Читать «Академия» — Николай Лединский онлайн
Страница 2 из 4
«Это необходимо осмыслить», – сказал он сам себе, как говорил не раз, когда оказывался в сложных ситуациях. Так или иначе, но за время своей службы в милиции, он привык к протокольной точности формулировок.
«Если ты себя чувствуешь в тупике, если чего-то не понимаешь, не ленись протянуть руку к книге», – так говаривал один из его преподавателей.
Теперь, похоже, Варфоломею не оставалось ничего другого, как последовать этому совету. Вот только в каких книгах искать ответы на те вопросы, которые смутно бродили в голове Варфоломея. Неуверенной – или как он сам выражался в таких случаях – «макаронной» походкой он приблизился к книжному шкафу. За годы службы он умудрился скопить неплохую юридическую библиотеку.
«Ну-ка, что там у нас пишут по этому поводу? – проговорил он, перебирая свои книжные богатства, и тут же осекся. – А собственно, по какому поводу? Что я хочу найти?» В том-то и беда, что все его ощущения и догадки, которые сейчас тревожили его, были неясными, весьма туманными, никак не складывались в сколько-нибудь отчетливые формулировки.
В задумчивости Варфоломей полистал толстый том истории криминалистики. Чего тут только не было! Казалось бы, на любой случай жизни здесь можно было отыскать криминальный пример. Но Варфоломею эта толстенная книга никак не могла помочь. И верно – что криминального в том, что он по глупости свалился в полынью? Вот если бы его туда подтолкнула чья-то рука – тогда другое дело.
«Что-то я совсем не в ту сторону поехал, – остановил сам себя Варфоломей. – Бред какой-то».
Рядом с «Историей криминалистики» притулился «Справочник по судебной медицине» в небесно-голубой обложке.
«Это, пожалуй, нам тоже ни к чему. Дело до этого, слава Богу, не дошло. А ведь могло дойти, вполне могло! И рассматривал бы, матерясь, какой-нибудь опер мое бездыханное тело, вытащенное из проруби…» – Варфоломея даже передернуло – будто ледяная тьма опять навалилась на него. Мелкий озноб пробежал по спине.
«Так, что дальше? «Учебник дактилоскопии». Ну, это совсем из другой оперы. Да и что, собственно, я надеюсь найти? Глупо! Если бы взглянул на меня сейчас кто-нибудь со стороны, наверняка бы решил, что человек не в своем уме. Вот уж поистине: пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что».
Что все-таки с ним произошло? Что? Чудо? «Как я, подобно Ионе, вышедшему из чрева кита, выбрался из проруби живым?..»
«Подобно Ионе, подобно Ионе…» – повторил он.
И вдруг его осенило.
«Ну, конечно же, как я раньше не подумал!»
На самой верхней полке его шкафа хранилась старая, иже изрядно зачитанная Библия. Когда-то он, будучи еще совсем молодым, полным энтузиазма сотрудником милиции, помог одной старушке отыскать ее кота, вероятно, очень охочего до женского пола. Кот затаился на чердаке и оказывал яростное сопротивление стражу порядка, но Варфоломей, изловчившись, все же сумел запихать его в хозяйственную сумку. Так и принес этот истошно мяукающий багаж старушке, в результате чего надолго стал в отделении объектом шуток. Однако сама старушка не видела в его поступке ничего смешного, а наоборот, была уверена, что он совершил благородное дело. И, едва не плача от счастья, вручила Варфоломею, несмотря на его упорное нежелание принимать подобный дар, эту старую Библию. «Бери, бери, сынок, в трудную минуту она тебе пригодится», – сказала старая женщина.
«Вот ведь, как все оказывается связано в нашей жизни. И этот давний его поступок, и фотография деда, и Библия, и те смутные загадки, что мучают его сейчас… Выходит, ничто не бывает случайным, все предопределено, все имеет свой смысл, надо только уловить его», – размышлял Варфоломей, приставляя стремянку к шкафу, чтобы добраться до Священного писания иудеев и христиан.
Он никогда не отличался набожностью, но Библию иногда почитывал, содержание ее знал, поскольку считал, что каждый мало-мальски образованный человек должен быть знаком с этой книгой.
Достав ее, он тут же погрузился в чтение, сидя прямо на верхней ступеньке стремянки. К своему удивлению, он обнаружил, что вроде бы знакомый текст предстает перед ним совсем по-иному, чем прежде.
То, что раньше казалось ему сказкой, легендой, ну, в крайнем случае, поучительной притчей, теперь вдруг словно бы проникало к нему в душу, вызывая в душе ответный отзвук. Каждое чудо, совершенное Спасителем, теперь уже не казалось ему выдумкой, а волновало его так, будто он сам был причастен этому чуду.
Уже закрыв Библию, он долго сидел в молчаливой задумчивости. Что-то странное творилось в его душе.
«Уж не креститься ли мне», – неожиданно подумал Варфоломей и даже попробовал – получится ли? – осенить себя крестным знамением, но тут стремянка под ним угрожающе заскрипела и зашаталась. Так что Варфоломей поспешил с нее слезть, прихватив с собой Библию.
Он устроился, было, на диване, но болезнь, никак не желавшая отпускать его, напомнила о себе, обдав противной слабостью. Он лег, однако лежать было тоскливо, и он привычно щелкнул пультом телевизора.
Телевидение, как всегда, умудрялось по всем каналам гнать одну рекламу, и Варфоломей уже совсем собрался выключить эту бодягу и попытаться уснуть, как вдруг его внимание привлекла трансляция какого-то богослужения. Передача, как нельзя больше, соответствовала его теперешнему настроению – казалось, кто-то и впрямь заботился о том, чтобы обратить его в веру.
В первые минуты Варфоломей с некоторой долей умиления и растроганности разглядывал пухлых мужчин, облаченных в золоченные, торжественные одеяния. Их лица были исполнены благостной сосредоточенности. Но несмотря на то, что душа его уже была почти готова припасть к ногам православной церкви, его ум, всегда склонный к скептическому анализу, одержал победу. Вероятно, это была бесовская победа, но все же победа. С церковными ритуалами он еще готов был смириться, хотя глаз его отмечал, что движения служителей церкви выглядели заученными, механическими. А мерное, однообразное помахивание кадилом, производимое пузатым священником, порой отчего-то производило комическое впечатление. Однако Варфоломей отгонял от себя эти суетные мысли и старался преисполниться серьезности. Но когда камера запечатлела лица двух весьма известных политических деятелей, один из которых, как хорошо знал Варфоломей, еще относительно недавно был секретарем обкома по идеологии, а следовательно главным борцом с религиозным мракобесием, тут уж Варфоломей не мог удержаться от саркастической усмешки. Сейчас деятель этот не совсем умело, но истово осенял себя крестным знамением. «Интересно, – неожиданно подумал Варфоломей, – ходит ли этот новообращенный верующий на исповедь. И если да, то в каких грехах исповедуется?»
Рядом с бывшим партийным идеологом стоял один из воротил теневой экономики, миллионер, как утверждали газеты, и тоже беспрерывно и мелко-мелко крестился. Его лицо так и светилось набожностью.
«И ты тоже жаждешь стать таким же, оказаться в этой компании?» – нашептывал внутренний голос Варфоломею.
И тут раздался громкий и весьма продолжительный звонок в квартиру. Так нагло звонить мог только его старый друг и бывший сослуживец Василий Цветков. То ли его профессиональная привычка действовать решительно и устрашающе, когда группа захвата рвется в пристанище очередного бандита, то ли просто жизнелюбивый, энергичный характер побуждали Цветкова, надавив на кнопку звонка, не отпускать с нее свой палец до тех пор, пока враг не капитулирует.
И стоило только Варфоломея, даже не спросив «кто», открыть дверь, как еще с порога на него обрушилась гневная тирада его давнего товарища.
– Ну, знаешь! Друг называется! Сидишь тут, бездельничаешь, предаешься лени, а я тебе, что, свиноферма? Или живой уголок в детском саду? Сдал мне свое гнусное животное на один день, а сам скрылся на две недели! Нет, так настоящие друзья не поступают! И не делай вид, что ты ничего не понимаешь!
Варфоломея ничуть не удивил и не обидел подобный напор его друга. Между ними давно была принята именно такая грубовато-смешливая форма общения. Встречаясь, теперь уже не так часто, как прежде, они всякий раз словно бы начинали некую игру, где Варфоломею обычно отводилась роль этакого непонятливого недотепы, а Цветкову – бывалого начальственного солдафона. Нередко таким образом они разыгрывали целые сценки, потешая друг друга.
И сейчас Варфоломей сразу включился в игру.
– Уж вы простите меня, бестолкового, но я не понимаю причины вашего гнева. О какой свиноферме вы изволили говорить? Ты, что занялся животноводством? Я всегда говорил, что нынче нашему брату без дополнительных источников дохода никак нельзя. В высшей степени похвально! Я вот тоже пытался с помощью рыболовства поправить свое бедственное положение, но маленько не удалось… Надеюсь, у тебя дела пойдут успешнее.
– Вот я тебе сейчас покажу животноводство! – Василий засунул руку за пазуху, и перед лицом Варфоломея возникла возмущенно пищавшая морская свинка.
– Ах, вот ты о чем! – воскликнул Варфоломей, словно до него и впрямь лишь теперь дошло, чем были вызваны возмущенные эскапады его друга. – Каюсь, каюсь. Виноват, гражданин начальник. Но тут, понимаешь ли, в дело вмешались экстраординарные события. Пойдем на кухню, чайку хоть попьем. Я тебе все расскажу.
– Чайку – это хорошо, – уже смягчаясь, проговорил Цветков. – От рюмки чая я никогда не откажусь. Ты только Лельку свою забери, а то моя благоверная уже грозится меня вместе с ней из дома выгнать. «Не могу, говорит, жить с грызуном». Одного обжоры – это она про меня, значит, с меня вполне хватит. Ну, ладно, давай выкладывай, что у тебя там.
Цветков основательно расположился за шатким кухонным столом и приготовился слушать. Причем его добродушно-смешливое выражение лица – этакого ротного шутника-балагура разом неуловимо изменилось, теперь перед Варфоломеем сидел невольно вызывающий уважение своей внушительностью, серьезный человек с проницательными глазами.
«Да уж ничего не скажешь, Цветков – истинный профессионал, до мозга костей, – подумал Варфоломей. – Умеет мгновенно входить в образ. Актер! Одну маску снял, другую надел. Да без этого в нашем деле и нельзя».
Он поведал другу все, что с ним произошло за последние дни, все свои злоключения, утаив только таинственные посещения деда – расскажи Цветкову такое, тот наверняка решит, что у его друга окончательно поехала крыша. И, возможно, прав будет.
Василий слушал друга внимательно, не прерывая. По лицу его было видно, что рассказ Варфоломея произвел на него сильное впечатление.
– А ведь с тобой, братец, настоящее чудо приключилось. Тут и уверовать не долго, – словно бы угадав недавние мысли Варфоломея, полушутя, полусерьезно сказал он.
Но Варфоломей шутить был не склонен.
– Знаешь, – со всей серьезностью сказал он, – я и сам об этом думал. Я бы, честно говоря, и уверовал бы, но только… Как бы тебе сказать… Во что-то другое, но не в это… – и он кивнул в сторону телевизора, на экране которого толстый священник продолжал размахивать кадилом. – Боюсь я этой помпезности, и фальши не выношу, лицемерия. Или я чего-то не понимаю… – закончил он сокрушенно.
– Да… – задумчиво протянул Цветков. – Сложный это вопрос. Без поллитры не разберешься. Не такие головы, как наши, над этим бились. Да что мне тебе об этом рассказывать. Сам Лев Толстой, к примеру, уж на что умный мужик был, могучий, а и он ответа не мог найти. Так что смирись, гордый человек, – завершил он уже в своей обычной усмешливой манере. – Оставим, впрочем, высокие темы. Я ведь к тебе не просто так явился, не с пустыми руками. Я к тебе с предложением. Хочу дать тебе подхалтурить немного. А то ты, гляжу, совсем захирел со своим частным сыском, – и он выразительно взглянул на засохший кусок сыра, который Варфоломей, как щедрый хозяин, выставил в качестве угощения.
– Что за халтура? – вяло поинтересовался Варфоломей. Видно, болезнь еще основательно сидела в нем.
– Да тут одна религия занятная объявилась. Секта, не секта, толком неизвестно. И название такое – язык сломаешь. Погоди, соберусь с силами, авось, выговорю. Ин-пли-нисты – так они именуются. Надумали они тут свое сборище провести в гостинице, в конференц-зале по случаю прибытия к ним каких-то гостей из Америки. В общем, нужен им охранник. Заодно посмотришь, что это за секта. Для твоего любознательного ума это, думаю, будет небесполезно. И платят хорошо. Я бы сам взялся, да не могу, – тут Василий с сожалением почмокал губами. – Сам понимаешь, служба. А ты как – сможешь? Или после болезни еще не оклемался?
– Да нет, почему же. Смогу. Так что считай, что я согласен, – сказал Варфоломей и вдруг без всякого перехода завопил так, что Цветков даже вздрогнул: – Ах ты дрянь этакая!
– Надеюсь, – с сарказмом заметил Василий, опять начиная их обычную игру, – последнее высказывание относится не ко мне?
И они оба рассмеялись, наблюдая за Лелькой, которая, воспользовавшись тем, что ее хозяин был слишком увлечен разговором, добралась до остатков засохшего сыра на тарелке и теперь быстро поедала их, похрюкивая от удовольствия.
