тенью невысокой молоденькой ивы. Было своё право уединиться. Поглощали, беспокоили заботы о малознакомом деле. Неуверенность и растерянность брали тогда во мне верх. Такая, должно быть, участь любого, кто делает первые шаги в своей самостоятельной жизни. Но я терялся не потому, что был к ней не приспособлен, а думал о том, смогу ли я оправдать своё назначение. Все мысли мои сходились на хлебной ниве, и я буквально пытал себя вопросом, когда появится на ней моя собственноручно выхоженная пшеница. Когда? Когда? Когда?.. Томила мысль и лишала покоя. И, отгородив ею себя от шумного празднества, я стоял, пытаясь предугадать своё будущее.

Она, дивчина, распылавшаяся в стремительной пляске, неожиданно вырвалась из живого подвижного круга и подбежала ко мне вся солнечная, играющая. На ней переливалось луговыми тёмно-голубыми колокольчиками, с подолом ниже колен, лёгонькое ситцевое платье. «Запятнала – отпятнай!» – и мотыльком порхнула к берегу, унося не погасшую яркую улыбку.

Ах ты, стрекоза! Я, спохватившись, со всех ног метнулся за нею вдогонку. Во мне разом загорелась страсть ни за что не уступить шаловливой девчушке, ни с того ни с сего вызвавшейся со своими «запятнашками». Если бы желал, так и без неё суетился бы вместе со всеми на лужайке! Чего-то захотела, стрекоза?

Она бежала ловко, сноровисто, виляла меж ивовых кустов, я видел пока только колыхавшийся за её спиной подол платья. «Всё равно догоню! Скоро перед берегом Нии – обрыв, возле него ты остановишься и повернёшь потом влево, я пойду наперехват». План мой сбылся, так и вышло. Я вынырнул почти незамеченным навстречу ей из-за кустов – дивчина оказалась в моих объятиях. «Попалась! Не уйдёшь!» – «Чур, правила не нарушать… Запятнай, а ты сразу… Отпусти». – «Раз попалась, птичка, стой…» – «Закричу. Стыдно тебе будет». – «А тебе? Кричи». – «Мне-то чего? Я не виновата». – «Вот поцелую и отпущу». – «Выдумал!.. Меня ещё никто не целовал». – «Так уж…» – «Не веришь – и не верь, не заставляю. И не хочу, чтобы меня чужие целовали…» – «Я свой, не чужой»…

Она разговаривала, наклоняя голову в сторону и искоса поглядывая на меня, на лице лучилась усмешливая улыбка. Но я всё-таки высторожил подходящий момент, когда она, успокоясь, прямо глянула на меня, поцеловал её: «Вот тебе запятнашка. Отпятнай…» – Она отвернулась, вдруг сникшая и задумчивая. Опустил с горячих её плеч руки и тоже застыл с мыслью, будто кончилась дальняя дорога, и я остановился у её самого-самого конца. Между тем эта дорога только начиналась, я сделал по ней всего лишь полшага.

Одумавшись, спросил дивчину:

– Как зовут-то тебя?

– Разве не слышал? Ой, какой невнимательный!

– Мимоходом слышал. Не запомнил.

– Марина, – глянула повеселевшая. – А тебя?

– Александр. Александр Егоров… Ты учишься, Маринка?

– Ага… В университете, на биолога.

Мы пошли к поляне, оттуда всё ещё доносились переливчатый дивичий хохот и повелительные ребячьи голоса. Шли рядом, время от времени переговаривались о чём попало. Маринка заметно стеснялась…

* * *

Я проводил Маринку в школу, вспоминая ту нашу встречу и первый уворованный поцелуй. Вот ведь какое приметное событие, прошли годы, а оно лежит в голове целёхонько, да и вряд ли выветрится когда, потому что таит много смысла и неповторимого чувства.

