Иван Фетисов "Крест на чёрной грани"

В книгу иркутского писателя Ивана Васильевича Фетисова (1926–2013) вошли произведения разных жанров. В исповеди «Крест на чёрной грани» сошлись лицом к лицу на сибирской земле два незаурядных человека, проявившие себя храбрыми защитниками Отечества во время Первой мировой войны. Тогда они были в едином строю, но октябрьский вихрь разметал их по разные стороны. Отважный Иван Стродов сражается с врагами новой России, Фёдор Градов предпочёл крестьянскую вольницу. Но того, что обещали марксисты, крестьянин не получил… В настоящее издание также включены повесть «Колос жизни и тревоги» и избранные рассказы. Иван Васильевич Фетисов родился 9 января 1926 года в селе Евсеево Боханского района Иркутской области. За его плечами десятки лет журналистской деятельности – работа собкором «Восточно-Сибирской правды», редактирование районных газет, дольше всего – заларинской «Сельской нови». Автор нескольких книг очерков, рассказов, повестей.

date_range Год издания :

foundation Издательство :ВЕЧЕ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-4484-8981-5

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 25.11.2023


Смотрю на Домну Афиногеновну смущённый – меня ли кличет?

– Товарищ Егоров…

Меня, тут Егоров один. Что нужно старушке? Чем я ещё ей обязан?

– Вас просит зайти товарищ Округин. Секретарь райкома. Вот ещё новость! У меня пока к нему дела нету…

– Просил – хочет поговорить…

Домна Афиногеновна проводила меня до двери, обитой чёрным дерматином, тихо сказала:

– Сюда вот. Входите.

Секретарь райкома встретил на середине кабинета, подавая руку, задержал внимательный взгляд:

– Округин. Степан Алексеевич. Я тоже назвал себя.

– Понятно, товарищ Егоров… С фронта явился, – Округин кивнул на диван с обтёртыми подлокотниками. – Присядьте, солдат.

Не пожалел времени на встречу Округин. Редко пока, что ли, встречался с фронтовиками или же привлекло внимание моё знакомство с Сосновым? Трудно сказать, что стояло в тот момент на первом плане, – разговаривал он заинтересованно, выспросил, долго ли я работал на опытной станции, когда ушёл в армию, где воевал и за какие фронтовые дела награды. Мне лестно было от его душевного расположения.

Как-то незаметно, само собой, бывает в обоюдно заинтересованной беседе, Округин переключился на рассказ о своих делах. Скорее всего, я подвёл его к откровению сам, когда услышал о Соснове и спросил, в чём он видит его заслуги.

– Это доморощенный учёный-биолог. Наш, родной. Знаток сибирского хлеборобства, – секретарь райкома многозначительно улыбнулся. – Такие, дружище, в наших краях пока встречаются редко. За одну «таёжную» заслужил он вечную людскую благодарность.

– Её же выбраковали!

– За что выбраковывать?! Пшеница хороша. Урожайна. Не полегает. Хлебопекарные качества высоки. Надо полагать, впредь она сохранит эти достоинства, а то и улучшит…

Округин повернулся ко мне и приумолк. Я заметил, что он уловил моё недоумение и, не зная, откуда оно, спросил:

– Вам известно о «таёжной» что-либо новое?

– Нет. Только слышал, что её забраковали. Сказывал Комарков.

– Припоминаю такого. А на каком основании он так заявил?

– Неустойчива, говорит, оказалась пшеница к пыльной головне.

– Странно… Я знаю и скажу вам: пшеница размножается в производственных условиях под наблюдением председателя колхоза Ознобова. Такой уговор наш был с Сосновым. И что там выдумывает Комарков? – Округин встал и, проходя по кабинету, посмотрел на меня. Заговорил взволнованно: – Я недавно с Ознобовым смотрел пшеницу. Ни о какой головне речи не было. Разве что на делянах? Узнаю!.. И вы посмотрите! Вам, думаю, и сейчас опытное поле – не чужое.

– Своё, родное.

– И вам, и другим, – приостановился. Подумал. – Я бы, позвольте, всех учёных мира посадил на опытное поле. Не на военные полигоны, а на поля, где выращивают хлеб и картошку! Это нужно человечеству! Не снаряды и бомбы… – Округин сел, положил на стол руки, глянул вопросительно на меня, мол, как думает солдат.

Как думаю, Округин, конечно, знал. И мы, солдаты, на фронте и он здесь, в тылу, жили одной думой – для победы над фашизмом не менее, чем танки и самолёты, нужен хлеб.