Глава шестая
В небольшой конференц-зал гостиницы Варфоломей прибыл точно к назначенному времени. В обязанности его входило, как объяснила ему пышущая здоровьем и жизнерадостностью дама-администратор, внимательно следить за всем происходящим и в случае возникновения каких-либо, как она выразилась, нестандартных ситуаций немедленно их ликвидировать. Правда, что именно следует понимать под нестандартными ситуациями, она не пояснила. И Варфоломей не стал уточнять, поскольку чувствовал, что от этой жизнерадостной дамы толковых объяснений все равно не добьешься: она, похоже, была озабочена лишь собственным, как теперь принято говорить, имиджем, ничто иное ее не волновало. Тем не менее обещанную мзду из ее рук Варфоломей принял и затем занял свой наблюдательный пункт в углу зала.
С любопытством он наблюдал за тем, как зал постепенно начал наполняться разнокалиберной публикой. Первыми появились какие-то преувеличенно-правильные молодые люди, очень схожие между собой, и девушки, одетые по принципу «черный низ – белый верх». Возможно, именно эта стандартность одеяния и делала их похожими, как близнецов. Они установили возле дверей два столика и разложили на них яркие глянцевые брошюрки. Затем две девушки принесли корзину с уже начинающими увядать цветами. У Варфоломея почему-то появилось подозрения, что эта корзина уже честно отслужила свое на каком-нибудь вчерашнем или позавчерашнем мероприятии и теперь перекочевала сюда.
Все организаторы или, опять же выражаясь по-современному, менеджеры выглядели чрезвычайно счастливыми, но в то же время в них было нечто от манекенов, призванных рекламировать довольство жизнью. Так, по крайней мере, казалось Варфоломею.
Их лица светились такой нескрываемой радостью, словно им сейчас предстояло не проводить религиозное собрание, а, по меньшей мере, получать Нобелевские премии, при чем глаза их излучали доброжелательство, обещавшее поделиться своей радостью с любым, кто этого пожелает.
Следующая группа людей, появившихся в зале, уже не лучилась такой жизнерадостностью, из чего Варфоломей сделал вывод, что, наконец, в зал начали стягиваться и собственно приглашенные, зрители. По их внешнему виду, по звучавшей английской речи, можно было предположить, что это просто скучающие американские туристы-пенсионеры заглянули на огонек. Или, может быть, их затащили сюда чрезмерно старательные гиды или, возможно, загнала плохая погода – на улице шел чисто петербургский снег с дождем. С чувством явного собственного превосходства, перешучиваясь и громогласно обмениваясь репликами, они заняли первые ряды в зале. Они громко обсуждали безответственность русского гида, который, оказывается, доставив их, сам предпочел удалиться по каким-то своим делам.
Варфоломей неплохо знал английский, на юрфаке его преподавали прекрасно, и поэтому он не без удовольствия вслушивался в живую английскую речь – как никак, а лишняя практика! И то польза.
Вслед за американцами явилась группа японцев с фотоаппаратами. Фотоаппараты тут же защелкали, засверкали фотовспышки, японцы группами и по одиночке запечатлевали себя на фоне корзины с цветами, стоявшей на сцене. Затем с видом людей, честно исполнивших свой долг, они расселись намеренно подальше от американцев.
Затем в поле зрения Варфоломея возникла тетка с воровато бегающими глазами, в кофте с блестками. Это, наверняка, была соотечественница Варфоломея. Она долго оглядывала зал, прикидывая, куда сесть, и наконец, решила приземлиться в пока пустом ряду за американцами. На соседние кресла она водрузила сумку, полиэтиленовый мешок и зонтик – тем самым обозначив неприкосновенность данной территории. Несколько ее подруг появились чуть позже и шумно прошествовали на занятые ею места.
Еще несколько, судя по всему, постояльцев гостиницы, наверно, томимые скукой и рассчитывающие на какое никакое развлечение устроились на диване возле стены. Какая-то мамаша с парочкой темнокожих сорванцов воцарилась прямо перед сценой. Наверно, ей надоело опекать своих чад, и она решила переложить эту заботу на плечи общественности, предоставив своим детям полную свободу, которой они тут же и воспользовались, бегая по залу с громкими воплями.
«Уж скорей бы все это начиналось!» – только и успел мысленно взмолиться Варфоломей, как в зале появился пожилой седой человек в сопровождении дамочки деловитого вида.
Судя по той озабоченной уверенности, с которой седой господин прошел к трибуне, он и был главным действующим лицом сегодняшнего мероприятия.
Он окинул аудиторию радостным взглядом и с ликованием в голосе заговорил о том, как счастлив он встретить своих единоверцев и последователей на российской земле.
Зал отвечал ему вежливым вниманием. Даже маленькие темнокожие сорванцы уселись на полу прямо перед сценой и с интересом взирали на оратора.
Пастор читал свою лекцию на английском, поскольку родом, как он сам сообщил, был из Шотландии. Деловая дамочка, сидевшая рядом с ним, с некоторым высокомерием переводила его речь для немногочисленной русской аудитории, но Варфоломей намеренно старался не слушать перевода, решив устроить себе хорошую тренировку в английском. Не без гордости он отметил, что прекрасно улавливает все, что говорил проповедник.
Начало его речи было достаточно стандартным для подобного рода сборищ. Он поведал о собственном пути к Богу, с экзальтацией он говорил о своем некогда неумеренном увлечении наркотиками и алкоголем, об отчаянии и близости к самоубийству и о внезапно наступившем просветлении. Тут его голос дрогнул и даже на мгновение прервался словно от подступивших к горлу слез. Чувствовалось, что все эти эмоциональные эффекты его речи были давно им отработаны – но как хороший актер, выходя на сцену в сотый раз умеет создать у зрителя впечатление, что все, что он произносит и делает, он совершает в первый и единственный раз, так и проповедник, казалось, впервые с болью и радостью исповедуется перед людьми, собравшимися в зале. Во всяком случае, зал отозвался на эту часть его речи сочувственными, искренними аплодисментами. А маленький темнокожий отпрыск, увидев на глазах оратора слезы, и сам из чисто детской солидарности зарыдал во весь голос. Пришлось матери рыдающего малыша удалить свое чадо из зала.
Далее пастор поведал о том, как, на него снизошло просветление, он мгновенно избавился от пороков, и снова обрел здоровье, счастье, ощущение полноты жизни.
В эту сказочку Варфоломей не очень-то поверил. Уж он-то по своему опыту работы в милиции, не раз и не два сталкиваясь с самым дном городской жизни, знал, какая это жестокая, коварная и почти непреодолимая вещь – тяга к наркотикам. Как она уродует человека. И даже те, кому ценой огромных усилий удается избавиться – навсегда ли? – от наркотической зависимости, не могут не испытывать тяжкие последствия своего порочного увлечения.
«Что ж, Бог ему судья», – справедливо решил Варфоломей. В конце концов, бизнес есть бизнес, а реклама, как известно, лучший двигатель торговли. К тому же речь проповедника теперь уже всерьез заинтересовала Варфоломея.
По-видимому, и самому проповеднику порой претило актерство и, перейдя от своего красочного вступления к основной части лекции, он перестал играть на публику и превратился в пожилого профессора, который призван растолковать нерадивым студентам суть своего учения. Вот оно-то как раз и вызвало интерес Варфоломея.
Пастор утверждал, что весь мир – это единое целое, управляемое неким высшим смыслом, высшим разумом, который вобрал в себя мудрость всех существовавших и существующих религий. Новоявленное учение признавало все религии и призывало своих последователей принять всех пророков, которые когда-либо нисходили на землю.
Но даже не это особенно пришлось по душе Варфоломею.
Инплинизм, как следовало из речи пастора, не признавал такой прослойки общества, как духовенство. Каждый человек сам носит в себе Бога, сам предстает перед Богом и не нуждается ни в каких посредниках. Инплинисты, призывая к полному равенству всех живущих на земле, являются противниками всех расовых, национальных и религиозных конфликтов, ибо именно эти конфликты принесли человечеству невероятное количество бед, крови и страданий. Более того, инплинисты выступают не только за полное равенство людей разных национальностей и вероисповеданий, но и за полное равенство между мужчинами и женщинами.
Эта часть речи нашла особенно живой отклик у японцев, которые вдруг бурно принялись аплодировать, чем вызвали неодобрение у другой части зала.
К собственному удивлению, речь проповедника так увлекла Варфоломея, что он на некоторое время даже забыл, что находится на службе, при исполнении, как говорят в таких случаях, обязанностей. Об этом ему напомнил один из чистеньких, аккуратных менеджеров, попросив охранника побыть рядом с пастором в зале, когда тот после лекции станет отвечать на вопросы собравшихся.
Сам проповедник, закончив свою речь, обратился к залу с двумя вопросами: есть ли в зале такие, кого заинтересовало учение инплинистов, и не хочет ли кто-либо пополнить ряды последователей инплинизма.
Публика, увы, не оправдала ожиданий проповедника.
Все шумно и быстро задвигали креслами и заторопились к выходу. Исключение составляли лишь соотечественницы Варфоломея. Судя по их лицам и отдельным репликам, они мало что поняли из лекции, но надеялись, что за их долготерпение они должны быть вознаграждены каким-нибудь подарком – например, Библией с картинками. Когда до пастора, который сначала обрадовано, с интересом воззрился на них, с помощью переводчицы дошла суть их просьбы, лицо его приняло такое по-детски обиженное выражение, что Варфоломею показалось: еще мгновение и проповедник расплачется. Он казался так глубоко разочарованным и таким непосредственным в этом своем разочаровании, что Варфоломей, поддавшись сочувствию и своему дурацкому великодушию, за которое, бывало, еще в милиции его частенько поругивали, вдруг неожиданно для самого себя выдвинулся вперед и почти выкрикнул:
– Я! Я хочу исповедовать вашу религию! Мне она очень понравилась!
Пастор – человек, возможно, как раз в силу своего наркотического прошлого легко переходящий от уныния к эйфории, от воодушевления к депрессии, – мгновенно с восторгом уставился на Варфоломея. А в следующий момент уже сжимал его в своих объятиях. Варфоломей даже перепугался столь бурного выражения чувств.
Покончив с объятиями и еще раз выразив восхищение Варфоломеем, проповедник несколько успокоился и уже деловым тоном попросил у Варфоломея его паспортные данные.
Варфоломей озадачился. Такого поворота событий он не ожидал. Однако идти на попятную было не в его характере. «Взялся за гуж, не говори, что не дюж», – сам себе сказал он и продиктовал пастору свой телефон и адрес. Авось, за это не привлекут, не те времена.
Пастор, судя по всему, был весьма наблюдательным человеком. Заметив сомнения на лице Варфоломея, он по-дружески подмигнул ему и сообщил, что с КГБ он не сотрудничает и со Скотланд Ярдом тоже, так что пусть Варфоломей ничего не опасается.
– Мне нечего опасаться, – уже не без раздражения отозвался Варфоломей.
В общем-то, он был недоволен собой. И чего он выскочил, кто его тянул за язык? Знал он за собой эту дурацкую черту, знал. Когда-то еще пятиклассником он из глупого мальчишеского хвастовства, из желания чем-то привлечь к себе внимание, заявил своим одноклассникам, что научился каким-то особенным приемам борьбы и теперь ничуть не боится даже самого Ромку из восьмого «Г». И даже наоборот – теперь Ромка должен бояться его пуще смерти. Эти нелепое фанфаронство стоило тогда Варфоломею разбитого носа, позора, моря насмешек и твердого намеренья говорить впредь только истинную правду.
И теперь он опять ощущал себя как тогдашний пятиклассник. А не покривил ли он душой перед проповедником, пусть даже из самого благородного побуждения?
«Где истина, а где ложь? Где грань между верой и безверием? – весьма сурово спрашивал он себя, уже вернувшись домой. – Не стало ли это мое заявление еще одной ложной манифестацией, минутным порывом, за которым не стояло ничего серьезного, ничего, кроме все того же стремления привлечь к себе внимание?»
Так самокритично размышлял он, разглядывая цветные брошюрки, которыми его щедро наделил проповедник.
«Да и вообще – кто, в конце концов, в состоянии определить, что есть истина, а что – ложь?»
– Только твоя совесть, сынок, – неожиданно услышал он тихий голос, доносившийся откуда-то сбоку. И вмиг уже знакомая журавлиная тоска сжала его сердце. И опять возникло перед ним, точно в дымке, в легком тумане уже ставшее знакомым лицо деда.
– Только твоя совесть, сынок, – опять все тем же тихим, почти беззвучным голосом произнес дед. – Когда-то моя собственная совесть заставила меня спасти человека, но погубила меня самого. Еще совсем неопытным чекистом принимал я участие в аресте сельского священника. Местные власти вознамерились учинить там показательный процесс и арестованного священника на ночь заперли прямо в храме. Молод я был и любопытен, потянуло меня посмотреть на врага поблизости. Каков, дескать, он. Вот и пробрался я в храм не через центральный вход, который был заколочен, а через заднюю, так сказать, служебную дверку, ключи от которой были только у меня. Когда я проник внутрь, передо мной открылась картина, увидеть которую я никак не ожидал, и, наверно, именно своей неожиданностью она меня потрясла. Священник, старенький и худой, стоял на коленях перед аналоем и умолял Бога простить его гонителей, ибо они не ведают, что творят. Он молился за нас, отмаливал наши грехи перед Богом и, видимо Бог услышал его, потому что невообразимый, жгучий стыд вдруг охватил всего меня, опалил мое сердце. Словно я совершал мерзкий, грязный поступок.
Дед замолчал. А Варфоломей вдруг почувствовал себя так, будто стыд этот сейчас обрушился и на него.