Завтракали мы со Степанкой вскоре после ухода Марины, сидели за столом рядышком, поминутно оглядываясь, будто охраняли друг друга. Степанка выспался хорошо и сейчас ел со здоровым аппетитом всё подряд. Выскочил он из-за стола поперёд меня.

– Теперь, папка, айда на улицу… – и показал рукою на дверь. – Хочу играть.

– Как играть-то будем, сынка?

– А в войну, папка… Ты будешь немец, а я – красноармеец. У меня есть автомат, он деревянный, а трещит, тебе дам гранату… Ладно?

– Ну что же, согласен. Пойдём.

Боевые позиции мы должны были занять на опушке небольшого перелеска за оградой. Как более опытный, я поставил задачу – Степанке надлежало отыскать меня и взять атакой. Победа предполагалась в том случае, если наступающий обнаружит врага, пока тот ещё не открыл огонь. Степанка беспрекословно принял условия, и мы разошлись в разные концы перелеска. Я далеко не пошёл, поблизости попался добрый, обхвата в два, древний лиственничный пень, спрятался за него, стал прислушиваться да поглядывать в противоположную сторону, оттуда должен был появиться «неприятель». Мне не хотелось портить настроение мальчишке, чувствовал, что он полон азарта выиграть, и потому сел за пнём, пренебрегая осторожностью. Хватит оглядываться – навоевался! Неожиданно позади услышал шорох и не успел осмотреться, как гулкими отрывистыми щелчками застрочил автомат.

– Ура-ура… Р-руки вверх! – Степанка нёсся, приближаясь ко мне, не опуская своего оружия. Пришлось сдаться, да и не по своей воле. Хотелось облегчить парнишке победу, а он обошёлся без помощи, взял неприятеля ударом с неожидаемого направления. Я похвалил парня за находчивость.

Отдышавшись, Степанка опять помчал по поляне – рвать цветы: колокольчики, ромашки, жарки, они кучками то там, то сям виднелись по всему перелеску, и вернуться домой без букета для матери Степанка, конечно, не мог. Я знал, что на поляну он бегал и раньше и тоже приносил цветы, дарил матери, она ставила их в вазу с водою. Я сидел, теперь уже на пне, и наблюдал за мальчонкой. Было приятно видеть его, озабоченного, серьёзного. Минут через десять он подбежал ко мне радостный:

– Папка! Пойдём со мной.

– Куда?

– Вон к той высокой берёзе. Там какие-то книги.

Я пошёл и убедился, что, действительно, вывалили здесь ворох всякой всячины и среди разного хламья – целые связки бумаг.

Говорят, в жизни бывают случайности. Не верю! Всё идёт своим чередом, движется по своим законам, потому что всё взаимосвязано и взаимообусловлено. Но, возможно, кому-то покажется странным, если скажу, что Степанкина наблюдательность самым серьёзным образом повлияла на мою дальнейшую судьбу. В связи с валявшимися, теперь, естественно, ненужными никому бумагами я вспомнил об Иосифе Петровиче. И как мог забыть?! Непростительно. Ведь я же видел когда-то тетрадь с надписью на коленкоровой обложке: «Дневник И.П. Соснова. Начат в июле 1900 года».

Возникло неодолимое желание узнать, сохранился ли он?

Я знал, что Иосиф Петрович держал тетрадь в тайне. О ней могла, кроме меня, знать лишь жена учёного, тихая, покладистая Маргарита Максимовна. Но она вскоре после смерти мужа уехала к родственникам на Дальний Восток. Розыски её сулили хлопот немало. К тому же она могла припомнить лишь, в чьи руки попал архив учёного, с собою же его могла не взять.

Ранним утром я уже сидел на крыльце поселковой библиотеки и ожидал её хозяйку. Рассчитывал на удачу. Почему-то мне казалось, что дневник в шкафу, рядом с другими научными трудами Соснова. Где же ещё быть? По праву и по долгу – там.

Вот и пожаловала Вероника Михайловна Полынцева, всегда улыбчивая, приветливая, уже преклонных лет женщина.

