Перейти к содержанию

Серебряный город мечты

Автор:

5,0 10+ оценок читателей Рунета
Категория
Современные любовные романы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Извилисты и тихи улицы серебряного города Чехии, спокойна и размерена его жизнь. Ушли в прошлое и величие, и старые тайны.Забылись.И темные страницы истории стали всего лишь легендами, до которых, потерявшему всё и сбежавшему от мира, Диму Вахницкому нет никакого дела.Его жизнь окончена.Даже если Кветослава Крайнова считает иначе.Но старинная кукла, которую получила в подарок Квета, заставит его изменить свое мнение, узнать забытые легенды Кутна-Горы и правду о серебряном городе...

Читать «Серебряный город мечты» — Регина Рауэр онлайн

Страница 14 из 15

Ощупываю зубы, что, кажется, всё же на месте. Пусть от поселившегося во рту солоновато-металлического привычного привкуса, что не перебивается даже табачной горечью, и накатывает тошнота.

Тоже привычная.

– Или нет. Сначала она допечет сливовый пирог, огласит весь список предков до тринадцатого колена, что из-за меня и так вертятся в гробу, и проклянет Микулаша Дачицкого, – Йиржи кривится.

Касается с шипением нижней губы, которая уже опухла, а кровь, запёкшись, осталась в углу рта бурым пятном, замарала стальную серьгу.

И уточняет, подумав, он пространно:

– Моя Магдичка почему-то уверена, что на путь беспутства и бестолковости я встал именно из-за него. Связь веков, не иначе, – ухмыляется беспутный и бестолковый самодовольно, отнимает от переносицы бутылку, чтобы глаза на свой же нос скосить, закончить глубокомысленно. – Удар её хватит после припоминания Дачицкого.

– Почему?

– Потому, – Йиржи хмыкает, шевелит, проверяя, пальцами, и стесанные костяшки снова кровят, напоминают мои, что тоже разбиты. – У нас отработанная годами программа. После проклятий моя Магдичка начинает помирать, а я проникаюсь собственным скотством и мчусь в аптеку. Может сразу в аптеку заехать, а?

– Почему? – я повторяю.

Вытягиваю, пристраиваясь по другую сторону стола, ноги, задеваю соседний стул, что противно скрежещет. И Айт, поднимая голову от еды, смотрит вопросительно, фыркает неодобрительно – отвлекли его попусту, – возвращается к сбалансированному супер-премиум-классу, гремит увлеченно железной миской.

И грохот этот, кажущийся чугунным и звенящим, отдается в не менее звенящей голове.

– Или не нарушать программу? – заботливый племянник вопрошает с деланным беспокойством, от которого тянет добавить.

Дать в по-аристократически прямой и тонкий нос на этот раз до хруста костей и перелома со смещением, дабы издевательскую манеру общения отшибло вместе с аристократическим профилем.

И беззаботностью, что тоже выводит из себя.

– Мордобоя на сегодня хватит, тпру… – Йиржи, отодвигаясь, заявляет проницательно.

Задушевно.

Так, что зубы, враз занывшие от этой задушевности, приходится сцепить, дождаться, когда в непонятные гляделки приятелю Север играть надоест и заговорит он серьёзно.

Ответит, наклоняясь и почти ложась на стол, на заданный вопрос:

– Потому что Ветка влипла.

– Куда?

Вопрос… вырывается.

И рука, правая, дёргается, сыплется седой пепел на чёрный пол. И ругательство на великом и могучем вырывается.

Тоже.

– Ещё б понять, – Йиржи хмыкает, отбирает пачку папирос, чтобы одну вытянуть, постучать ею о портсигар и, сунув в рот, за зажигалкой потянуться, пробормотать раздраженно и невнятно. – Это ж Ветка. Бедовая.

Бедовая.

И ещё беспечная.

Безалаберная, безответственная, безбашенная, без… Север слишком много «без» чего, включая мозги и здравый смысл. И по жизни она порхает, как настоящая Попрыгунья Стрекоза, ищет развлечения, не думает.

Ни о чём она, Кветослава Крайнова, не думает.

Никогда и ни о чём она не думала.

Она сразу делала.

Влипала в неприятности, а после упрямо задирала подбородок и глазела с вызовом, сверкала глазами, что позже снились в кошмарах, в ледяных снах, где вытащить из очередной передряги её не удавалось, где было слишком поздно и где глаза северного сияния потухали, застывали навсегда.

Нет.

Север… я прибью сам, придушу самолично, выпорю и запру, как обещал уже не раз, потому что… перебор. И злость на неё от этого перебора мерно отстукивает в затылке, пляшет перед глазами чёрными пятнами, оплетает горло, не давая даже материться.

И рассказ Йиржи я слушаю молча.

Курю.

И за первой папиросой идёт вторая.

Третья.

Четвертая… ломается.

Крошится на тёмную каменную столешницу золотистой пылью. И неуместное золото это с глянцевой поверхности смахнуть тянет. Хочется до глухого раздражения, за которым… страх, давно забытый и живой.

Горячий.

Он прорывается, обжигает, расплавляя внутренности. Подводит больше обычного правая рука, дрожит, и в кулак обезображенную шрамами ладонь я сжимаю через силу, через боль, что фантомна, ибо поверхностной чувствительности нет.

А глубокая нарушена.

Не восстановить.

Так сказали в декабре, в холодный день, когда мир за окном слеп от яркого солнца, а дым от труб застывал в воздухе белыми клубами, висел неподвижно над городом и домами. И люди в тот день, казалось, застывали.

Замирали неподвижно на остановках.

И горящих красным, тоже замерших, светофорах.

Я же застыл у окна, замёрз от решения врачебной комиссии и такого яркого, но такого безжизненного солнца, что зимой, как известно, не греет. И оно не грело, оно лишь дало милосердно заледенеть.

Притупило боль.

Надежду.

Страх.

Все эмоции, от которых осталось только отчаянье. И бессильная тупая злость настигала лишь вспышками, подкатывала тошнотой и отвращением к себе же, но даже эта злость не горела, не полыхала столь ярким огнем, как… сейчас.

Из-за Север.

Из-за неизвестного сукина сына, который влез в её квартиру.

– …её домработница сейчас в больнице, в реанимации, – Йиржи говорит глухо, рассказывает монотонно, – ударили сильно.

– Фанчи.

– Что? – он переспрашивает рассеянно.

– Фанчи. Её зовут Фанчи, и она помощница по хозяйству, а не домработница, – я повторяю, объясняю, пусть говорить от с трудом сдерживаемой ярости и выходит медленно, каким-то скрипучим голосом. – Ветка не любит, когда говорят домработница. Фанчи – это семья.

А семьей Север дорожит.

Проблески чего-то разумного у неё таки есть.

– Домработницей её называл Любош, – Йиржи поясняет, отбарабанивает пальцами по столу незамысловатую мелодию прежде, чем продолжить. – А Ветка не возражала. Хотя ей не до этого было.

Он усмехается криво.

– Всю квартиру перевернули, как в фильмах. Как в очень плохих и дешёвых фильмах, – уточняет Йиржи задумчиво, стряхивает пепел, чтобы снова затянуться, прищуриться и заговорить отрывисто. – Замки уже поменяли. Этот её… Любош подсуетился. Квохчет над Веткой, как курица-наседка. Достал даже меня… Да-а-а… Рудгарды эти опять ж. Какая к бесам статья про историю и загадки. Как-то оно одно к одному, не находишь?

Нахожу.

И закурить уже без счёта от подобного нахождения тянет.

– Ты мне про этих Рудгардов обещал сказку… сказать, – я напоминаю.

Выслушиваю сказку, что слишком сказочная.

Невероятная.

По-детски пугающая и неправдоподобная. В чёрном-чёрном городе на чёрной-чёрной улице чёрный-чёрный дом…

Улыбнуться хочется снисходительно.

Вот только… в квартиру Север залезли, проломили Фанчи череп и в Нюрнберге с самой Север творилась какая-то чертовщина, о которой заголосил Любош, но при виде Йиржи опомнился, заткнулся недовольно.

Отложил занимательную беседу.

К сожалению.

Моему, вящему.

– Она что-то скрывает, Дим, – Йиржи заявляет уверенно, отбивает ещё раз незатейливую мелодию, вздыхает тяжело. – И хорошим это не кончится.

– Не кончится, – я повторяю эхом.

Игнорирую пытливый взгляд.

Я… не хочу.

Или не могу.

От удушающего невыносимого сочувствия я смотался в Чехию не для того, чтобы влезать и разбираться с очередными выкрутасами и неприятностями Север, чтобы снова её вытаскивать и спасать, чтобы переживать за неё.

Мне нужен покой.

И одиночество.

А со злостью и ожившими страхами я справлюсь как-нибудь сам, не маленький. И Север давно уже не маленькая, должна была думать головой, не влезать, куда влезать не следует.

И к своему профессору Вайнриху не ездить.

Чтоб её…

– Думается, даже её разлюбезный друг не в курсе, – Йиржи замечает отрешенно.

Подливает масло.

– Она дура, – я выговариваю зло.

Встаю, поскольку сидеть дальше не получается, и стул, на этот раз мой, мерзостно скрежещет по полу, отчего задремавший рядом Айт голову вскидывает, смотрит вопрошающе.

– Дура, – Йиржи соглашается.

Как-то участливо.

Насмешливо.

– И жить спокойно не умеет. Безмозглая идиотка.

– Идиотка, – со мной опять же соглашаются.

Затыкаются после красноречивого взгляда.

Не вмешиваются, когда полупустую пачку папирос я всё же смахиваю на пол, врезаю и так разбитым кулаком по стене и голову под кран сую, включаю ледяную воду, чтобы успокоиться и очевидное признать.

Спросить, опираясь о раковину:

– Когда ближайший поезд до Праги?

Глава 15

Дим


Прага встречает гулом.

Суетой.

Людьми, что говорят быстро-быстро, галдят весело, недовольно, непонятно. Мешаются языки, создавая ошеломляющую какофонию, над которой из громкоговорителей объявляют поезда, что приходят и уходят.

И слышно не должно быть, однако слышно, как играет расписанное надписями чёрное пианино. Разносится по слепящему своими огнями зданию Главного вокзала знаменитая композиция Клинта Мэнселла, что сменяет беззаботный «Собачий вальс» и зарождает тревогу.

Торопит.

Будто можно опоздать.

Не на поезд – к… Север.

Она не отвечает на звонки. И после двадцатого я убираю телефон, дергаю от раздражения, а не надобности Айта, что башкой своей крутит степенно, вот только выходит всё одно с любопытством. И на взрослого серьёзного пса он не тянет, пусть и вышагивает рядом чинно, не облаивает встречных и поперечных, как в Кутна-Горе.

Айт молчит.

Глядит, поднимая голову, вопрошающе, будто понимает, знает всё.

И в сторону Вацлавской площади, что в моём понимании никогда не тянула на площадь, смахивая куда больше на проспект, мы устремляемся поспешно, лавируем среди туристов. Они же толпятся организованными могучими кучками, лепечут на своём родном и по команде гида головы в сторону очередной достопримечательности века этак девятнадцатого послушно задирают.

Восторгаются.

Фотографируют не менее восторженно.

И этот чужой восторг раздражает, злит, как и ослепляющие резкие вспышки фотоаппаратов, и щелчки затворов, и голоса пронзительные, и смех…

Какого хрена, обыкновенного, Север не отвечает?

Злится?

Обижается?

Она сказала, что ненавидит, и удрала в свою Прагу, а значит не отвечать на звонки вполне может, в её манере, вот только… не спокойно.

И раздражённо.

И на людей, подходя к подъезду Север, я налетаю. Врезаюсь плечом в старика, который неловко покачивается, роняет трость, и о брусчатку она гулко ударяется, катится к Айту. Он же внезапно щерится.

Рычит.

А старик бормочет невнятно.

Непонятно.

И его спутник его же перебивает, улыбается извиняюще и располагающе, чтобы под руку старика придержать, протянуть тягуче и певуче:

– Простите моего дядю. Он слегка не в себе. Вы в порядке?

– Да, – я соглашаюсь.

Отступаю.

И Айта, который рычит глухо и на одной ноте, за ошейник я перехватываю, вглядываюсь в парочку, в которой есть что-то неуловимо неправильное.

Что-то, что толкает задержаться, предложить:

– Может нужна помощь? Я… врач.

Был.

Когда-то был, по крайней мере.

Оперировать мне больше никто и никогда не даст, но тут другое и знания у меня есть. И мне нужна ещё хотя бы минута, чтобы понять, разобраться, что не дает покоя в щегольском старике, у которого из нагрудного кармана костюма, в полоску, торчит розовый платок.

И лента шляпы розовая, в цвет платку.

Как и виднеющиеся носки.

Настоящий модник, который поправляет съехавшие круглые очки, и выглядит он…

– Не думаю, – племянник сообщает решительно, и мысль, почти пойманная, ускользает безвозвратно, теряется в этой решительности, – мы справимся сами. Ещё раз прошу прощения.

– И я у вас, – я отвечаю машинально.

Сторонюсь, чтобы к машине, замершей у обочины, племянник дядю сопроводил, открыл заднюю дверь, усадил.

Заботливо.

Иль… поспешно.

И мне, закрыв за дядей дверь, племянник на прощание чуть кланяется, садится на пассажирское сиденье впереди. Трогается машина, катится медленно к повороту и светофору, который загорается в аккурат зелёным. И надо набирать номер квартиры Север, вот только я смотрю вслед автомобилю.

Думаю.

И из задумчивости меня выводит Айт. Он отрывисто гавкает и лапой по джинсам, привлекая внимание, призывно скребет. И девушку, что держит дверь открытой и смотрит и удивленно, и вопросительно, я наконец замечаю.

Она же повторяет свой вопрос:

– Вы будете заходить?

– Будем, – я соглашаюсь.

Пропускаю Айта, иду следом, дабы позолоту нисколько не поблекшую за прошедшие года рассмотреть, вспомнить красочную фреску с библейской сценой под сводчатым высоким потолком.

О сюжете и смысле её когда-то увлеченно рассказывала Север, показывала, запрокинув голову к потолку и указывая пальцем кто есть кто, но… забылось.

И вспомнить не получается.

Кованые перила с затейливыми завитками, сквозь которые мы разговаривали, вспоминаются куда лучше. Широкая мраморная лестница, по которой вниз наперегонки. Массивные двери квартир, поразившие меня в самый первый визит сюда, заставившие усомниться, что этот дом жилой и люди – самые обыкновенные люди с двумя руками и ногами, а не какие-то там небожители или атланты – здесь могут жить.

Они же, двери, двухстворчатые и с лепниной, как в каком-то небесном дворце…

Впрочем, дворец сей дом и есть.

И лифт, стеклянный и новый, в этом дворце смотрится чуждо.

Поэтому лестница.

По которой до четвертого этажа куда быстрее. И, взбегая по вьющимся вверх ступеням, я забываю про старика и его племянника, не думаю больше, почему взгляд за них зацепился и искать неправильности захотелось.

О Север думается больше.

И по двери, не сразу замечая звонок, я долблю, чтобы после позвонить, вжать чёрную кнопку до предела и побелевшего ногтя и по царственной двери ещё раз совсем не царственно ударить.

Забарабанить.

Рявкнуть, окончательно руша величавый покой дома-дворца:

– Север!

– Ты?

Цепочка звякает, щёлкает отчетливо замок, и дверь распахивается, а Север пятится, смотрит широко открытыми глазами, в коих враз умещаются все оттенки северного сияния и Балтийского моря заодно.

И все заготовленные яростные фразы в этом северном тёмном море тонут.

Тоже враз.

Остается только неловкое, обрубленное злостью:

– Здравствуй.

– Здравствуй.

– Ты… почему на звонки не отвечаешь?

– Телефон… где-то… где. Как ты… здесь? – она вопрошает растерянно.

Вглядывается непривычно и незнакомо.

Так, что орать на неё не получается, застревают слова в горле.

– И что с твоим лицом?

– Упал… – левая рука к лицу взлетает сама, и ссадины на скуле я трогаю, – раз десять. Когда до положения риз, то так… бывает.

– Бывает, – Север вторит эхом.

Не продолжает.

И молчание на пороге старинной квартиры с каждым ударом сердца становится всё объемнее, гуще… глупее. И злость, выныривая из тёмного северного моря, затопляет вместе с этим морем, накатывает уже на самого себя, потому что ехать не стоило.

Не ждала.

Нелепо вышло.

Впору разворачиваться и уходить, поезда до Кутна-Горы ходят каждый час. А там собрать сумку и… «куда» придумать время будет.

Главное, подальше.

– Ты… проходи, – она отмирает.

Всё же приглашает, словно мысли читать, как мечтала когда-то давно, научилась. Отступает ещё дальше, кутаясь в бесформенную чёрную кофту, что на ней болтается, спускается до колен, кои и раньше были острыми, а сейчас… кости, patella, femur, tibia18. Можно изучать анатомию. И не только нижних конечностей, Север вся… истончилась.

Выцвела.

И несуразная кофта, напоминающая балахон, лишь это подчёркивает, выставляет напоказ и бледность, что почти гротескна, и тонкие кости, что через кожу будто бы просвечивают, ещё немного и проткнут.

– Больше не нравлюсь? – она интересуется.

И, кажется, это где-то уже недавно было.

Только вопрос задавал я.

– Ты… изменилась.

– Ты тоже, – Север хмыкает, не спорит, и её согласие такое же непривычное и незнакомое, как и она сама, кажущаяся впервые… чужой. – И проходи на кухню. В столовой и гостиной ещё Мамаево побоище.

Вижу.

Отворачиваюсь от обломков хрусталя, которые ещё вчера были салатником или вазой, а теперь превратились в россыпь похожих на бриллианты осколков, что искрятся в свете пока не севшего и заглянувшего в окна солнца.

– Хорошо, что пани Власта увезла многое в Карловы Вары, – Север следит за моим взглядом, произносит равнодушно, натягивает рукава раздражающего этого балахона на пальцы, словно мерзнет. – Тебе Йиржи рассказал? Кто ж ещё… можно не отвечать.

– Он за тебя волнуется.

– И Любош волнуется. И Ага звонила, волнуется. И Алехандро. Ты вот волнуешься? – она перечисляет безучастно, спрашивает.

Замирает на пороге кухни, чтобы к косяку прислониться, смять об него вьющиеся пряди встопорщенных коротких волос, что всегда были длинными, а сейчас едва касаются выступающих ключиц.

Когда она успела их обрезать?

Вчера была косынка, а до этого ночь и привычный пьяный дурман, в котором виделись только глаза цвета северного сияния да слышался голос, который не отпускал и до утра, переживая самый страшный час перед рассветом, дотянуть дал.

«До» она тоже приезжала.

Когда-то.