Прерываю молчание.

– А Комарков про уговор с Сосновым передать «таёжную» в колхоз знает?

Округин ответил не сразу.

– Возможно. Если говорил ему Соснов. В противном случае он в это дело не посвящён. Передать «таёжную» в колхоз условились, как говорят, на свой риск и страх. Было так.

Я, будто школьник, насторожился и приготовился слушать.

– На второй год войны было дело. Враг захватил хлебные районы нашей страны. Партия поставила перед коммунистами в тылу задачу возместить потери за счёт восточных районов. Ну, как возместить? Два пути тогда избрали у себя в районе, больше не видели, не могли: увеличить кое-где пашню, вернуть к жизни местами запущенную землю да побыстрее размножить новый урожайный сорт пшеницы. Собственно, это не был ещё и сорт, пшеница лишь вырисовывалась на опытных делянах, – секретарь райкома, встав напротив, посмотрел на меня. – Вы, конечно, помните эту пшеницу, она тогда шла под номером 310. Сам Соснов о ней не упоминал, считал рано. И получилось всё как-то неожиданно, стихийно. Напросился к нему посмотреть питомник – что там? С полгода не был. Приезжаю. Учёный, вижу, не обрадовался моему появлению. Нечего, говорит, пока показывать, Степан Алексеич, нет на выходе подходящего сорта. Года через три-четыре появится.

– Поздновато, – отвечаю ему. – Время-то, вишь, какое! Фронт требует хлеба.

– Понимаю, – говорит Соснов, – а что поделаешь? Сожалею… Выше головы не прыгнешь.

Идём по питомнику, толкуем, вытираем с лиц обильный пот, день выдался жаркий, начало июля. Смотрю: перед глазами несколько делян, пшеница на них, замерял – почти по пояс! А колос – с указательный палец, весь на виду, без ости, уже чуточку зажелтел. Вот чудо!

Останавливаю Соснова, спрашиваю:

– Иосиф Петрович, что за пшеница?

– Сложный гибрид. С уклоном на засухоустойчивость.

– А урожай?

– На опытных делянах центнеров по пятьдесят обходится.

– И зерно мукомольное? Хлеб-то выпекали?

– Получается. Вкусный.

Смотрю на деляны, а вижу целые составы вагонов с зерном. Да вы что, говорю уже с укором, держите добро под пудовым замком в амбаре! А-а?

– Нельзя выносить на поля – не готова, – отвечает опять. – Пшеница до конца испытания не прошла, а это рискованно. Посудите, Степан Алексеевич, дадим мы колхозам пшеницу, а в ней какая-нибудь язвинка выплывет. Всякое может быть. Вдруг окажется нестойкой к какой-нибудь болезни. Нам, учёным, это полбеды, колхозам – сущее бедствие.

Слушаю Соснова, чувствую его душу, а сам всё-таки думаю ещё и о другом: неужели ради большого дела нельзя переступить какую-то, пусть запретную, но не преступную грань? Убеждение не подействовало. Отстаивал учёный свою линию. Усмиряю себя, чтобы не выпалить грубое, оскорбительное слово. Несговорчивость Соснова казалась капризным упрямством, а не убеждением застраховать колхозы от какой-нибудь напасти. Возможно, я ошибался в своих догадках, но тревога о хлебе не давала покоя…

Секретарь райкома отошёл от стола к сияющему светом окну на малолюдную улицу, повернулся лицом ко мне и сказал задумчиво:

– Я тогда, грешным делом, подумал: Соснов лукавит не потому, что пшеница не подоспела для передачи колхозам. Было подозрение органов госбезопасности, мол, он, отпрыск купеческого рода, не благоволит новой власти. Вот с такими противоречивыми мыслями я оставил учёного. На прощанье всё же попросил основательно подумать о нашей беседе.

Соснов недели через две появился – неожиданно и, к моему удивлению, радостный. В обыденной рабочей одежде, прямо с поля, в льняной куртке и лёгких парусиновых брюках. Загорелое, свежестью дышит его лицо, стушевались морщины. Из-под тенисто нависших бровей молодо светятся серо-зелёные глаза. Видел, пожаловал человек с приятной вестью. Сели в кресла рядом. Соснов, положив голову щекой на левую руку, смотрит на меня. Заговорил взволнованно:

– Вы торопите, Степан Алексеевич, но я не знаю глубоких мотивов. Потеряна Украина – житница наша, так это ж не навсегда. Освободим!

– Когда?

– Об этом надо спросить у Верховного главнокомандующего. Он знает.

