Юрий Сысков "Урочище Пустыня"

Все мы живем, пока помним и пока помнят о нас. Память – как живая вода. Она дает надежду живущим и воскрешает мертвых. Деревня Пустыня, ставшая камнем преткновения для Северо-Западного фронта, осталась лишь одной из многих кровоточащих ран минувшей войны. Бои за нее, несмотря на страшные потери, продолжались долгих девять месяцев. Уничтожить окруженные в демянском «котле» дивизии вермахта так и не удалось. Что это было, как это было, во имя чего это было – вопросы, которые до сих пор волнуют не только живых, но и павших…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 05.02.2024

Все, что окружает нас Эдуард воспринимал как что-то живое, что только притворяется неживым. Однажды он сильно рассердился на совочек, который не хотел копать утрамбованный грунт, и наказал его, сломав о камень. А потом долго жалел об этом и даже попытался вылечить его подручными средствами, но совочек чиниться не хотел и его пришлось выбросить. Вообще-то я разделял его точку зрения, но никогда бы не признался в этом, потому что был на целых два или три года старше.

Один случай убедил меня, что он не верит и в смерть животных. Однажды у нас в обители умерла дворняжка – какой-то злыдень рубанул ее то ли топором, то ли лопатой. Эдуард похоронил ее. Над могилкой он водрузил крест из ивовых прутьев, а на холмик положил банку рыбных консервов, которую украл для него из кухни Олег по фамилии Френ (потом я узнал, что это не один человек, а несколько). Собака проснется, поест и снова уснет, объяснил он. Это нисколько не удивило меня, а лишь напомнило о деревенском обычае оставлять еду на кладбище. Наутро банка действительно исчезла. Но чтобы не расстраивать Эдуарда мы не стали говорить ему, что ее съела не мертвая собака, а Пионер.

Пионер был четвертым, самым беспокойным жителем нашей палаты, назойливым, как муха, и каким-то, по правде говоря, чокнутым. И мне было непонятно, зачем ему дали такое почетное, ко многому обязывающее прозвище, ведь пионер – всем ребятам пример.

У него был такой вид, как будто он к чему-то все время принюхивался, что-то выискивал, за кем-то шпионил. Как я узнал позже это объяснялось легкой сглаженностью носогубной складки.

Пионер все время был в движении и ни минуты не мог оставаться один, ему всегда было нужно с кем-то спорить, кого-то донимать, кому-то что-то объяснять, растолковывать, доказывать и поэтому за всеми он ходил хвостиком. От него не было покоя не только детям, но и взрослым, и даже настоятель обители не знал, куда от него деться. Когда он говорил о Пионере, в ходу были такие непонятные, пугающие, опасные, как ядовитые насекомые, слова – адиадохокинез, тремор, страбизм и другие на них похожие, значения которых никто из моих друзей не знал. Еще Пионер безбожно ругался матом, особенно когда был сильно возмущен или обижен. А возмущен или обижен он был почти всегда. Поэтому ругательства сыпались из него, как из рога изобилия. И где он только набрался? И когда из города приезжали гости, которых называли комиссией Пионера прятали подальше с глаз долой, чтобы он не обругал кого-нибудь последними словами.

Мое знакомство с ним началось с игры в шашки. Сначала все было как обычно, но как только я начал выигрывать Пионер повел себя очень странно и не по правилам – взял с доски две моих шашки, засунул их в рот и сказал:

– Я их съел!

Потом засунул еще горсть и объявил себя победителем.

– Так не честно! – попытался возразить я, но он уже забыл про шашки и начал втолковывать мне про какой-то пионерский патруль. Я просто опешил от такого напора.

– Это нужно для того, чтобы организовать охрану общественного порядка, – выплюнув все шашки разом, возбужденно задолдонил он. – Вдруг бандиты, хулиганы и всякая контрреволюционная сволочь – кулаки, помещики и капиталисты. А еще бывают спекулянты и проститутки… Мы их всех переловим и посадим под замок!

– Не хочу я ни в какой пионерский патруль…

– Тогда тебе прямая дорога в пожарную охрану, товарищ! Где твой шлем огнеборца? Но сначала ты должен сдать нормы ГТО, влиться ряды ОСОВИАХИМа и принять присягу добровольца…

Он городил что-то еще, но я был уже далеко, потому что при одном только упоминании об огне впадал в панику и бежал без оглядки.