– Саша Егоров?! Как долго не виделись… Проходи, дорогой. Я помню место в зале, где ты всегда сиживал, читая.

– Благодарен, Вероника Михайловна… Я тоже помню, как вы мне выбирали самые лучшие книги.

Вероника Михайловна рада встрече со старым знакомым, младшим научным сотрудником Санькой Егоровым. Подхожу к ярусу полок с книгами. Перед глазами – чётко исполненная металлическая табличка: «Научные труды И.П. Соснова». Чтят односельчане человека!

– Дневник Иосифа Петровича здесь?

– Какой?

– Толстая тетрадь в коричневом переплёте…

– Не видела, Сашенька. Посмотрите, на всякий случай… Обшарил все полки – не нашёл.

На след навело упоминание Вероники Михайловны об оставшемся в доме учёного архиве. Бумагами пока никто не занялся, и, по словам библиотекарши, они хранились в деревянном ящике на чердаке особняка.

Новые хозяева дома удивились, когда я попросил у них разрешения посмотреть ненужный им «клад».

– Не золото ли уж ищите, Александр Данилович?!

– Есть кое-что и подороже золота.

– Ну, смотрите.

Покрытый светлым железом деревянный ящик с помощью хозяев снял с чердака в тот же день. Разбираю бумаги – письма, заметки. Попались и книги – рассказы бывалых людей о земледелии в Сибири. Ворошу дальше – мне нужна толстая тетрадь. Вот она – лежит на дне сундука! Как добытому на фронте языку, я обрадовался находке.

* * *

Порадовался! И засомневался: та ли находка, какую я хотел? На обложке нету когда-то примеченной мною надписи. Раскрываю тетрадь, перевёртываю несколько уже пожелтевших листов и остановился в недоумении от того, что понял: в моих руках не дневник, а записки без пометок о времени написания. Рукопись размечена на части с заголовками.

Подумал, что Иосиф Петрович вёл не только дневник, но и записки. А может, я эту тетрадь в коричневом переплёте посчитал тогда за дневниковые заметки? Внимательно осмотрел лицевую сторону обложки. Так и есть!

Там, где была наклейка, покрытое пылью серое пятно. Незачем было размышлять о том, почему свои записки Иосиф Петрович назвал дневником. Знал он, конечно, что эти документы пишутся каждый по-своему. Но для него, видно, было главным соблюсти не форму, а оставить потомкам интересное творение – откровение своей души.

Назавтра рано утром, когда Марина ушла в школу, я принялся за чтение. Люди. Факты. События. Кое-что из того, о чём писал Иосиф Петрович, мне было известно. Однако записки от начала до конца прочитал с интересом. Раньше я знал своего учителя как учёного, давшего сибирскому крестьянству высокоурожайные сорта зерновых культур, а сейчас он предстал ещё и человеком, не обделённым даром образного видения мира. И подумал: не выходит с «таёженкой» – мой долг ради памяти учителя и наставника сохранить для истории его записки.

Из записок Соснова

Зимовье на Ние

Место для опытного поля хоронилось тысячи лет. Было оно нелюдимо и будто невидимо…

В пути провели уже двое суток. Объехали верхом на лошадях за сотню вёрст, а подходящей земли для пашни не нашли. Мой проводник Ефим Серебряков часто повторяет одно и то же: «Место для поля выбирают, как девицу в жёны. Негожи низина и склоны – надо природную поляну аль, на худой конец, равнину из-под берёзового леса».

Отчаялся найти такую площадку в лесистой окрестности Нийска. Гложет досада: не дай бог возмутиться начальнику губернского земельного управления Писарькову. Мужик он горячий, строгий, что предписал – выполняй! Знаю, скажет: что за учёный-агроном, только взялся за дело и провалил…

На третью ночь остановились в редколесье, у покрытого толстым слоем пырея просторного балагана, верстах в десяти от Нийска. Случайно набрели или же Ефим знал это местечко? Ответ на вопрос пришёл позднее – сейчас я был рад видеть укрытие, пусть не в доме, а всё же вздремнёшь не под открытым небом.

Свежих следов у балагана не было. Не примятая, торчала ветошь, из земли только-только проклюнулись шильца молодой светло-зелёной травы. На кострище – старый, плотно осевший пепел, матово-серый, лежит он ровно, красиво, кострище будто накрыли богатой шкурой какого-то зверя.

От балагана под прямым углом расходятся две тропы, одна спуском в лощину, на восток, другая – по взгорью, тянигусом, в северную сторону.

Значит, место не глухоманное, наведаются сюда люди, наверняка. Есть заделье!

Обратил внимание: Ефим распоряжается, как у себя на подворье. Я порядком не огляделся, а он уж успел расседлать лошадей, положил в балаган сёдла (всё будет пахнуть жилым духом), багажные мешки и, захватив с собою котелок, повёл лошадок тропою в лощину. Посмотрел я ему вслед и подумал; свой он тут человек, бывает, может, не так часто, но, во всяком случае, не забывает. Что же он колесил по тайге, не обмолвился, что есть местечко для ночлега? Да и зачем ему было откровенничать? Кто знал, что и третья ночь застигнет нас в бесплодном пути. Ефим – человек осторожный, слова пустого не бросит.

Ефим напоил из ключа коней, стреножил и отпустил пастись. Вернулся весёлый, с полным котелком родниковой воды. Развели костёр, скипятили чаю, попили.

– Местечко попало доброе, – после затяжной паузы сказал Ефим, – тетеревов много. Спугнул с ключа. Улетели куда-то в северную сторону. Примета на руку.

Почему – я не знал и попросил Ефима объяснить.

– Где-то поблизости поляна, на ней собираются тетерева токовать, – ответил проводник.

Я уловил минуту спросить, знакомо ли Ефиму это укромное местечко?

– Кто не знает его? Все о нём слышали. Кто здешний. Вас в расчёт не беру.

– Чем же оно так известно?

– А молвой одной. Словом, сказкой… На ночь слушать её страшновато. Ежли нервишки слабые, напугаешься. Оставим до утра.

Я ещё раз попытался вызвать Ефима на разговор, но он настоял на своём, к просьбе отнёсся безразлично, будто обращались к нему по нестоящему внимания пустяку.

Ночь спали не спали – долго сидели возле костра и дремали полулёжа. В балаган идти не хотелось – чёрт знает, кто там был, может, оставили после себя какую-нибудь нечисть, пристанет, подцепить недолго, а отвязаться время понадобится. Лучше побыть у очистительного огонька – и тепло, и никакая мразь не подступится.

Когда перевалило за полночь и воздух заметно посырел, на ветвях деревьев стала копиться роса, Ефим не внял моим возражениям и уговорил перебраться в балаган: «Там чисто, как в горнице…»

До горницы было далеко, но таёжный комфорт всё же ощущался: прошлогодний настил из еловых веток и разнотравья ещё хранил летний запах. И, к удивлению, было сухо.

Улеглись с Ефимовым напутствием: «Спокойной ночи…»

А какой же спокойной могла быть ночь? Не видел я доброго исхода, хотя Ефим вроде бы и обнадёжил, упомянув о какой-то поляне. На зорьке послышалась тетеревиная песня – прерываемое на короткие, едва уловимые паузы, бормотание и чуфыканье.

– Пойдёмте, Петрович, – поторопил Ефим. – Заиграли лесные артисты. Поляна оказалась не так уж и далеко от нашей стоянки – прошли не более полутора-двух километров, и среди редколесья осветлёнными плешинами засверкал прогал.

На опушке остановились. Свету прибавлялось всё больше – и перед нашими глазами, пока ещё в смутном очертании, открылась равнина десятин на пятнадцать.