– Ты хочешь знать, что я сделал дальше? А дальше я тоже попросил прощения, не знаю уж у кого – у Бога ли, у того священника, или у какой-то высшей силы, взял за руку священника и потихоньку вывел его из храма. Точнее, даже не я это сделал, это совесть моя велела мне так поступить. Совесть. Так что есть, внучок, истинная вера, есть, ищи ее.
Варфололмей хотел еще что-то сказать, то ли спросить, то ли ответить, но дед исчез так же неожиданно и бесшумно, как появился.
Глава седьмая
Последующие несколько дней Варфоломей провел в бесцельном самокопании.
Каждому из нас иногда доводится вдруг взглянуть на себя со стороны, вырвать свою душу из жизненного круговорота и разом ощутить всю мелочность и суетность своих поступков и намерений, почувствовать собственное ничтожество, а рядом собственную гордыню, которая пробуждает в нас непомерные желания и амбиции, почувствовать и устыдиться.
Нечто такое происходило и с Варфоломеем. Точнее сказать, это было даже не самокопание, а самоистязание. Теперь он казался сам себе жалким, едва ли не комическим персонажем, а его нелепая религиозная манифестация – клоунадой. Невольно он сравнивал себя со священником, молящимся в пустой церкви, наедине с самим собой, о врагах своих и чуть ли не корчился от стыда: теперь ему казалось, что главным мотивом его собственного поступка было вовсе не сочувствие к обиженному невниманием проповеднику, а лишь желание выделиться, продемонстрировать свою неординарность.
Но в чем все же истинная причина его нынешнего столь острого недовольства собой? Откуда оно вдруг явилось? Почему? Жил же он до сих пор, не испытывая ничего подобного. Вот именно, что – до сих пор. До той поры, пока не появился из небытия, из далекого, смутного, почти неведомого Варфоломею прошлого, его таинственный собеседник. Дед.
Только теперь Варфоломей ощутил, что живет как Иван, родства не помнящий.
«Кто мои предки? И почему судьба распорядилась так, что именно мне приходится держать ответ перед одним из них? – спрашивал он себя. – Что побуждает моего деда являться ко мне? Или это лишь мое воображение, моя взбудораженная совесть? И вовсе не с призраком, а с самим собой веду я эти странные разговоры?»
Все эти вопросы, подобно стае дятлов, непрерывно долбили и без того ослабленный болезнью мозг Варфоломея. Тем не менее, повинуясь профессиональной привычке непременно систематизировать любые полученные сведения, раскладывать их по полочкам, он составил для себя план действий на ближайшее время. Прежде всего необходимо было получить достоверную информацию о личности своего деда. Только тогда он сможет понять, что в его болезненных галлюцинациях было истиной, а что бредовым вымыслом. И в качестве первого пункта этого плана значился опрос единственного свидетеля, «проходящего по данному делу», – собственной матушки, Елизаветы Григорьевны.
«На ловца и зверь бежит», – только и оставалось мысленно произнести Варфоломею, когда в тот же вечер его квартире раздался требовательный звонок и в дверях обозначилась Елизавета Григорьевна собственной персоной.
По мнению Варфоломея появление Елизаветы Григорьевны, благоухающей какими-то чересчур резкими духами, которые были модными еще в дни ее молодости, и вечно сохраняющей на лице недовольное выражение, можно было сравнить только с налетом японцев на Перл Харбор – оно было таким же стремительным, испепеляющим, не сохраняющим никакой надежды на спасение. Возмущенные крики, донесшиеся из кухни, куда новоявленная сестра милосердия отправилась распаковывать свои многочисленные пакеты, кульки и баночки, заставили Варфоломея вжаться в кресло и вновь и вновь многократно возблагодарить судьбу за то, что до сей поры ему удается обходиться без активного вмешательства в его жизнь особ женского пола. Даже Лелька, обычно весьма бесцеремонная, и та затихла, в ужасе притаившись за занавеской.
– Господи! Бог когда-нибудь услышит мои молитвы или нет?! – подобно трубному гласу раскатывались по всей квартире грозные призывы Елизаветы Григорьевна. Теперь уже ее гнев был обращен не столько к непутевому сыну, сколько к самому Всевышнему, который обязан был наставить на путь истинный Варфоломея, но почему-то не сделал этого.
«Я думаю, и тебе бы здесь не поздоровилось», – Варфоломей взглянул на небольшое распятие, с давних пор висевшее у него над столом. Откуда оно взялось в доме, он и понятие не имел, но привык к нему, как к постоянной детали интерьера. На миг ему почудилось, что и Спаситель как-то съежился от угрожающих женских выкриков.
– Что ухмыляешься? – вдруг раздалось над самым ухом Варфоломея.
«Похоже, я и не заметил приближение противника с тыла, – констатировал он. – Старею».
– Чего ухмыляешься, я тебя спрашиваю? – мать с видом терминатора грозно нависла над ним. – Сидишь дома, бездельничаешь, толку от тебя никакого! Денег не зарабатываешь, квартиру запустил, порядка никакого. Все не как у людей! – обличительная речь матери катилась по давно уже наезженной ею колее.
«Дальше мать начнет пенять мне за то, что растила меня без мужской руки – словно даже в этом моя вина, и причитать, что, видно, в старости ей некому будет подать стакан воды… Ох, уж этот пресловутый стакан воды! – невольно усмехнулся Варфоломей. – Можно подумать, что в старости человеком овладевает такая жуткая жажда, что у него уже нет иной заботы, как поглощать воду стакан за стаканом…»
Как оказалось, усмехнулся Варфоломей совсем не к месту, поскольку именно в этот момент Елизавета Григорьевна живописала тяготы одинокого материнства. Она на минуту озадаченно замолкла, а потом, вглядевшись в сына, неожиданно утратила свой гневный пыл.
– Боже мой! Сыночек! – вдруг трагическим тоном запричитали она. – Что с тобой? Может, ты уже умом повредился? Сидишь, улыбаешься. Ну, точно, как юродивый. Скажи, что с тобой? Уж матери своей ты можешь рассказать всю правду. Кроме матери, тебя, сыночек, некому защитить, некому позаботиться… – Она всхлипнула.
Варфоломей не мог надивиться, как быстро она сумела сменить роль разгневанной фурии на роль трогательно заботливой матери. «Нет, все-таки в ней погиб дар великой актрисы, – подумал Варфоломей. – Не ту профессию она выбрала, не ту».
А мать тем временем уже, кажется, была готова перейти от всхлипываний к настоящим рыданьям. Чтобы не дать этому совершиться, Варфоломей озабоченно нахмурился и сказал деловым тоном:
– Кстати, мама, я давно тебя хотел спросить, что ты знаешь о моем дедушке, Григории Петровиче? Ты-то его хоть помнишь?
Деловая интонация сына и впрямь подействовала на Елизавету Григорьевну. Она прекратила жалостливые всхлипыванья и вдруг с неожиданно прозвучавшей в голосе подозрительностью спросила:
– А с чего это тебя заинтересовало?
Варфоломей на мгновение растерялся. Не говорить же матери о странных ночных визитах. Уж тогда-то она точно решит, что у ее сыночка крыша поехала. Что же тогда придумать? И он сказал то, что наверняка больше всего жаждала она от него услышать:
– Да тут мне одну работу выгодную вроде бы предлагают, но там, понимаешь ли… – И он многозначительно возвел глаза к потолку.
– Понимаю, понимаю, – тут же отозвалась Елизавета Григорьевна, она-то все еще, кажется, продолжала жить в том мире, где в анкетах требовалось сообщать все о своих родственниках вплоть до седьмого колена. Так что объяснение сына было для нее вполне убедительным.
– Уж ничего не поделаешь, – окончательно входя в роль человека, намеренного если не вступить в ряды госбезопасности, то, по меньшей мере, заняться секретной научной работой, – приходится излагать всю родословную. Вот твоя персона, – тут Варфоломей решил слегка польстить матери, – их, – он сделал многозначительный нажим на этом таинственном «их», – вполне устраивает…
Кажется, он попал в точку, лицо матери так и засветилось горделивым верноподданническим светом.
– Ну, вот, а что касается деда… – тут он развел руками.
– А ты, сыночек, особенно много-то не болтай, незачем… – зачастила Елизавета Григорьевна. И какое-то странное и вроде бы неуловимо знакомое Варфоломею выражение возникло у нее на лице. Так обычно вели себя подследственные, когда старались продемонстрировать, что им нечего скрывать от проницательного ока милиции. – Скажешь, что дед был незаконно репрессирован при Сталине, по ложному доносу. Расстрелян. Теперь полностью реабилитирован.
«Н-да, негусто», – вздохнул Варфоломей. Нет, не такие казенные формулировки хотел бы он услышать от матери. Но, в общем-то и от них веяло чем-то жутким. Вот жил человек, мечтал о чем-то, на что-то надеялся, хотел что-то совершить на радость детям и внукам, оставить по себе память. И вот теперь память эта укладывается в сухую казенную формулировку: «Репрессирован. Расстрелян». И все, и нет человека. И даже дочь ничего не может рассказать о нем. А ведь он Лизочку маленькую наверняка любил, наверно, души в ней не чаял…
Вслух же Варфоломей спросил:
– Ты хотя бы помнишь, где он жил? Вы жили, – поправился он. – До его ареста. Где это все с ним произошло? Где его арестовали? Как?
Он словно бы преодолевал некую неловкость, задавая эти свои вопросы. Как будто была и его вина в том, что деда его постигла столь страшная и несправедливая участь, а вот он, его внук, жив и вполне благополучен, и еще лезет в душу матери со своими праздными вопросами. Мать же тем временем, наморщив лоб, старательно пыталась восстановить, что сохранила ее детская память.
– Это, сыночек, ведь давно было. Да и мне тогда только восемь исполнилось. Что я могла тогда понимать. Это в 1936 году случилось. Да, пожалуй, в 36-ом. Жили мы тут, в Питере, на Лиговке. Нас, детей, еще лиговской шпаной дразнили… – Она вдруг улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. – А отца, если честно сказать, я плохо помню…
И тут опять ее лицо осветилось какой-то совершенно детской улыбкой:
– Помню только, что он большой был, сильный. А еще – строгий и почти всегда усталый. Мать мне всегда говорила: «Не приставай к отцу, он устал…» Но меня он любил… – она произнесла это как-то задумчиво и вроде бы не совсем уверенно, но тут же повторила радостно: – Конечно, любил. Помню, он как-то на Новый год настоящую елку с шишками принес. По тем временам это было просто невероятное чудо. Жили-то мы небогато, в огромной коммуналке. Там о таких излишествах никто и помыслить не мог. Да и елки в то время не поощрялись, даже вроде бы и вовсе под запретом были, наверно, от этой елки у отца даже неприятности могли быть по партийной линии. Но он, видно, уж очень хотел радость мне доставить. В этом тоже его характер проявлялся, по-своему все делал, ничего не боялся. Откуда и как он ее достал, не знаю, только помню, я ужасно обрадовалась. И пока родители о чем-то разговаривали, я все вкусно пахнущие шишки оторвала и сложила себе в передник. Когда мать это увидела, крику было! Но отец меня защитил… – Елизавета Григорьевна даже счастливо зажмурилась от этого давнего воспоминания.
Варфоломей и по себе хорошо знал, какой силой обладают детские воспоминания, как способны они возвращать нас в те времена, когда мир казался нам добрым и справедливым.
– Так вот… – продолжила Елизавета Григорьевна. – Мать-то расшумелась, а отец погладил меня по голове и сказал: «Не унывай, дочка, я сам такой был. Всегда надо знать, как что и к чему крепится, что в чем свое начало имеет». – Она замолчала, словно бы озадаченная какой-то собственной мыслью, и потом сказала задумчиво: – Получается ведь он мне как бы завещание свое оставил. Совет свой на будущее. Это только сейчас мне в голову пришло… – Глаза ее опять увлажнились, но, как показалось Варфоломею теперь это были не показные, рассчитанные на внешний эффект слезы, а слезы тихие, искренние.
– А ведь я-то, сыночек, если правду сказать, отца своего предала, – с печалью сказала она. – Велели забыть, я и забыла. Велели отречься, я и отреклась. Ну и что? Разве хорошо мне от этого стало? Теперь бы прощения у отца попросить, да поздно. Только одно у меня оправдание: ведь я все это ради тебя делала, ради твоего счастья, чтобы на тебя тень не упала…
Варфоломей, угадав, что мать опять готова пуститься в обычные свои жалобы-причитания, постарался пресечь эти попытки.
– Ты все-таки скажи мне, – настойчиво произнес он, – где его арестовали?
– Где? – Елизавета Григорьевна опять задумалась. – Отец часто уезжал, его неделями не бывало дома. А арестовали его здесь… – с вроде бы совсем неуместной радостью сказала она. Но Варфоломей догадывался: радость эта оттого, что пусть по крупицам, пусть через много лет она способна донести хоть какую-то память об отце до своего сына. – Я помню, отец в тот день вернулся домой раньше обычного. Что-то они с матерью обсуждали не знаю что, меня выставили за дверь, к соседским детям. А потом раздался звонок и пришли несколько человек, я еще обрадовалась, дурочка, думала – гости. Хотела побежать им навстречу, а соседка тетя Шура меня так резко за руку схватила и к себе в комнату увела. Я даже расплакалась от обиды. А тетя Шура мне тогда сахарного петушка на палочке дала. Никогда раньше не давала, а тут дала. «На, говорит, ешь…» А когда я вернулась в нашу комнату, отца уже не было. Мать сказала, что он уехал в командировку. И хотя глаза у матери были заплаканные, я поверила… Вот, пожалуй, и все, что я помню… – закончила Елизавета Григорьевна и пригорюнилась.
«Что ж, это уже кое-что, – подумал Варфоломей уже с некоторой долей надежды. – Наверняка я смогу поразузнать о деде, раз мать говорит, что его арестовали в Ленинграде».
– Знаешь, сыночек, если сумеешь, узнай что-нибудь о дедушке, – словно бы угадав его мысли, сказала мать. – Нет, не ради анкет этих треклятых, а ради нас с тобой. Может, еще и простит он нас… Ты вот начал меня давеча расспрашивать, так поверишь, все в душе у меня всколыхнулось. Может оттого, что сама я уже старая стала, не знаю, – она как-то слабо повела рукой, и Варфоломей, пожалуй, впервые увидел, что она, и правда, заметно постарела, и ощутил неожиданный прилив жалости к ней.
Уже закрывая дверь за ней, Варфоломей вдруг с удивлением осознал, что память о деде едва ли не впервые за последние годы побудила его мать разговаривать с ним нормальным человеческим языком, стать естественной и даже трогательной в проявлении своих чувств. Раньше с ней такого не бывало.
«Теперь я просто обязан узнать о нем все», – твердо решил Варфоломей. И по свойственной ему привычке не откладывать дело в долгий ящик уже на следующий день приступил к действиям.
Понятно, что для работника милиции не составляет большой проблемы познакомиться с архивными материалами в Большом доме, на Литейном.
«Для работника – да, а вот для бывшего работника – еще вопрос… – размышлял Варфоломей. – Так что не лучше ли подключить Ваську Цветкова, хоть какой-то прок от него будет».
Однако растолковать суть своей просьбы Василию оказалось гораздо сложнее, чем поначалу представлялось Варфоломею. Казалось бы, чего уж проще – внук хочет познакомиться с архивным делом своего деда. Что тут непонятного? Однако Васька Цветков на то и был истинным служителем Фемиды, что повсюду ему мерещились некие подводные течения, тайные намерения и замысловатые побуждения. Тем более, что ни о каком деде раньше он никогда от своего друга не слышал. Он задавал Варфоломею так много вопросов, что у того чуть не лопнуло терпение. Впрочем, и сам Варфоломей был не лыком шит, словно бы в отместку за подозрительность и излишнее любопытство Цветкова, он наплел своему другу какую-то полуправдоподобную историю о претензиях на некое наследство, чем окончательно запутал Василия Сказать же правду, и просто признаться, что в его душе проснулись элементарные родственные чувства, Варфоломею казалось явно недостаточным для того, чтобы претендовать на пропуск в столь серьезное учреждение, как архив Большого дома. Впрочем, все это не было новостью: сколько длилась их дружба, столько оба они, и Василий Цветков, и Варфоломей Тапкин обладали исключительным умением запутывать друг друга. И порой вроде бы даже соревновались в этом своем умении.
Так или иначе, но все завершилось для Варфоломея самым наилучшим образом: разрешение на работу в архиве и заветный пропуск он получил. И отправился в утесоподобный Большой дом.
Даже работая в органах милиции, Варфоломей не очень любил захаживать туда по служебным делам. А теперь, когда он знал, что его дед, вероятно, именно здесь провел свои последние часы, любви к этому заведению у него не прибавилось. Приближаясь сейчас к своей цели, он испытывал какое-то внутреннее содрогание.
«Мудро говорили древние, – мелькнуло у него в голове, – нельзя ничего возводить на месте старого острога. Место это проклятое. Была тут тюрьма до революции, большевики разрушили ее и на том же фундаменте возвели нечто еще более жуткое, чем было прежде».
Сотрудники же этого заведения, одним своим видом наводившего еще недавно страх на горожан, казалось, не испытывали никаких комплексов, связанных с местом своего обитания. Наоборот, их лица светились сознанием собственной значительности и удовлетворением оттого, что именно им доверено заниматься делами государственной важности.
Шагая по узкому серому коридору, вероятно, по старой традиции освещаемому зарешеченными лампочками, Варфоломей чувствовал, как волнение разрастается в его душе. Конечно же, он должен был это сделать много раньше.
«Нет, не пыль времен скрывает от глаз людских человеческие деяния – и духовные свершения, и самопожертвование… – с некоторым даже пафосом размышлял он, – не пыль времен, а наше собственное равнодушие, замешанное на эгоизме и себялюбии. Мы намеренно прячемся от всего, что может растревожить душу…»
Дама, работающая в архиве, восприняла появление Варфоломея с явным неудовольствием. Причину ее недовольства он понял несколько позднее: где-то в глубине помещения архивный народ что-то праздновал.
Но работа есть работа, тем более что Цветков, и правда, подсуетился по поводу его визита, сумел внушить кому нужно, что Варфоломей выполняет задание исключительной важности. Так что через некоторое время перед Варфоломеем уже лежала обычная серая папочка-скоросшиватель.
– Надеюсь, я вам больше не нужна? – спросила она с ударением на слове «надеюсь», явно торопясь присоединиться к веселью сослуживцев. – У нас, видите ли, сейчас обед.
– Ну что вы! Что вы! – с галантностью истинного светского льва ответствовал Варфоломей. – Не смею вас задерживать.
– Ну вот и ладненько! Работайте, а через часок я подойду, – уже любезнее заключила женщина и вмиг испарилась.
В следующее мгновение Варфоломей услышал радостный гул компании, к которой присоединилась дама.
Только эта жизненная суета в архиве отвлекла Варфоломея и помогла сдержать дрожь в руках, когда он открывал невзрачную канцелярскую папку.
С первого листа «Дела Тапкина Григория Петровича» на него смотрел дед, снятый, как полагается, в анфас и в профиль. Эти фотографии был совсем не похожи на ту – из семейного альбома – на которой Варфоломей впервые увидел своего деда. Сейчас перед ним было лицо безмерно усталого, измученного человека.
Дальше следовали биографические данные, из которых Варфоломей понял, что дедушка погиб практически почти в его возрасте, ему не было еще сорока. Будто колючая, неприятная изморозь пробежала по его пальцам. Так уж выходило, что теперь он невольно примерял судьбу деда на себя самого. Но впереди его ожидало самое тяжелое.
Тетрадный листок в клетку, исписанный крупным старательным почерком, оказался не чем иным, как доносом.
«Я, красноармеец Завьялов Сергей Федорович, считаю своим долгом сообщить следующее, – значилось на этом листке, вырванном из школьной тетради. – Во время ареста мелкобуржуазного элемента в селе Малые Выселки Всеволожского района гражданин Тапкин, будучи при исполнении служебных обязанностей, проявил малодушие, политическую незрелость и слепоту и, вступив в сговор с врагом народа, отпустил его на все четыре стороны исключительно самовольно, – это слово было подчеркнуто красным карандашом. – Настоящим довожу до сведения своих товарищей подобное неправильное поведение гражданина Тапкина. Считаю, что подобным людям не место в рядах наших доблестных чекистов, ведущих днем и ночью борьбу с врагами народа».
Далее шли число и подпись – все, как полагается.
Несколько минут Варфоломей сидел словно оглушенный человеческой подлостью.
Что побудило этого безвестного Завьялова взяться за карандаш и писать донос или, как говорили в те времена, «сигнализировать»? Что? И не от председателя колхоза, не от председателя сельсовета, как можно было предположить, исходил этот сигнал, а от обычного человека, рядового красноармейца – вот что было поразительно!
У Варфоломея было такое ощущение, будто он прикоснулся к какой-то мерзости, будто и сам он теперь вымаран в этой гнусности и ему еще долго будет не отмыться, не избавиться от нее.
С трудом преодолев это чувство, Варфоломей перелистнул еще одну страницу «Дела» и стал читать протокол допроса.
«Вопрос: как давно вы состояли в преступной связи с гражданином Архангельским Тимофеем Ефремовичем?»
«Вероятно, так звали в миру священника», – отметил про себя Варфоломей.
Ответ: Ни в какой связи я с ним не состоял.
Вопрос: Кто еще является членами вашей подпольной организации?
Ответ: Я не знаю ни о какой организации.
Вопрос: Какую цель преследовало ваше преступное сообщество?
Ответ: Повторяю: я никогда не входил ни в какое преступное сообщество, я всегда был верным ленинцем.
Вопрос: Какие еще враждебные действия вы собирались предпринять совместно с гражданином Архангельским?
Ответ: Я никогда не совершал и не собирался совершать никаких враждебных действий, ничего такого, что могло бы принести вред моему народу и моей стране.
Вопрос: Почему в таком случае вы отказываетесь назвать своих сообщников. Учтите, только чистосердечное признание может смягчить вашу участь.
Ответ: Я уже сказал, что у меня не было и нет никаких сообщников.
Вопрос: Почему в интересах следствия вы не хотите назвать место, где скрывается ваш сообщник гражданин Архангельский.
Ответ: Мне это неизвестно. Я ничего о нем не знаю.
Следователь: Хорошо, я даю вам время, подумайте. И постарайтесь вспомнить».
И так далее, в таком же духе шли еще пятнадцать страниц исписанные каким-то словно бы слипшимся почерком не слишком грамотного человека, для которого вся эта писанина, вероятно, была почти непосильным трудом.
Чем дальше вникал в эти страницы Варфоломей, тем сильнее его охватывало тяжкое чувство – будто он медленно погружался в какое-то вязкое месиво, не дающее ни шевельнуться, ни вздохнуть. Он хорошо знал, что на самом деле скрывалось за этими страницами, за этим, казалось бы, невинным: «Я даю вам время, подумайте». Что ожидало после этого деда? Холодный, сырой карцер, в котором было не лечь и не сесть? Многочасовое беспрерывное стояние на ногах в кабинете следователя? Бессонные ночи, изматывающие допросы? Унижения и издевательства?
Обо всем этом Варфоломею не раз доводилось читать в воспоминаниях тех, кто прошел в те годы через тюрьмы и лагеря. Но тогда, как бы ни сочувствовал он этим людям, как бы ни возмущалась его душа бесчеловечностью и жестокостью тюремщиков, все это происходило словно бы в отдалении и прямо не касалось его лично. И вот теперь впервые он ощущал, как боль, отчаяние, безысходность давят родного ему, близкого человека.
Он перевернул последнюю страницу: постановление тройки – высшая мера наказания, расстрел. И запись: приговор приведен в исполнение. Дата.
Будничная, деловая, канцелярская запись.
Именно эта будничность была невыносима.
Конечно, история его деда отличалась от тысяч и тысяч подобных историй. Ведь большинство людей попадало тогда под жернова репрессий по абсолютно вымышленным, абсурдным обвинениям, даже не догадываясь, какое именно преступление им будет вменено. Дед же Варфоломея действительно совершил поступок, за который – он не мог не знать этого – должна последовать кара. И все-таки он решился, он не мог не сделать этого, не мог пойти против собственной совести. Но объяснять это своим гонителям было напрасно и невозможно. Замкнутый круг. Хоть бейся головой о стену, ничего не докажешь. И постановление тройки: расстрел. Смерть.
Что думал его дед в эти минуты? Что чувствовал?
Неожиданно странное ощущение овладело вдруг Варфоломеем. Будто это ему только что дали прочитать это напечатанное с канцелярской небрежностью на машинке, у которой уже износилась лента и западала буква «е», постановление. И он вчитывается в эти слова и не верит. Он не думал, что это произойдет так быстро и так буднично. И потом – ему еще есть что сказать! Но его никто не собирается слушать. Расстрел. Неужели так просто? Неужели так может быть?
Он ощутил, как комната вдруг поплыла в его глазах. И вдруг стало темно.
– Гражданин, гражданин, вам плохо? – услышал он вдруг настойчивый голос рядом с собой. И ощутил запах водки.
Он открыл глаза и с недоумением огляделся. Он по-прежнему сидел в архивной комнате, а возле него испуганно суетилась давешняя дама, пытаясь протереть ему виски водкой, за неимением другого снадобья.
– Что с вами? Скорую, может, вызвать?
Она, и правда, была сильно перепугана: наверно, не имела права оставлять посетителя одного в кабинете. «Так им и надо», – с неожиданной мстительностью подумал Варфоломей, окончательно приходя в себя, а вслух сказал:
– Ничего, ничего, не беспокойтесь. Я как-нибудь сам.
Он поднялся и нетвердой походкой человека, возвращающегося после мучительного и долгого допроса, пошел прочь…
Глава восьмая
«Тронь-дзинь-динь!» – настырно заливался трелями старенький телефон Варфоломея, тщетно пытаясь вырвать своего хозяина из сладких объятий Морфея. Открывать глаза сыщику совершенно не хотелось. Там, где он витал во сне, он уже почти нагнал этого пресловутого Завьялова Сергея Федоровича и готов был расправиться с ним за все зло, которое тот совершил. Во сне Варфоломей был бодр и энергичен. А тут его глазам предстало все то же хмурое питерское утро, давно не ремонтированная квартира с окончательно потерявшими свой рисунок обоями, и море вопросов сразу же обрушилось на его бедную голову. И главным из них был и оставался один: как жить дальше? Что делать?
Телефон между тем продолжал захлебываться настойчивым звоном.
«А, черт с ним, – философски рассудил Варфоломей, – надоест звонить – перестанут».
Но только он перевернулся на своем скрипучем диване на другой бок, телефон, словно бы разозленный подобным его безразличием, затрезвонил так пронзительно, так душераздирающе, что терпеть это было уже невыносимо.
«Вот ведь, неживая, казалось бы, штуковина, – размышлял Варфоломей, шлепая к телефону, – но пусть мне кто-нибудь скажет, что он не способен проявлять характер. Или это только мой аппарат такой особенный, вундеркинд, можно сказать…»
– Алло, – намеренно грубо прорычал он.