В следующий раз Пионер агитировал меня вступить в команду крейсера «Красный Кавказ». И упорно повторял, что у него там знакомый капитан дальнего плавания подводного парусного флота, который все устроит. Я ни в какую не соглашался. А когда отказался заниматься хлебозаготовками, мобилизацией автогужтранспорта и лесоповалом для нужд молодой советской республики он назвал меня контрой и дал подзатыльник. Так я стал классовым врагом Пионера. С тех пор тычки, пинки и оплеухи сыпались на меня чуть ли не каждый день. К этому еще добавилась новая беда – продразверстка. Пионер взял за правило отбирать у меня излишки еды в пользу голодающих Поволжья. Еду съедал сам. Спасало меня только то, что он не мог долго мурыжить кого-то одного, ему хотелось охватить всех, дойти до каждого. Как только он отвлекался – я исчезал, поминай как звали.

Защитить себя я не мог – Пионер был старше и сильнее, Эдуард слишком мал, чтобы мне чем-нибудь помочь, а Барон сам его боялся. В общем, Пионер чувствовал себя в нашей палате главарем, предводителем народных масс, самым что ни на есть генеральным секретарем. Он был всегда и во всем прав, потому что сила была на его стороне. Мы быстро к этому привыкли, легко приспособились ко всем его капризам и причудам, научившись переключать его внимание на других обитателей нашей обители. Или просто потакая некоторым его слабостям.

Вот, к примеру, ему нравилось смешить. Для этого он наряжался кем ни попадя – то клоуном, то балериной, то мусульманином. Далее следовал истерический смех, танец маленьких лебедей или заунывная молитва, в зависимости от избранного образа. Но никому не было смешно. Придурки обходили его седьмой дорогой. Персонал недоумевал, понимающе переглядывался и крутил пальцем у виска. Во мне его потуги вызывали чувство неловкости. Но Пионер старался. Ведь если очень захотеть, обязательно добьешься своего. А цель у него была одна – заставить всех смеяться. И чтобы его за это любили. Поэтому над его шутками и выходками мы смеялись громко, старательно, навзрыд. Тогда Пионер становился добрее и можно было лепить из него все что угодно. Как из воска.

Все свободное время нам разрешалось гулять или во что-нибудь играть. Больше всего мы любили войнушку: пузырьки от лекарств были солдатами, бутылки – генералами, скрученные полотенца – самолетами, а стоптанные тапки – танками. Ну а судно использовалось по своему прямому предназначению – по настоянию Пионера оно было тем самым крейсером «Красный Кавказ», на котором я наотрез отказался служить. Из-за пробоины в борту этот крейсер годился только на то, чтобы расклепав якорь-цепь и отдав швартовы, затонуть в ближайшей луже. Но для нас это была полноценная боевая единица.

Еще мы играли в больничку. Выигравшим считался тот, кто ставил пациенту какой-нибудь мудреный диагноз или находил в себе больше всех болезней. У меня был самый длинный список – скарлатина, отит, дизентерия, корь, оспа, чума, холера, свинка, сифилис… Не уверен, что я всем этим болел, но названия откуда-то знал.

А по вечерам, когда в палате выключали свет, мы рассказывали друг другу, кто кем был до того, как попал в обитель. Самая красивая история была у Барона. Он утверждал, хотя и не знал этого точно, что мать родила его в экспедиции. Нам очень нравилось само это слово – экспедиция. Оно напоминало большой старинный корабль, быть может, фрегат, да-да, конечно, фрегат с наполненными ветром парусами, который плывет навстречу удивительным приключениям. Это было путешествие в некую сказочную страну, которой нет ни на одной карте мира и где всегда лето. И Барон всем говорил, что он оттуда, из этой страны и самый главный там над всеми – его отец.

Пионер всякий раз придумывал какую-нибудь новую историю. То про то, как его усыновил один старый большевик, то про сельхозартель Вторая пятилетка, занимавшуюся его воспитанием через коллективный труд, то про детдом где-то на Псковщине…

Эдуард обычно отмалчивался. Ему нечего было рассказывать, потому что он все уже рассказал. За него, как правило, сочинительствовал Барон, который был охоч до всяких россказней. Но я знал, что у него есть мечта – дойти пешком до столицы нашей Родины города Москвы и найти там одно место, которое называется Кремль. «Под его стеной стоит домик, а в нем – Ленин. Дедушко, – говорил Эдуард тихим-тихим голосом. – Устал, значит, делать революцию и прилег отдохнуть. А все ходют и смотрют на него. Но на самом деле он не просто дедушко, а волшебник и если ему оставить записку с просьбой – он обязательно исполнит».

Нетрудно было догадаться, о чем хотел он попросить этого волшебника.

Я же честно признавался, что пришел в этот мир ангельским путем, сойдя с небес в снопе огня. И если бы при своем схождении я не обжегся, не стал порченным ангелом, то не попал бы сюда, к ним. А теперь и к нам, потому что здесь теперь был и мой дом (изба в Пустыне как бы тоже, но я стал забывать и ее, и бабу Тоню). Своим настоящим, изначальным домом я всегда считал церковку на холме, которая если светит солнце моргает, в ненастье смеживает веки, а когда на землю ложится туман – просто спит…

Постепенно я перезнакомился со всеми детьми. Олег по фамилии Френ, как я уже говорил, оказался не одним человеком, а сразу несколькими людьми с одним диагнозом. Их в нашем странноприимном доме было больше всех. Не по злобе, а для удобства и краткости мы называли их просто придурками. Это были самые добрые и безобидные создания на свете. Я подозревал, что они готовятся стать небожителями – существами, которые умеют кататься на облаках и спать на них, как на перинах. Придурки никого не обижали, а если обижали их – никогда не давали сдачи. В одной умной книжке, которую читал Барон это называлось «непротивление злу насилием». Еще они были очень трудолюбивы, а когда их за это хвалили – работали с удвоенным рвением. Дай такому палку – и он будет стругать ее до тех пор, пока она не станет, как огрызок карандаша. Может быть поэтому над нашей столярной мастерской висел плакат – «В труде твое счастье, будущий мастер!» Их было очень легко подбить на какое-нибудь сомнительное дело. Это Барон уговорил одного из придурков украсть на кухне банку кильки, которую Эдуард оставил на могилке дворняжки, а Пионер съел. А потом кто-то из них по его же просьбе стащил из библиотеки настоятеля папку, в которой хранились истории болезней. В том числе и моя. Я называл ее «романом». Такое название нравилось мне даже больше, чем эпикриз. Из своего «романа» я надеялся узнать, кто я на самом деле и к какой важной миссии меня готовят. Но почерк настоятеля был настолько неразборчив, что кроме своего имени и фамилии я смог прочитать всего два слова – термический ожог. Это хоть и подтверждало догадку о связи моего происхождения с небесным огнем, но не объясняло, откуда я взялся, почему нахожусь в обители и каково мое истинное предназначение. Папку пришлось вернуть обратно в библиотеку.

Меня, как выяснилось, поселили с «шизоэпилепсиками», припадочными. Вот с кем было по-настоящему интересно. Мы-то знали, что в нашу палату попадают только избранные, наиболее одаренные, прошедшие самый строгий отбор дети. Так утверждал Барон и мы охотно с этим соглашались, потому что разница между нами и прочими детьми была заметна невооруженным глазом. Правда, я не совсем понимал, как к нам затесался Пионер, но надо было признать, что и он был особенным.

Было еще несколько аутят. Эти всегда были одиноки, несчастны, боязливы, в общем, не от мира сего. Они смотрели на всех и на меня в том числе испуганно, даже как-то затравленно, а я не люблю, когда меня боятся. Аутята были мне не очень симпатичны, но я их не обижал.

Настоящим открытием для меня стало знакомство с девочками. Мне запомнилась Глашка, уже почти взрослая девица. Она была из отряда придурков и отличалась строптивым нравом. Ее трудно было назвать красавицей, но все мальчишки липли к ней, как будто у нее было медом намазано. Я догадывался где, в каком месте, но мне было как-то стыдно об этом думать и я старался отгонять от себя эти греховные мысли. Она всем давала потрогать у себя, если ты дашь потрогать у себя. «Ты не думай, я не какая-нибудь, – говорила она, – у нас равноправие. За это еще Клара Цеткин боролась…» «А она, твоя Цеткин, давала потрогать?» – спрашивали у нее. «Отстаньте, дураки…» – шипела Глашка. У нас даже вошла в обиход поговорка, точнее отговорка, когда кто-то хотел кому-то в чем-то отказать. Например, если ты спрашиваешь – можно мне добавку компота? Тебе тут же отвечают – можно Глашку за ляжку. Это означает, что нет, нельзя. Без указания причин. Неясно было только одно: почему Глашку можно, а, к примеру, компот нельзя?

Настоятель объяснял такое Глашкино поведение бурно протекающим половым метаморфозом. Это если по-научному. Я не очень понимаю, что это такое, но, наверное, что-то не очень хорошее. У самой Глашки было другое объяснение. Она утверждала, что такая жизнь у нее началась неспроста. Что ее лишил невинности (получается, возвел напраслину, сделал в чем-то виноватой, как я тогда себе это представлял) какой-то очень важный начальник, чуть ли не всесоюзный староста Калинин. На съезде во Дворце Советов, где она подрабатывала официанткой. Вот на кого бы никто не подумал! Такой добрый старичок.

В общем, Глашке было нелегко с этим самым половым метаморфозом, но она справлялась.

Однако гораздо сильнее меня тянуло не к ней, а к другой девочке. Я не знал как ее зовут. Просто девочка и все тут. Она любила тишину и уединение. И все время что-то рисовала в своем альбоме. Глаза ее были похожи на васильки в солнечной траве и вся она была объята каким-то нежным, призрачным сиянием с оттенком алого. Когда я подходил к ней и спрашивал – «как тебя зовут и что ты рисуешь?» – она вся съеживалась и закрывала альбом. Но однажды сказала мне: «Природу». «А зачем?» – спросил я. «Мне нравится природа», – добавила она. Больше я не слышал от нее ни одного слова. А мне очень хотелось. У нее был такой приятный голос… Ну и сама она была красивая. Только тупая, как и все придурки.

Как-то я незаметно подошел к ней со спины и подсмотрел, что у нее там в альбоме. Это была березка. И на следующем листе березка. Я понял, что она рисует только березку, одну только березку, всегда одну и ту же. И подписывает каждый рисунок – Настя. Так я узнал, как ее зовут.

Чтобы Настю никто не обижал я решил ее защищать. Случай проявить себя представился очень скоро. Я хорошо, во всех подробностях запомнил этот день. После завтрака нас вывели погулять. Эдуард достал припрятанную в кустах большую штыковую лопату. Наверное, ее забыл кто-то из персонала после уборки территории.

– Я пойду в лес, – сказал он мне. – Только никому не говори…

– Зачем? – спросил я его. – Да еще с лопатой?

– Я хочу похоронить смерть. Как только я ее закопаю в черную землю люди перестанут переселяться в другие места. Все будут жить вместе – дети и их родители.

– А мне с тобой можно? – спросил я. – Я помогу тебе…

Он с радостью согласился. Ведь страшно маленькому мальчику одному идти в лес, чтобы похоронить смерть. Никому не под силу в одиночку справиться с таким трудным делом.

Далеко в чащу мы углубляться не стали, чтобы не заблудиться. Я вырыл небольшую ямку, Эдуард внимательно осмотрел ее и торжественно произнес:

– Прыгай, смерть, в свою могилу!

Я не мешкая ни минуты тут же зарыл ямку и опасливо спросил:

– Думаешь, она не выскочит?

– Не знаю. Если выскочит мы снова ее закопаем. И завалим сверху большим камнем.

На том мы и порешили. А когда вернулись в обитель, то увидели зареванную Настю, которая с беззвучным плачем бегала за Пионером, пытаясь отобрать у него свой альбом с березками. Пионер то убегал, то резко останавливался и вертелся юлой. И все время как-то подленько хихикал, дразнился и корчил рожи. Я, конечно, ринулся на выручку – догнал его и обеими руками вцепился в Настино сокровище. Пионер не поддавался. Я тоже. После недолгой борьбы альбом с треском разорвался пополам. Мы с недоумением уставились каждый на свою половику, потом друг на друга, еще не понимая, что же произошло. Даже Настя перестала плакать – стояла как громом пораженная.

– Что ты наделал!? – прошипел Пионер. – Это ты во всем виноват!

– А не надо было…

От волнения у меня перехватило дыхание, и я не смог больше вымолвить ни слова.

Пионер подлетел ко мне и с криком – получай, гнида! – ударил меня кулаком в лицо. Рот наполнился чем-то соленым. Я догадался, что это кровь. Моя кровь.

– Я всегда знал, что ты контра! – зло проговорил Пионер и обвел глазами невольных свидетелей этой сцены, как бы ища у них поддержки. – Еще хочешь? А? Хочешь еще?

Драться с Пионером было делом безнадежным – он был силен как бык и бахвалился этим при всяком удобном случае.

– Я боженьке скажу и он тебя накажет. А я не буду, тебя боженька накажет… – сказал я, прижимая рукав ко рту.

Не знаю, откуда я взял такие слова, они сами откуда-то взялись – никогда прежде я никого не пугал и не пытался вразумить страдальцем с распятия.

– Плевал я на твоего боженьку, – рассмеялся Пионер деревянным смехом. И для верности пнул меня ногой.

Тут надо сказать, что иногда я вижу то, чего нет, но будет, и вижу не так, как это будет, а как-то по-другому, словно сквозь мутное бутылочное стекло. И это не совсем то, что сбудется. Но и не совсем другое, а что-то похожее. В том момент мне показалось, что вместо руки у Пионера какая-то культя, напоминающая веретено с клубком льна.

В тот же день Пионер, изображая ледокольный пароход «Таймыр», спасающий папанинцев, долбанулся головой об телеграфный столб. Но этого ему показалось мало: он залез на дерево, на котором у него был оборудован наблюдательный пункт, свалился с него и сломал руку. Как раз ту, которой меня ударил. С этого дня как отрезало: он перестал цепляться ко мне и вообще старался обходить меня стороной.

А Настин альбом я потом склеил и отдал ей. Никогда не забуду сияние ее благодарных глаз. В них была такая бескрайняя синева, что казалось, будто само небо заглядывает тебе в душу. Теперь не проходило и дня, чтобы мы не были вместе. Настя позволяла мне смотреть, как она рисует. Но разговорчивее не стала – мы по-прежнему переговаривались только взглядами и жестами. Потом я узнал: у нее мутизм. Это когда человек может говорить, но почему-то не хочет. Настя не хотела. А если и разговаривала, то только сама с собой.

Со мной тоже не все было ладно – я не перестал внезапно пропадать и появляться в самых неожиданных местах. Я блуждал по каким-то темным лабиринтам и тоннелям, нырял в барсучьи норы, выпадал из солнечного дня в сумрак ночи, потом снова возвращался и ничего уже не помнил – где я был, почему оказался именно здесь и сколько времени прошло, пока я отсутствовал. Знаю только одно – во всех своих странствиях я пытался найти причину тьмы и открыть источник огня, который представлялся мне в виде мерно полыхающего цветка под мертвыми часами с остановившимися стрелками. Я очень хотел и очень боялся этого, боялся, что найдя его, не смогу вернуться обратно, потому что окажусь внутри наплывающего на меня огненного шара и сгорю дотла…

Еще я иногда разговаривал с тем, кто исчезает, когда на него посмотришь. Вот он вроде бы есть и даже слушает, что ты ему говоришь. А стоит оглянуться – и нет его, словно и не было. Тот, кто исчезает может принимать любые обличия, какие захочешь. Но лишь до тех пор, пока ты его не видишь. Или вот еще как бывает: к тебе идет вроде бы один человек, а приходит другой. То есть пока он идет он становится другим – не тем, кого ты ждал и кого заметил издалека. Но такое случалось нечасто.

Так бы все и продолжалось, но пришла война. Сначала мы не поняли, что она пришла. Ну пришла и пришла. Что-то там прокаркал репродуктор и все разошлись по своим палатам ждать планового обхода или полдника. А когда все грозно загудело, задрожало и заухало, когда появились медленно ползущие по небу самолеты, от которых стали отделяться похожие на муравьев черные точки, мы поняли, что она уже здесь – в каждом метре земли, в каждой капле воды, в каждом глотке воздуха. Как смерть, которую невозможно закопать, как бы ни старался Эдуард. Которая пронизывает все и необратимо присутствует повсюду. И живет во всем живом, постепенно делая его мертвым.

Да, это была война. И она убивала все. Как злая колдунья, которая, к чему бы она ни прикасалась, все превращала в дым, смрад и пепел, в кровавую кашу, груду искореженного металла и тлеющих головешек. От нее нельзя было спрятаться. И тогда я понял, что мир перевернулся. Стало очень, очень страшно. Просто до жути.

Но тогда я еще не знал всего этого. Не понимал, к чему все идет.

Как-то утром настоятель собрал у крыльца персонал, объявил, что Советы окончательно разгромлены, Сталин убежал обратно в горы и все теперь свободны. Каждый может идти куда хочет. Хоть на хутор бабочек ловить. Еще он сказал, что через считанные часы сюда придут доиче зольдатен. После чего сел в автомобиль и укатил за линию горизонта – туда, откуда каждое утро встает солнце…

Днем через нашу обитель прошла вереница людей в грязной, истерзанной, словно побывавшей в зубах голодной волчьей стаи военной форме. Все они были до предела измучены, как будто наглотались какого-то горького дыма, и еле брели под тяжестью чего-то непосильного, словно на их плечи легла вся тяжесть поражения, которое терпела Красная Армия на всех фронтах. Бинт в бурых пятнах крови у одного из них трепетал на ветру, словно ленточка бескозырки, у другого серпантином волочился по земле. Штык на винтовке замыкающего красноармейца был обломан. Кто-то сказал, что это наши.

К вечеру все как будто стихло, лишь отдаленный грохот канонады напоминал о том, что война все еще продолжается. Мы-то надеялись, что она продлится только до ужина и обойдет нас стороной. И все будет как прежде.

Дети, оставшиеся без попечения взрослых, повели себя по-разному. Придурки немного поволновались и утихли, аутята попрятались кто где, Пионер обрадовался и стал строить планы обороны странноприимного дома, а Барон не на шутку запаниковал.

Он все твердил, что близится катастрофа. Что мы изгнаны из детства, как из рая, выброшены в этот мир, будто выкидыши из утробы матери. До сих пор мы не знали, не понимали, что находимся в раю. Нам никто не объяснил этого и не рассказал, что все может быть иначе. Ныне же он прозрел и сделал страшное открытие: наши бескрылые ангелы разлетелись кто куда. Мы брошены на произвол судьбы.

– Что теперь с нами будет? Кто будет кормить нас кашей, менять нам простыни, просить показать язык и водить на процедуры? – спрашивал он, с отчаянием глядя в ту сторону, откуда должны были появиться «доиче зольдатен».

И только Эдуард, самый маленький из нас, сохранял спокойствие. Он был уверен, что смерть теперь не может сделать без его разрешения ни шагу. А если так, то скоро придет его мама, которая всегда накормит, напоит, спать уложит и расскажет на ночь сказку. Прискачет на лихом коне папа и накостыляет всем почем зря. Война прекратится и снова воцарится мир.

Меня же обуревали противоречивые чувства. Несмотря страх перед неизвестностью я сгорал от любопытства – что же будет дальше? Казалось, теперь должно начаться что-то очень важное, значительное, какая-то новая полоса жизни, не похожая на ту детскую песочницу, в которой мы до сих пор ковырялись.

На ужин никто нас не звал, поэтому мы сами проникли на кухню, выпотрошили первый попавшийся мешок, вволю наелись сухофруктов и запили все этой водой из-под крана. После этого я пошел на мусорку, куда была выброшена вся библиотека из кабинета настоятеля. Там я нашел свой «роман». Еще я подобрал Настину историю болезни. В ней было написано про какого-то аутистического психопата. Я не понял, какое отношение это имеет к Насте. Скорее всего, решил я, под этим именем скрывается ее брат, родственник или какой-то вредный тип вроде нашего Пионера.

Я нашел Настю под кушеткой в процедурной и кое-как уговорил ее вылезти оттуда. И чтобы как-то отвлечь ее от ужаса, который плескался в ее огромных глазах спросил:

– А хочешь я дам почитать тебе свой «роман»?

Но ей было не до этого – она дрожала, как осиновый лист.

– Может, пойдем погуляем? Порисуем березку?

Она судорожно замотала головой.

Тогда чтобы немного развеселить ее я загадал ей загадку, которую придумал сам. У мальчика было три конфетки «Мишка на Севере». Одну он отдал девочке. Сколько конфеток осталось у мальчика?

Ответ простой. Ни одной. Потому что две другие конфетки он отдал двум другим девочкам.

Но Настя даже не улыбнулась.

– Может, поешь немного?

Я протянул ей горсть сушеных яблок с изюмом и черносливом. Но и от этого она отказалась. Тогда я сел на кушетку рядом с ней и стал думать какую-то важную мысль, которую не успел додумать до конца. Это была мысль про войну – что она такое и почему это с нами случилось. Может, потому, что мы плохо себя вели? Так, например, считал Эдуард, который все наши беды списывал на плохое поведение детей. А может кто-то там, в государстве, что-то недосмотрел, с кем-то из другого государства не поделил одну очень нужную вещь и теперь дерется, чтобы ее отобрать? И что делать мне, Насте, всем нам? Просто подождать, чем все закончится или разбежаться кто куда пока не поздно? Или как подзуживал нас Пионер вооружиться метлами, граблями и лопатами, чтобы отбить нападение коварного врага?

Вопросы, вопросы…

От мысли про войну у меня разболелась голова. Потом захотелось спать. Так мы и уснули в ту ночь на кушетке с Настей. А когда настало утро услышали за окном тарахтение мотоциклов и незнакомую лающую речь.

– Не-немцы! – сказал забежавший в процедурную Барон. Лицо у него было белое, как лист в Настином альбоме.

– А что надо делать, когда немцы? – спросил я, но Барона уже и след простыл.

Оказалось, что они сами знают, что нам делать, потому что они немцы, а немцы всегда знают, что и кому делать. Такой правильный они народ. И этот народ, как мы убедились сами, состоял из одних только военных. Никаких женщин, детей, стариков и старух с ними не было.

Самого первого немца мы с Настей увидели в коридоре, куда выглянули из процедурной. Он был рыжий, взъерошенный и какой-то несерьезный, что-то требовательно кричал, как будто понарошку сердился, но мы не понимали, чего он хочет. Потом по движению его рук и ствола игрушечного автомата, висевшего у него на шее, поняли, что он выгоняет нас на улицу, где было построение.

Там в неровных шеренгах уже стояли все обитатели странноприимного дома. Не было только настоятеля и персонала. Перед строем ходил герр офицер с пауком на рукаве. Он был очень красивый в своей хорошо подогнанной форме и старался казаться добрым. Но я почему-то боялся его доброты. Все боялись. Мне казалось, что внутри он злой. Когда он смотрел на тебя своими острыми льдистыми глазами ты как будто весь покрывался инеем.

– Я есть оберлёйтнант Декстер, – сказал он и обвел детей рассеянным, парящим над их головами взглядом. – Теперь я есть ваш самый главный здесь…

Он посмотрел на Пионера, который старательно вытянув шею, с бессмысленной улыбкой смотрел ему в рот.

– Мальшик, убери свой улибашка. Слушать карашо, без улибашка, – строго сказал ему Декстер и поправил на рукаве паука. Когда он подошел поближе, я обратил внимание, что вся форма и головной убор были у него в крестах и более мелких паучатах. Еще я заметил орла и понял, на кого похож герр офицер. На хищную птицу с загнутым клювом. Пощады от такой не жди.

– Жить будете тот сараюшка, – продолжал Декстер, показывая на сторожку возле дороги, где уже был установлен шлагбаум и стоял часовой. – Питаться обедки немецкий кухня… Кто нарушать правила тот будем сурово наказать… Все теперь понятно? Ауфидерзейн, мои маленькие келлеркиндер…

– Что он сказал? – спросил я Барона.

– Он сказал до свидания, земляные дети. Или дети подземелья…

Декстер услышал это и, обернувшись, приказал ему выйти из строя.

– Шпрехен зи дойч?

– Я, г-господин офицер, – испуганно пробормотал Барон. – Так точно.

– Будешь переводилка ваш варварский язык.

Когда Декстер ушел Барон победоносно посмотрел на Пионера, которого никто не назначил «переводилкой», а значит, такого же бедолагу как и все. Прокашлявшись, он неуверенно произнес:

– Прошу следовать за мной в с-сторожку.

Ближе к вечеру нам принесли кастрюлю с какой-то бурдой – одну на всех, раздали ложки и после ужина разрешили перенести в «сараюшку» несколько кроватей с матрасами. Мы набились туда кучей-малой и заночевали. Было даже интересно, потому что впервые мы были предоставлены сами себе и никому не было до нас дела.

Так началась наша новая жизнь. С утра до вечера нас заставляли работать – мыть полы, убирать мусор, стирать обмундирование. Мы стали замечать, что немцы очень разные, хотя и одеты одинаково. Среди них есть добрые и не очень, есть равнодушные, веселые и грустные, однако попадаются и настоящие злыдни, у которых лучше не путаться под ногами. Они тоже стали отличать одних детей от других. Придурки были у них дункопф, аутята – энгель, то есть ангелочки, а мы – Барон, Пионер, Эдуард и я – вершробен, чудики. В общем, все придурки были как придурки, только мы со странностями. Чудики, одним словом.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом