Перейти к содержанию

Метель

Автор:

Категория
Историческая литература
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

В спокойные учебные дела кадетов Морского корпуса внезапно вторгается взрослая жизнь, суровая и грозная. В тиши столичной и провинциальной жизни плетется заговор, который непременно заденет очень многих. А на дворе осень 1825 года, и до 14 декабря уже недалеко.

Читать «Метель» — Виктор Некрас онлайн

Страница 4 из 5

– А староват я стал всё-таки таким козелком-то скакать, – признался он, улыбаясь и расправляя усы. – Поди-ка в хату, принеси жбан с квасом, он в уголке стоит, утром только с ледника принёс.


Пили квас.

Отдувались, утирали пот.

Грегори присел на оглоблю, вытянул ноги и привалился плечом к переднему колесу. От невысокой соломенной кровли дома падала короткая тень.

– Тальник рубил сегодня? – строго спросил вдруг дядька, протягивая жбан воспитаннику. Чуть задержал в своей руке.

– Нет, – помедлив, признался Гришка, опуская глаза. – Совсем забылось. Вечером.

– Вечером – вдвое, – строго сказал казак, выпуская, наконец, жбан. – Не полсотни прутьев, а сотню.

Барчук только согласно кивнул и припал губами к краю жбана. Оторвался и, отдышась, поставил опустелый жбан в траву около колеса:

– Добрый квас.

Квас и правда был хорош – холодный, терпкий и кисловатый, он отдавал тёртым хреном, ржаной хлебной коркой и совсем немного – клюквой.

– Добрый, – согласился Остафий, снова раскуривая трубку. Курил он, по старой привычке, вонючий немецкий кнапстер, который привозили из немецкой колонии в Сарепте. Грегори, чуть поморщась, слегка отвернулся в сторону (сам он курить пока ещё так и не попробовал, да и не хотелось особо, не тянуло). Прищурился – солнце теперь било в глаза.

С соседнего двора, от Плотниковых, раздался истошный детский вопль – звонкий, с провизгом, он поднимался от контроктавы и уходил в пятую, к свистковым регистрам – словно поросёнок верещал под ножом. Наверняка Лушка, младшая сестрёнка Маруськи и Шурки, – отметил про себя барчук, криво усмехаясь. – Оса, должно быть, ужалила или пчела. Он передёрнул плечами, вспомнив, как его самого года в четыре впервые ужалила оса. Они тогда с мальчишками разорили осиное гнездо в пойме Биря и ринулись бежать – а осы со звенящим жужжанием проносились над головами, словно пули. Гришка тогда споткнулся в высокой траве, спутанной коровьими ногами, а когда встал на ноги, звонкая пуля аккуратно приземлилась ему на крыло правой ноздри.

Ну да.

Примерно вот так он тогда и орал.

Вопль стих на пару мгновений, сменился руганью тётки Агафьи, Маруськиной и Шуркиной бабки – должно быть, та выскочила во двор на крик, схватила внучку в охапку и поволокла домой. И почти тут же ругань затихла, заглушённая многоголосым рёвом. Грегори удивлённо приподнял бровь – столько детей на дворе у Плотниковых быть не должно. Но тут же понял – должно быть, сегодня как раз бабки Агафьи очередь приглядывать за соседской мелюзгой, чтоб на сенокосе не путалась под ногами. Назавтра оставят всю ораву ещё кому-то из соседей, послезавтра – ещё кому-то…

Грегори покосился на наставника – тот невозмутимо сгорбился на телеге, курил, на крики с соседнего двора даже ухом не повёл.

Привык, должно быть.

– Дядька Остафий… – спросил вдруг Грегори, невесть с чего решась спросить то, о чём хотелось спросить давно. – А у тебя, дядька Остафий, семья есть?

– Семья, – задумчиво протянул дядька, чуть усмехаясь и пряча трубку в кисет грубой домоткани на поясе. – Нет семьи. Была, вестимо…

– А… – Грегори проглотил лезущий на язык вопрос.

– Куда девалась? – понял дядька недоговорённое. И обронил короткое слово. – Воспа.

Гришка сглотнул и промолчал. Перевёл взгляд на дядьку – не обидел ли чем казака. Остафий же рывком соскочил с тележной грядки, привычно и едва заметно поморщился, когда боль толкнулась в культе, подхватил с телеги саблю.

– Ладно. Хватит на сегодня.

Правый рукав его рубахи задрался, открывая едва различимый тоненький белый шрам на запястье.

– А вот это что, наставниче? – вдруг заинтересовался Грегори. Никогда раньше этого шрама он не видел, а если и видел, то не замечал. Не сабля, не штык, не пуля, а для случайного пореза вроде бы великоват.

– Это? – Остафий покосился на запястье, чуть смущённо усмехнулся, но одёргивать рукава не стал. – Это мы с дружком моим побратались…

– Как это? – не понял Гришка, чуть вздрогнув.

– Ну… – казак на несколько мгновений замялся. – Про крестовых братьев слышал ли?

– А как же! – воскликнул Грегори, начиная понимать. – Ты ж мне и рассказывал.

– Ну вот, а это на крови побратимство, когда кровь смешивают, – пыхнув трубкой, пояснил Остафий. – Мы с дружком моим, Филькой Сурядовым, вёшенцем, ещё мальчишками побратались. И крестами поменялись, и кровь смешали… руки порезали, и друг к другу прижали, чтоб кровь перемешалась, и из ранки друг у друга кровь высосали. Такое побратимство крепче родного братства иной раз бывает.

– Когда это было-то? – с лёгкой завистью спросил Гришка.

– А… – протянул казак с внезапной неохотой. – Давно. Во времена Екатерины Алексеевны ещё, в Крыму, когда ханство к ногтю брали.

– Так сколько ж тебе лет, наставниче? – несколько оторопело спросил Грегори.

– Да уж на седьмой десяток поворотило, – довольно и чуть грустновато ответил Остафий, выколачивая трубку. – Дружка моего и побратима, Фильку, в Карабахе кызылбаши зарезали при государе Павле Петровиче, и вместе с семьёй… а я вот живу.

– Расскажешь? – жадно спросил Грегори.

Не удержался.


2


– Алла акбаааар!

Протяжный вопль упал с минарета на каменистую землю, растёкся ленивым потоком по пыльной улице тягуче ворочаясь между четырёхскатными кровлями карадамов20, морским прибоем ударился о скалы и зубчатые стены Шушинской крепости и затих где-то в ущелье, приглушённый весёлым шумом Каркарчая.

Филипп Сурядов вздрогнул, едва не выронив точильный камень и не прогладив вдоль лезвия сабли собственным пальцем. Неприязненно покосился на чуть кривоватую свечку минарета рядом с решётчатой вышкой крепостной башни, дёрнул густым тёмно-русым пропылённым усом, словно собираясь сплюнуть или выругаться, но передумал. Глянул вдоль лезвия сабли, оценивая заточку, удовлетворённо кивнул, отложил точило и бросил саблю в ножны – только крестовина шёлкнула об устье ножен. Отставил саблю в сторону.

– Ты, прямо как будто тебе завтра в бой, снаряжаешься, – весело поддел его Остафий. Он сидел на невысоком каменном заборчике, прямо напротив Фильки, примостившегося на плоском крылечке карадама. Нагретый за день солнцем камень приятно пригревал и спину, и седалище, вставать с камня не хотелось. Остафий закинул ногу на ногу и покачивал носком начищенного сапога – сабля на длинной портупее покачивалась в такт, а казак целился, чтобы оковка ножен угодила по колючей звёздочке репейника, выглянувшего из-под каменной кладки забора. Репей до времени ловко уклонялся.

– Алла акбаааар! – звал азанчи правоверных к вечернему намазу.

– Язви, язви, – добродушно ответил Сурядов Остафию, приваливаясь спиной к каменной стене и скрещивая вытянутые ноги. – Ну идёшь ты в дозор, а я дома остаюсь, так саблю всё равно по здешним местам да нынешним временам надо острой держать, разве не так?

– Осторожный ты наш, – усмехнулся Остафий всё так же с подначкой. – Чего ж ты тогда семью с собой притащил сюда, да ещё не в крепости поселился, а прямо тут?

Карадам Сурядовых и вправду стоял почти на окраине Шуши, у самого ущелья, едва ли не в полуверсте от крепости, занятой в прошлом году русскими войсками – и вся эта полуверста – непроходимый лабиринт кривых улиц, улочек, переулков и собачьих лазов.

– Алла акбаааар! – не унимался азанчи, и Филька опять неприязненно покосился в его сторону.

– Молятся, анафемы, – процедил он, не отвечая Остафию, и побратим понимающе усмехнулся. Пожалуй, Филипп уже и сам пожалел, что поселился в брошенном карадаме, да и о том, что семью с собой в поход потащил – тоже (вообще, семьи в походы с собой брать не стоило, да только ведь казакам закон не писан). Но признаться в этом не позволял гонор.

Стукнула провисшая дверь, сколоченная из толстых, грубо отёсанных досок карагача, из дверного проёма высунулась вихрастая, стриженная в кружок, голова младшего Сурядова, тоже Фильки. Мальчишка улыбнулся щербатым ртом – видно было, что один передний зуб только недавно выпал и сейчас в этой щербатине весело глядел новый, только недавно проросший.

– Матушка к столу зовёт, – сказал он, оглядывая обоих друзей.

– Пошли, повечеряешь с нами, – бросил Остафию Сурядов-старший, рывком подымаясь с крыльца. – До твоего дозора ещё час, успеешь.


Многоголосый вопль восстал в городе вскоре после полуночи.

Филька вскочил на постели, ошалело повёл по сторонам чумным взглядом, ещё не понимая, где он и что с ним.

Вспомнил

Шуша!

– Алла буюкдур! Гяурлари кэсын!21

Мать сжалась на лежанке в углу, прижалась к стене, заполошно прижимая к груди Проську. Младшая сестрёнка только испуганно кривила рот, таращила глаза, но в голос не плакала – видимо, тоже от страха.

Отец торопливо заряжал ружьё, уперев его прикладом в утоптанный земляной пол и просыпая порох – бумажный патрон подрагивал в руках. Губы отца чуть шевелились, дёргались усы – похоже, он матерился, но не издавал ни звука – во рту – пуля из скушенного патрона.

Старший брат, Сашко, бледный, как смерть, поспешно прилаживал на пояс саблю, такую же, как и у отца – право на неё он заслужил совсем недавно, во время прошлогоднего похода графа Зубова, когда русские и пришли впервые в Карабах.

Филька-младший, вздрогнув (дошло, наконец!) стремительно сорвался с набитого тощей горной травой тюфяка, схватил со стола длинный кинжал, добытый отцом в бою с Батал-пашой у Кизляра. Отец поворотился к нему, глянул страшно, но сказать ничего не успел – Филька судорожно замотал головой:

– Не отдам! – хриплым шёпотом прокричал он. Мать за спиной наконец, глухо зарыдала, и отец, несколько мгновений всё так же страшно поглядев на младшего сына, только коротко кивнул и вместо возражений сплюнул в дуло ружья пулю и взялся за шомпол.

От погасшей медной жаровни поднимался едва заметный чад, тянулся тонкой волнистой струйкой к дымоходу, тускло светила лампадка у недавно выставленных на наспех сооружённой божнице икон.

– Огнутьююююн!22 – тоскливый вопль по-армянски раскатился по городу.

– Армян режут, – сипло выговорил Сашко – он уже держал в каждой руке по пистолету и старался взвести курки. Туго щёлкнуло – раз и два.

– Попали в собачью свадьбу, – мертвеющими губами выговорил Сурядов-старший, и в этот миг дверь, сколоченная из старого карагача, с грохотом отлетела в сторону и через порог рванулось внутрь что-то тёмное, косматое, окровавленное и орущее.

Почти одновременно с грохотом выпалило ружьё и оба пистолета – отец и сын Сурядовы били в упор, и сразу трое кызылбашей с ножами и саблями повалились прямо у порога. Остальные замешкались на мгновение, и отец с Сашком бросились к ним, тускло блестя нагими клинками в тусклом свете лампады. Завопил срубленный отцовой саблей сосед, которому мать несколько раз одалживала соль (по-русски одалживала, без отдачи – кто ж просит отдачи за соль?), сучил ногами и скулил, собирая стынущими ладонями выпущенные сизые кишки – про обронённый топор с зазубриной от отцовой сабли на топорище, он забыл вмиг.

Погромщики шарахнулись назад, и Сашко тут же прыгнул за ними за порог, крестя воздух саблей вокруг себя. Зацепил ещё одного, и почти тут же откуда-то из темноты, подсвеченной дымно-смолистым пламенем факелов бабахнул выстрел. Сашко словно споткнулся, уронил саблю, прижимая к животу ладони – сквозь пальцы багрово-чёрными змеистыми стручками сочилась кровь.

– Саня! – отец вмиг оказался около старшего сына, подхватывая его рукой, обернулся, глянул страшно, гаркнул в дверной проём. – Шевелитесь, тетери!

Мать, наконец, сорвалась с места, заметалась по жилью, сжимая Проську под мышкой, хваталась то за одно, то за другое.

– Мама, некогда! – Филька рванул её за рукав, подавив мгновенный приступ бесполезной злости. – Скорее! Наплевать на барахло!

За порог выскочили почти одновременно. Над кровлей уже плясали дымные языки огня (хотя вроде бы – чему и гореть-то на глиняной кровле карадама?), бросая во стороны космато-рваные тени, угарно и душно тянуло дымом, щипало в глазах.

И почти тут же на них навалились снова.

Отец судорожно отмахивался саблей, по-прежнему поддерживая Сашко левой рукой – на губах старшего сына уже лопались кровавые пузыри; мать, по-прежнему притиснув Проську к себе, оглядывалась с обезумело выкаченными глазами; Филька торопливо отмахивался кинжалом, раз или два попал по чьим-то рукам. Или по чему-то деревянному.

Матери досталось по спине тяжёлым кетменём23, она шатнулась в сторону, и в её широкую становину тут же вцепилось несколько рук, рванули, потащили в сторону, и сдвоенный вопль Проськи и матери мгновенно утонул в страшном многоголосом крике. Филька рванулся следом, сунул клинком наугад, кого-то зацепил – мягко и страшно чавкнуло под остриём кинжала, брызнуло в лицо парким и горячим, вскружило голову, раздался пронзительный крик. И почти тут же мальчишку ударили в спину, подкосились ноги, он упал на твёрдую, каменистую дорогу. Перекатился, не выпуская кинжала, несколько раз вслепую полоснул по мельтешащим поблизости босым ногах в драных шальварах, вскочил, превозмогая боль в спине, но ни матери, ни Проськи поблизости было уже не видно, а там, где он мгновение назад (или век назад?!) видел отца и Сашко, уже толпились эти – косматые, окровавленные, со страшно отвёрстыми ртами и бешено выкаченными глазами, блестело в рваном свете факелов железо и мелькали дубины и черенки мотыг, кос и вил.

Понимание пришло мгновенно, ослепительной вспышкой, словно выстрел в лицо – ещё мгновение, и с ним будет то же самое. Филька рванулся, всадил наугад – опять наугад! – кинжал (под ноги ему с горловым хрипом повалился здоровенный парень в кожаной безрукавке на голое тело и в широких шальварах), вокруг раздались крики:

– Дэли! Дэли!24

Толпа на мгновение расступилась, и Филька стремительно бросился в этот проход, не чуя ног под собой. Метнулись по сторонам испуганные и страшные лица, каменные заборы – через один Филька перемахнул не останавливаясь, пинками отшвырнул в сторону злобно вцепившегося в штанину пса, снова махнул через забор, не замечая, что из-под шаровар обильно хлещет кровь, бежал по пустой кривой улочке, и уже совсем поверил, что сможет спастись (на своё счастье, он бежал прочь от крепости – этого от него не ждал никто из погромщиков), но тут сзади снова раздались крики, а потом бабахнуло – и что-то больно ударило в спину, швырнуло лицом на каменистую дорогу.


– Персы идут! – встречный армянин кричал, мешая русские, армянские и персидские слова, брызгая слюной его полные мясистые губы прыгали и дрожали, и видеть это в свете факела было до того неприятно, что Остафий на мгновение даже отвернулся. – Сам Ага-Мухаммед-хан, войско чуть ли не больше, чем в позапрошлом году, прямо на Шушу идут опять! Режут по дороге всех подряд!

Есаул на мгновение задумался, поигрывая нагайкой, словно не знал, что делать дальше, потом вдруг решительно махнул рукой – вшитая в мешочек на конце нагайки свинцовая пули распорола воздух с таким зловещим свистом, что есаулов конь прянул ушами и едва не шарахнулся в сторону.

– Стой, хвороба! – злобно осадил его есаул и поворотился к Остафию, глянул на армянина страшно. – Не скули, Ованес! Откуда сам-то? Не с персидской стороны бежишь, вижу ведь, а с нашей!

– Из Шуши я! – продолжая захлёбываться слюной, кричал и плакал армянин. – Медник, чеканщик! Резня там, в Шуше! Как кызылбаши прослышали про персов, так и поднялись все разом, по всему городу армян и русских режут.

– Наших в Шуше и есть-то всего с полсотни… – выговорил есаул помертвелыми губами. – А ну как Ибрагимка25 подведёт? А, Осташка?

Но Остафий не успел ничего ответить – армянин заплакал и засмеялся, цепляясь крючковатыми пальцами за стремя Остафьева седла.

– Бежал Ибрагим-хан, бежал, рус эсгери26! А из ваших в Шуше уже никого и живых-то не осталось, казак! Я сам видел, как били их по всему городу!

Остафий облизнул занемелые губы, словно подыскивая, что сказать (а сказать было и вовсе нечего!), смерил взглядом армянина – рука так и чесалась вытянуть ни в чём не повинного медника нагайкой вдоль хребта.

– Вот что, – медленно и страшно сказал есаул. – Коль ещё кто там и жив остался, мы уже ничем не поможем. А потому – дальше продвинемся, поглядим, где там персы, да сколько их.

Остафий сник, понимая есаулову правоту.


3


Золингеновская сталь хищно поблёскивала на тусклом вечернем солнце, бросая едва заметные зайчики на стены и потолок. Один из них бросился в глаза Грегори, мальчишка поморщился, но глаз закрывать не стал. Отец весело покосился на него, потом в зеркало, нацелился и одним движением хорошо выправленной бритвы снял с правой щеки изрядный клок пышно взбитой пены. Придирчиво посмотрел на себя в зеркало, – видимо, остался доволен – стряхнул с бритвы в широкое блюдо с водой пену, ополоснул в горячей воде лезвие и нацелился снова.

Брился Шепелёв-старший всегда сам, презирая услужливую помощь слуг, и ни брадобреев, ни прочих куафёров никогда не содержал. «Бритьё, – это такая вещь, которую каждый мужчина должен всегда делать сам, – наставительно сказал он однажды сыну. И добавил с усмешкой. – Кроме, конечно, тех мест, куда руками не достать и глазами не увидеть». Грегори тогда, помнится, подавился смехом, а потом задумался – а где это такие места? Так ничего и не придумал.

Отец соскоблил пену с левой щеки, снова полюбовался на себя в зеркало и вдруг спросил, снова стряхивая пену:

– Когда у тебя заканчиваются вакации?

Как будто он сам этого не знал!

– Через неделю, – сказал Гришка, непонимающе пожимая плечами. И сам не поверил на мгновение в то, что сказал. Подумал мгновение и повторил. – Через неделю.

Да.

Ещё неделя, потом ещё пять дней дороги – и здравствуй, сумрачный любимый город над стылой рекой, каменные и бронзовые львы на набережных, серое низкое небо.

Петербург.

Гришка вдруг отчётливо ощутил, как ему хочется туда, в Питер, хоть сейчас бы бегом побежал.

И почти тут же – что не может. И вдруг испугался – а ну как оно и потом вот так же подступит, что будет – разрыдается у всех на глазах, позорище такое? То-то Жорке радости будет глядеть, как старший брат рюмзает.

Грегори старательно сделал безразличный вид и поглядел в отворённое окно.

Солнце нависало над густым чёрно-зелёным ельником, больно било в глаза, бросало длинные тени. На огородах перекликались бабы, тягали тяжёлыми вёдрами воду с озёр и речки на огуречные и капустные грядки. Утробно мыча, тянулись стада, могучим басом ревел в Верхней улице стасовский бык, и трубно отзывались из Нижней коровы.

– Приказчик приходил, – сказал вдруг отец без всякой связи с прежними словами, безотрывно глядя в зеркало и выпятив подбородок. – Говорил, что овсы у Бухменя кабаны потравили. Причём прилично так…

Грегори чуть приподнял бровь, не понимая, к чему отец говорит про какие-то овсы. Вспомнилось поле (совсем рядом с плотниковским покосом, тем, где он едва не схлестнулся с татарами в начале каникул – вроде бы это было так недавно, и вместе с тем – так давно!) – да, верно, там у самого поля – низкий заболоченный ельник. Зверью – самое раздолье.

Матвей Захарович снова покосился на сына и вдруг спросил, едва заметными касаниями бритвы подравнивая кончики пышных полуседых усов:

– Я на них сегодня поохотиться собираюсь, пойдёшь со мной?

– Батюшка! – вспыхнул Грегори, вскакивая с места.

– Вот и договорились, – усмехнулся отец.


Закат подгорал, разливаясь над зубчатой стеной ельника багровой пеленой. Высушенная солнцем и побитая копытами и колёсами трава на дороге пожухла и пожелтела. Грегори встал в дрожках, задумчиво огляделся. С одной стороны дороги – берег озера, на волнах ломались и искрились блики закатного солнца. С другой – золотистые овсы на склоне пологого холма ходят едва заметными волнами на лёгком ветерке.

– Здесь, – деловито сказал Матвей Захарович, легко спрыгивая с подножки дрожек и вприщур оценивающе поглядел на сосну, растущую невдалеке от овсяного поля. – В самый раз. Пошли-ка, поглядим.

Высохшая на корню трава шуршала под сапогами, ветерок шевелил волосы и забирался под полотняную рубаху. Грегори поправил пояс с длинным ножом, сам перед собой смутился на мгновение, настолько это показалось неестественным и наигранным, словно рисовался перед кем. Перед кем тут рисоваться-то? Маруська далеко… да и не надо это ей. Грегори дёрнул щекой.

Остановились под сосной – до дороги было всего ничего, каких-то полсотни сажен, до ельника – сотня. До поля – десяток.

– Вон, гляди, – кивнул отец, и Грегори увидел.

От леса к полю шла даже не тропа – утоптанная дорога. И само поле со стороны ельника – словно по нему кони валялись. Выбито, потоптано, ходы понаделаны.

– Ого, – только и сказал мальчишка. А отец поглядел на поле так и сяк и сказал веско и сурово:

– Ишь, повадились. Да будь это даже мужичьи овсы… А поле – наше, так сам бог велел, – и бросил через плечо сыну. – Неси барахло.

Грегори прикинул, как он будет тащить от дрожек к сосне всё необходимое, передёрнул плечами и коротко свистнул. Пантелей сидел на козлах, нахохлившись словно ворон на суку. От свистка Грегори он встрепенулся, тряхнул вожжами и причмокнул губами – от сосны Грегори этого конечно, не слышал, но Пантелея он знал прекрасно.

Дрожки остановились около сосны.

– Остаётесь, барин?

– Остаёмся, Пантелей, – немногословно ответил Матвей Захарович, прислоняя к стволу сосны сухую длинную корягу. Пошатал её, проверяя выдержит ли.

Выдержит.


Грегори сплюнул в ладонь и потёр её об дерево, пытаясь содрать с ладони присохшую смолу, но только замазал её ещё сильнее – под ладонью молодая сосновая кора оторвалась, и мальчишка вляпался снова, в свеженькое. Мда… дураком надо было быть, чтобы стирать смолу с руки об сосновый ствол. Грегори потёр ладонь снова, на этот раз об лабаз – перекинутую с одной ветки на другую свежесрубленную берёзовую жердь. Лабаз дрогнул, качнулся и сидящий на другом конце жерди отец, дрогнули и подвешенные на ветках ружья. Мальчишка испуганно притих.

– Не возись, – наставительно бросил Матвей Захарович, раздёргивая узел на завязках мешка и пристраивая его на всё тот же лабаз. Кивнул на мешок. – Давай-ка перекусим, чем бог послал, пока не стемнело окончательно. А потом ничего пожевать уже не придётся – кабан зверь чуткий, я даже курить не стану, чтоб не почуял.

– А… – Грегори с усмешкой кивнул на виднеющуюся в глубине мешка солдатскую манерку.

– А это потом, когда всё закончится, – весело ответил отец, подмигивая мальчишке и крупно откусил от ржаной горбушки.

Бог послал копчёное сало, крупно порезанное на тонкие ломти, кусок окорока, половину ржаного каравая и кожаную флягу со сбитнем. Грегори оперся спиной об ствол сосны, презрев опасность запачкать смолой рубаху и неторопливо жевал. Есть почему-то совсем не хотелось, а откуда-то из глубины души медленно поднималось странное чувство. Да ты никак боишься, – понял вдруг мальчишка и даже жевать перестал на мгновение. Подумал несколько мгновений и снова принялся жевать. Нет. Страхом это чувство назвать было нельзя. К тому же чего и бояться-то – кабан, даже раненый, на дерево не влезет и не допрыгнет, от них с отцом до земли – сажени две.

Чувство было другое.

Какое-то весёлое, даже радостное ожидание, смешанное с тревогой. Но и тревожился он не от страха – скорее от того, что может опозориться перед отцом – с ружьём не совладает или промахнётся. Или ещё того хуже – засаду чем-то выдаст.

Бывать на охоте Грегори доводилось и раньше, но на кабана отец взял его впервые – раньше, два года назад, три года назад, и четыре, отец брал его на зверя помельче – зайца, уток, тетеревов.

Матвей Захарович оторвался от баклаги со сбитнем (пахнуло травами и пряностями) и вдруг сказал, словно прочитал мысли сына:

– Вообще, странное дело… кабан сейчас зверь редкий, с четверть века не слышно про них ничего было. А тут с десяток голов жировало, не меньше. Откуда-то приблудились, должно быть.

– Так может, это и не кабаны? – Грегори наконец дожевал кусок, проглотил и потянулся в свою очередь за баклагой. – Может, медведи? Я слыхал, они тоже большие охотники до молодого овса…

– Следы, – отец покачал головой. – Следы-то кабаньи!

Грегори мысленно сплюнул и обругал себя пустобрёхом. Сам же следы видел, нет – поумничать захотелось! Он сделал несколько глотков – от сбитня, хоть и остывшего, тепло приятно разлилось по всему телу.

– Ладно, поглядим, – заключил Шепелёв-старший, не замечая сыновней оплошки. Затянул завязки на горловине мешка, подвесил его на сук и закутался плотнее в просмолённый охотничий редингот толстого сукна. Грегори оставалось только сделать то же самое.

Главное на охоте – это умение ждать.

Терпение.


Проснулся Грегори от того, что холодок забрался под редингот и настойчиво теребил оголившееся тело. Последнее дело спать в такой позиции, – хмыкнул мальчишка про себя, осторожно садясь удобнее. Болела спина, болело и то место, на котором сидят.

Ночная теснота стремительно редела, уже можно было разглядеть и ближнюю опушку леса, и то, как в Бухмене играет рыба – стремительные серебристые тельца нет-нет да и выскакивали из воды и почти без плеска снова уходили на глубину.

Грегори шевельнулся снова и застыл, настигнутый едва слышным шёпотом отца:

– Не шевелись.

Из-под низко надвинутого башлыка на него смотрели внимательные отцовские глаза. Шепелёв-старший чуть заметно моргнул, повёл взглядом в сторону леса. Шевельнул губами:

– Идут.

Грегори медленно, чтобы не колыхнуть веткой, не скрипнуть жердью лабаза, поворотил голову, глянул.

И впрямь – идут.

По лугу, раздвигая густую траву, к полю двигалось несколько тёмных туш – в предрассветном полумраке незаметно было, чёрные эти туши или рыжие – словно корабли плыли. В пеленг идут, не в кильватер, – глупо подумал Грегори и едва не подавился дурацким смехом, сдержался в последний момент.

Стадо шло не торопясь. Чуть похрюкивали на ходу в несколько голосов подсвинки, тонко повизгивали молочные поросята. Полосатые, наверное, – пришла новая глупая мысль.

Не дойдя до поля, передний зверь, здоровенный секач едва ли не два аршина в холке, остановился и тут же, словно по команде, остановилось и всё стадо. «Три… четыре… пять… семь…» – считал про себя Грегори, перебегая взглядом от одной туши к другой.

Семь! Не считая визгучей мелочи.

Секач свирепо рыкнул, и многоголосое сопровождение вмиг утихло, только поросята продолжали повизгивать и негромко хрюкать. Мелюзгу так просто не утихомиришь. Секач, видимо, решил так же и, больше не обращая внимания на них, принялся нюхать воздух – даже на лабазе, в десяти саженях от стада, было слышно, как он свирепо сопит и всхрапывает.

Ветерок тянул от озера и от стада к сосне, и вепрь, несколько мгновений постояв с настороженными ушами, коротко хрюкнул и двинулся к полю. Следом за ним двинулось и остальное зверьё.

Плавно-плавно, чтобы не скрипнуть, не прошуршать, Матвей Захарович снял с обломанного сухого сучка ружьё и протянул его сыну. Грегори подхватил – ружье оказалось вдруг неожиданно тяжёлым. То ли он отвык, то ли привезённая отцом из Уфы винтовка Фергюсона, почти точная копия отцовской, и вправду была тяжелее тульского дробовика, с которым он ходил на зайцев, уток и тетеревов в прежние годы, но Грегори едва удержал её на весу. Сцепил пальцы на отполированном ореховом ложе с мелкой резной насечкой, поднял винтовку на уровень глаз. Отец уже тоже поднял свою винтовку, быстро глянул на Грегори, ткнул большим пальцем себя в грудь и показал поднятый вверх указательный палец, потом показал им на Грегори и поднял вверх два пальца. Шевельнул бровями – понятно, мол?

Понятно, чего ж тут не понять. Отцу – первый зверь, ему, Грегори – второй. А что стрелять будут по отцовой команде, о том договорились заранее.

Глаза щипало от недосыпа, в них словно по горсти песка в каждый сыпанули, винтовка ходила в руках, дуло выписывало кривые и круги, и Грегори вдруг с отчаянием понял, что он сейчас промахнётся, постыдно промажет. В отчаянии он сцепил зубы и наконец, смог – винтовка на миг замерла в воздухе, направленная в горбатую спину зверя, торчащую из травы. И почти тут же отец, словно только этого и ждал, чуть слышно цокнул языком.

Двойной выстрел (Грегори запоздал всего на какую-то долю мгновения) с грохотом разорвал тишину, ударил по ушам, дымно и кисло завоняло горелым порохом. С визгом порскнули в стороны поросята, утробно взрыкивая, бросились врассыпную подсвинки. Секач, отцова мишень, тяжело и глухо хрюкнув, посунулся вперёд, грузно осел в траву и повалился набок, а вот второй, в которого стрелял Грегори, свирепо метнулся в сторону, повалился, перекатился набок, а потом и на спину, снова вскочил.

Подранил, – понял мальчишка, холодея, чуть привскочил, стараясь разглядеть зверя (глупое занятие, если подумать, в предрассветных-то сумерках! да только разве подумать-то время есть?), и в этот миг берёзовая жердь, на которую они опирались ногами, глухо хрустнула, и Грегори с ужасом почувствовал, что опора уходит из-под ног.

Он рухнул с высоты в две сажени, земля тяжело ударила в ноги, и мальчишка повалился в траву, упал на четвереньки.

Больно не было.

Но лучше б было, – подумал Грегори, когда понял, что кабан-подранок несётся прямо к нему, и осознал, что ещё мгновение – и он, позорно вереща, помчится прочь.

Медвежья болезнь, – вспомнил он, и успел ещё удивиться тому, что у него есть время на такие глупости. А в следующий миг с лабаза раздался сопровождаемый щелчком винтовочного курка спокойный голос отца:

– Не вздумай бежать.

Кровь гулко била в виски и шумела в ушах, ноги ослабли в коленях – даже захоти он бежать сейчас, не смог бы. Грегори нетвёрдой рукой ухватился за рукоять ножа – сколь глупой сейчас казалось ему то, как он цеплял его сегодня на пояс и мечтал – вот бы Маруська увидела! Выдернул нож из ножен, и почти тут же увидел окровавленную кабанью морду всего в какой-то сажени от себя.

Всё.

Пропал.

И почти тут же бабахнуло снова – вспышка выстрела разорвала сумерки, отец стрелял почти вертикально сверху вниз, от дула винтовки до туши кабана было всего-то аршина четыре, не больше. Пуля сшибла зверя в прыжке, он рухнул почти под самые ноги Грегори, и мальчишка инстинктивно шарахнулся назад. В следующий миг кабаньи клыки вспороли дёрн на том месте, где он только что стоял.

Кабан – невероятно живучий зверь.

А через мгновение сверху на кабанью тушу обрушился отец, ударил ножом раз и другой, отыскивая под рыжей (Грегори видел во вспышке выстрела – рыжей!) шкурой кабанье сердце. Подождал пару мгновений, но секач больше не двигался, слышно было только, как он тяжело вздыхает, засыпая, да то, как ломит прочь сквозь чапыжник вспугнутое стадо.

А потом Матвей Захарович коротко выдохнул и нервно рассмеялся:

– Гриша, сынок… достань-ка там флягу… ох не те уже мои годы…


4


В город въезжали со стороны Колмазы. Коляска прогремела по шаткому мостику через овраг, на дне которого едва слышно по летней жаре шелестел ручей, и сразу вынырнула на Чумаковскую улицу. Кони бодро вынесли коляску наверх, оставляя следы подков в глинистой, плотно утоптанной копытами и колёсами по летней жаркой поре дороге, потащили её между палисадниками городской окраины. У поворота на Миллионную вслед коляске весело засвистели мальчишки – босые и чумазые. Грегори даже приподнялся невольно, словно ожидал увидеть среди них питерского знакомца, бульвардье Яшку-с-трубкой, но вовремя опомнился и сел на жёсткое сиденье коляски. Наткнулся взглядом на ехидную ухмылку французёнка Жоржика и удивлённые глаза мадам Изольды.

– Чего это ты, Гриша? – тоже с лёгкой ноткой удивления спросил отец. – Никак подраться с ними думал? Брось…

Объяснять Грегори ничего не стал.

Незачем.

На Миллионной подковы звонко зацокали по брусчатке, отец то и дело раскланивался с встречными знакомцами, не спеша дефилирующими по дощатым тротуарам вдоль высоких заборов и каменной кладки – по Миллионной больше всего было различных купеческих контор, а время было как раз обеденное, полуденное – вот и выходили прогуляться конторские служащие.

С Миллионной свернули на Малую Сибирскую и покатили вниз под уклон, к Белой. Коляску потряхивало – Малая Сибирская была вымощена уже не брусчаткой, а булыжником, со всеми его прелестями.

Когда пересекали Никольскую, Матвей Захарович махнул рукой в сторону Троицкой площади:

– В прошлом году осенью государь приезжал… – он помолчал, вспоминая, потом кивнул семейству. – Помните ли?

Жоржик в ответ только молча улыбнулся, но голоса не подал, а вот Анютка и мачеха отозвались мгновенно, почти в один голос и совершенно одинаковыми словами:

– Как же можно такое не помнить, сударь?

– Да… – протянул отец, потом продолжил, обращаясь в основном к Грегори. – Мы тогда тоже в Бирск приезжали… тогда и гравюрку ту сделали, которую потом тебе в письме прислали. Восемнадцатого сентября государь службу стоял в Троицком соборе, а потом, на другой день, в доме Бруданского принимал дворянских выборных…

– И папа́ там тоже был, – весело пискнула Анютка, смешливо морща нос и жмурясь от яркого солнца. – И с государем виделся.

Отец только коротко кивнул.

Анютка радовалась выпавшей на долю отца чести беззлобно и добродушно (мадам Изольда, впрочем, тоже!), а вот Жоржик, скотина французская, немедленно задрал нос и стал смотреть на Грегори так, словно тот только что выбрался со скотного двора.

Грегори не утерпел.

– Я тоже государя видел, – словно бы между прочим ответил он. – Дважды…

Глаза у Жоржика стали круглыми – вот-вот выпадут из орбит и затеряются в пыли под конскими подкованными копытами да грязными колёсами.

– Каак? – ахнула мадам Изольда. – И не рассказывал ни разу!

– Ну-ка, говори-ка, – весело сказал отец, оживившись. – Где и как это ты сподобился?

– Ну первый-то раз издалека, конечно, – нехотя сказал Грегори. Сейчас, после мгновенного торжества, собственная похвальба показалась ему глупой и неуместной, но никуда не денешься – слово сказано, стало быть, надо рассказывать. – Во время наводнения, когда нас мимо дворца на гальюне несло, на балконе стояли военные да чиновные. Должно быть, там и государь был…