– О-о, Иосиф Петрович, и он может ошибиться в сроках. Нынешнюю сводку Информбюро читали?

Соснов, молча кивая, глубоко вздохнул, неслышно покачнулся в кресле.

– Понимаю: неудачу под Москвой норовит восполнить захватом Сталинграда.

– Тыл должен лучше помогать фронту. Всем, чем возможно. И тут ваша пшеница, Иосиф Петрович, не на последнем счету. Давайте побыстрее её на пашню, – повторил я свою просьбу.

Помедлив, Соснов сказал:

– Придётся, видно, отпускать птицу на волю… Не без риска, – сделал паузу, по-стариковски степенно перевёл сдержавшееся дыхание, продолжил: – А если какая случайность, не оставите меня, Степан Алексеевич, с бедою наедине?

– Вот такая история, товарищ Егоров, – добродушно поглядывая на меня, сказал секретарь райкома. – Тогда-то и открылась душа учёного. Подружился я с ним. Осенью часть семян Соснов передал колхозу для размножения.

Округин, задумчиво ушедший в себя, вернулся за стол, медленно опустился в кресло, распечатал пачку «Казбека». Закурил. Я подумал: Округин прервал рассказ о Соснове неспроста, на каком-то важном моменте. Было время попрощаться и уйти, а вроде не видел повода. Что-то между нами оставалось недосказанным.

По кабинету рассыпалась звень телефона. Округина вызывали на разговор с обкомом партии. Я было собрался встать – самое время воспользоваться заминкой, благодарно кивнуть собеседнику и уйти. Округин махнул рукой – попросил остаться и, когда закончил разговор, спросил, каким транспортом я собираюсь в посёлок.

– На плотике.

– Да ну? Не шутите.

– Правда… Кучер мой где-то затерялся. Ефим Серебряков.

– Не беспокойтесь – отвезём на райкомовской эмке.

Разговор с Округиным не успокоил, только укоренил сомнение. Если «таёжная» выращивается в колхозе, то почему нет её на опытных делянах?

Чья-то невидимая рука затягивала узел всё туже и туже.

* * *

Маринка ожидала меня за накрытым обеденным столом. С нею же, возле её ног, крутился Степанка. Я его, пустившегося ко мне вприпрыжку, поймал на середине избы и поднял над головой.

– Испугался, орлёнок?

– Не, пап. Я лётчик. Полетим ещё выше.

– Да хватит уж, силы у мотора маловато.

Степанка потянулся достать ручонками потолок.

– Немного осталось. Фур-р-р…

Глядя на наше баловство, Маринка заволновалась:

– Не приучай парнишку к озорству. Потом сам не рад будешь.

– А ты, мамочка, не ругай папу. Он тебя не ругает, – деловито распорядился Степанка. – Ну, хватит, пап, спускай самолёт на землю…

Когда внимательно пригляделся к столу, то заметил непривычные для обеденного часа блюда: вместе с жареной рыбой стояли блины и кисель.

– Сегодня, Саша, полгода после смерти Иосифа Петровича. Надо помянуть. Много бед перенёс, – сказала Марина.

Я поглядел на неё, оторопело смущённый.

– Извини, не подумал… Надо… О старике забывать нельзя. Только почему говоришь – много бед перенёс?

– Ты ещё не знаешь, как он жил тут. Всё стряслось после пожара. У нас тогда сгорел склад. У Иосифа Петровича погибли чуть ли не все семена… – Маринка рассказывала, заметно волнуясь и едва сдерживая близкие слёзы. На лицо то набегала, то исчезала сумрачная тень.

– Это в самом деле?

– Я же напрасно говорить не стану, Саша. Сама пожар видела, бегала тушить, воду в вёдрах с речки носила. Да не помогли… Всё дотла взялось пеплом… Иосиф Петрович сам едва не сгорел. Схватился больной с постели. Прибежал, кинулся в сарай, а там пламя бушует. Оттащили мужики, не дали в склад пробежать. И то лицо опахнуло жаром. О-ох, Саша, что было!.. Назавтра его взяли под стражу.

– За что? – перебил я сгоряча Маринку.

– Заподозрили в поджоге… или по кляузе. Кто знает, Саша, нам ведь ничего не объяснили, – Маринка налила в стаканы тягучего кагора. Наступило грустное молчание. Оно напомнило, как мы в перерывах между боями находили короткие минуты, чтобы отдать скромную дань почести похороненным товарищам. Тогда мы, стоя у свежих могил, вынимали, если случалось, фляжки со спиртом и выпивали свои «боевые сто грамм», клялись павшим вечно хранить о них память и беспощадно уничтожать заклятого врага. Я вспомнил об этом, наверное, потому, что видел Иосифа Петровича похожим своей гражданской мужественностью на солдата…

Пожалуй, сегодня я впервые в своей жизни чувствовал себя за столом как человек семейный, рад был домашнему уюту и близости к родным людям. Впервые подействовала благотворно, подбодрив и воодушевив, рюмка выпитого вина. И можно было считать себя вполне счастливым, если сидели бы рядом самые близкие и дорогие мне люди. Я бы хотел побыть с отцом и матерью, с Иосифом Петровичем и однополчанами, расспросить их о житье-бытье. Вспомнив о них, я, может, совсем некстати увлёкся размышлениями. Подумалось о многом. Мама представилась мне жизнерадостной женщиной, принявшей моё возвращение с фронта и калекой как большую награду за свою справедливость и просьбу (кому только она ни относилась!) пощадить сына на войне. Иосиф Петрович в моём воображении рисовался необыкновенно восторженным стариком. («Ведь говорил же я, что надёжно постоит за свою Родину русский народ. Говорил! Так и вышло. И ждал Саню своего с победой. Пришёл! Дело наше продолжит. Теперь и успокоиться можно».) Однополчане тоже ликуют, радости ихней предела нет, и им всё ещё не верится, что кончились фронтовые дороги, и сидят они за семейным столом. Отец тоже будто тут в кругу фронтовиков и равняет с ихними свои тыловые дела. Солдаты с ним соглашаются: «Ты, батя, чести людской, призвания хлеборобского не посрамил!» Выше награды старику и не надо… Много таит похвала фронтовиков… Но что с Мариной? Не пошутит она, не рассмеётся. Насторожена. Пытаюсь понять её отчуждённость.

– Ты здорова, Марина?

– Хвори пока минуют.

– А что скучна? День такой нынче – трудный?

– И день… И вообще… Разные дурные мысли в голову лезут. О том и думать не хочется, а всё равно думаю.

– Отвлекись интересным делом, – советую. Марина кротко улыбнулась:

– Не могу. Как отвлечёшься, если не спадает тревога. Она – от тебя.

– Ну!.. Серьёзно, Марина?

Она не ответила. Повременив, вылила из бутылки в стаканы остатки вина и пригласила выпить. Подумав, произнесла тост:

– За благополучие и спокойствие…

Не обратил я попервости внимания на обыденные слова и только после того как, согласившись с её желанием, выпил одним ёмким глотком вино и, посидев некоторое время как бы в приятной отстранённости от всего окружающего меня мира, задумался. Почему же сказала Марина такой, как мне показалось теперь, отдалённый от нашей жизни тост. Могла бы другой – поближе, роднее, ну, к примеру, за здоровье Степанки. Вот он тут сидит между нами, зыркает глазами, что бы съесть повкуснее да умчаться на улицу – сверстники уже крутятся у ворот и кличут играть в прятки. Или бы – за здоровье живых и упокой ушедших из жизни родителей.

Нет, неспроста выплеснулась её душа. И я против своей воли пристально посмотрел на Марину. В эту минуту на её порозовевшем лице обозначилась непокорно-грустная улыбка, в туманных от влажности глазах, вынося сгусток печали и тревоги, метнулись колючие огненные искры. Я подумал, что Марина перешагнула какую-то ощутимую лишь ею грань и решилась наконец-то открыть мучившую её тайну. Предчувствие моё подтвердилось.

Она вдруг поднялась из-за стола, открыла форточку и попросила Степанку захлопнуть ставни окон. Я взглянул на неё с удивлением: закрывать рано, ещё не наступили сумерки и, конечно, сидеть в избе при тусклой лампадке, когда на улице светло, скучно и неуютно. Однако, зная, что хозяйке виднее, что делать по дому, перечить не стал.

Зажигать лампу она не стала и села рядом, положив руки на мои плечи. С сумерками, густо заполнившими всё пространство нашего жилища, к Марине наплыло воспоминание. С первого её слова я понял, почему закрыты ставни (чтобы наш разговор не подслушали у окон).

– В такую вот пору, месяца три тому назад, – сказала Марина, – ко мне приходил мужчина из НКВД…

Сказала и смолкла, как будто спохватилась, не зря ли затеяла этот разговор. И я не сразу нашёлся, что ответить. Марина заметила моё замешательство и поторопилась объяснить.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом