ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 15.02.2024
Да, я призван составить счастье женской души: разговоры по душам и моя вечная предупредительность в отношениях с женщинами – возможность дать им почувствовать свою значимость, а у женщины она проявляется через понятость ее другим и тем более мужчиной… – я дарю им эти минуты озарения и их пылкого величия, я делю их с ними. Дело в том, что я люблю женщин… но я потратил много времени, говоря им об их неповторимости. Иногда я чувствую нутром, какая женщина передо мной и даже, какая женщина в ней прячется.
И все же я устал. Но есть еще надо мной другая почти крылатая власть, власть старших женщин – мамы и Лены. Я не знаю, почему – я подчиняюсь этой власти – иногда к лучшему, иногда к худшему – но подчиняюсь, будто без этого не могу.
Вот зачем я сейчас подарил Лене и дарю уже целый год подробности о наших неурядицах, ведь это всего лишь мои неурядицы, зачем… тут я хочу остановиться, чтобы не впасть в обыкновенное судачество, что, мол, это как отношения с золовкой, то, что, путаясь в одном слове, как в шарфе, не мог выяснить папа: золовка, невестка – я сам проясняю все время эти отношения и порчу скорее всего Ленину любовь своей суетой, невольно диктуя ей происходящее в тех красках, какие меня распаляют в эту минуту, сам ожидая утешения, и утешение приходит, и получается, что в любой ссоре я прав… и мне потом остается «обелить» Олю, и раньше я в это верил, а теперь это только нервное подергивание плечом, потому что, наверное, я все испортил…
Но эта моя мысль, что мы все одна семья и должны вместе лечить наши душевные вывихи… я не умею сам справиться с этой мыслью, но рассказываю, рассказываю, не зная, куда это все повернется…
И все же я дарю Лене ощущение женского счастья – я дарю ей с первой минуты моей настоящей жизни бесконечную повесть моего сердца – и это противоречит законам сохранения семьи и общим взглядам на супружескую любовь – и я не прав, я готов уговаривать других людей не делать точно так же – но таким вот выговариваньем я сохраняю семью, остаюсь самим собой, дарю Лене счастье быть горячо включенной в мою жизнь – как и тогда, когда без десяти восемь, гудящий от счастья, я звонил Лене в дверь, и все по моему лицу было понятно, все оно заранее объявило и выдало наружу двух внезапно-счастливых людей и нисколько не затронуло тугой вал счастья, который нес меня, принес к Лениной двери, потому что я хотел поделиться этим чувством полета, а не плестись на пустую вымершую Новгородскую, а потом понес меня и тебя дальше, сделав Лену первой свидетельницей нашей любви.
И вот теперь я сказал Лене:
– Я сказал Оле: Отпусти меня.
Зачем я это сказал Лене?
Ведь я так – слово в слово – не говорил.
Сегодня мне приснился Леша С. У него всегда немножко пахло изо рта, весь он был большой, немного похожий на бычка: он потел в играх, у меня и у себя дома, действительно, как бык, и как бык был неутомим. Он от чего-то предостерегал меня. Во сне весь его запах и пот вспомнились мне, хотя от него самого не исходило никаких привычных запахов.
Он был бы хорош на роли увещевателя, потому что в наших разговорах с ним он в девятом и десятом классе как будто старался меня не обидеть и в то же время, с детской мудростью, которая едва заметна самим детям, как будто берег меня, чтобы я, не дай Бог, не сотворил какой-нибудь ерунды. Только все это было в интонации, в неожиданной виноватости взгляда, когда мы с ним разговаривали о каких-то группах, танцующих брейк, или о чем-нибудь, что мне совсем уж было неинтересно – и он безмолвно извинялся, но как будто не только за то, что говорит о какой-то чужой мне вещи, а за что-то еще другое – за то, что ожидает меня…
Так мы не замечаем предостережений увальней и оглушительных толстяков, которые много потеют.
Глядя вперед
А он, глядя вперед – или перед собой, как еще порой советует нам живущая в нас старая лексика, всегда знающая тяжесть хранимых ею обетов – видит нас и видит за нас: там, где я с кем-то близким ругаюсь, хотя довольно все-таки бережно и одним краем мыслей уже отходчиво, и чего-то еще требую от близких – да, в основном понимания – чего-то еще жду от людей – да еще пока что – всего; и там дальше, где я, пишущий и сам глядящий вперед, где-то подразумеваюсь рядом с тобой. Так, сынок? Так ведь, так. У тебя будет шумная и довольно ясная деятельность, и, может, ты разрешишь своими усилиями, зачем нужна пропасть между творчеством так называемым – ведь пишут не из ощущения утвердить это понятие – и строящей себя жизнью. А, может, нам и удастся сгладить, срастить поближе неровные края этой тектонической трещины – а, может быть, и не нам.
Ты глядишь вперед – и упираешься в мою спину – а не отсюда ли, от взгляда вперед и возник вобравший в себя этот взгляд глагол «вперять»? – и бурная соска ходит в твоем трудолюбивом рту, а палец левой руки глубокомысленно давит на ее пластиковую крышку, руки в розовых прожилках, в можжевеловых веточках, и из всего этого ясно, что ты мал. Ясно, конечно, не тебе и не мне, а тому, кто тебя в данную минуту не видит, и, главное, не видит, как в глазах у тебя отражаются родители, живущие нелегко, интересно, беспокойно, не всегда справедливо.
А вчера подбрасывал кричащего сына. У тебя был твердый живот, и я сам стал прыгать на кухне, трясясь от пола до потолка в какой-то конвульсии – я встал, мама твоя спала, так получилось… – и один раз я дунул тебе в твой кричащий рот. Все это, пока молоко в печке не согрелось.
Иногда мы просто худые переписчики своих поступков.
––
8. Пора уезжать.
Лариса Р. просит передать пакет в аэропорт человеку, улетающему в Питер. Видение уплывающей лысой головы в стеклянной трубе коридора, ведущего к посадочным отсекам. Вспомнил отца. Так же уплывала его голова, и ни он, ни я – мы друг в друге ничего не поняли. Он не понял, зачем нужно было меня отпускать на Запад, а я – зачем он считает, что он отпускал.
Как отдельные листки – все эти дни.
Приехавшая из Германии Алена.
– А у вас здесь лучше вещи, как я посмотрю. И еда вкусней.
Согрешили. У нее жених – немец.
Разговор в Monoprix:
– Посмотри пожалуйста. (Показывает ему в кабинке лифчик на себе.)
– Я это себе от его имени подарю.
– Что, лифчик?
– Нет, все вот это.
Какая у нее бесшабашность и непосредственность …
– Интересно, какую мне тему выбрать?
– Ты о чем?
– Ну вот, например, то, что для нашего поколения была армия…
– Как ты думаешь, мне пойдет такое полосатое?..
К чему вся наша хваленая образованность? Если кто-то из нас, живя здесь, все-таки решается служить России, без всякого переносного смысла, то он окажется в тупике. Отсюда что-либо сделать практически невозможно. Или это мне так кажется, но во всяком случае, кажется оно мне, а не кому-то другому. Надо бежать из этой приукрашенной лавки как можно скорее!
Здесь пахнет дорогой материей, здесь хорошо пришивают пуговицы и прячут шов, здесь залы, прохладные в жару, из-за навевающего в вентиляционные щели воздуха, здесь сияют аккуратные лампочки в туалетах и в концертных залах и везде и даже кое-где на вокзалах – дотошно-чисто. Вы этого хотели, Петр Яковлевич? Кто из западников этого хотел? Я сам в семнадцать лет хотел, чтобы у нас и вокзалы и отхожие места стали чище.
И те, кто был на родине, говорят, что к этому уже есть поползновения.
Я семь лет торчу на Западе… я всего лишь один раз был дома.
Иногда мне кажется, как много я всего не успел.
Я не играл здесь ни на одном органе. Вру: в маленькой церкви в Авиньоне. Я не выучил греческий и немецкий и сразу бросил латынь. Я все еще не дочитал Сервантеса. А Данте в оригинале?
Но чему равняется мой скарб? Русско-французский словарь. Словарь Даля, буква "П". Молитвенник, подаренный мне в Зеленогорске долговязым Денисом. Данте и Петрарка, томик Пушкина, зеленый томик Мандельштама, купленный в Перми на вокзале, желтая книга Булгакова. "Страсти по Матфею", Моцарт, Вивальди и "Детская" Мусоргского, записанная на старую кассету, и такой же старый Шопен, от которого тоска подкатывала к горлу еще в Италии, а потом здесь на студенческом коленкоре, потому что было ясно: я что-то упустил, а музыка возвращала мне меня же самого, невредимого, безостановочно несущего с собой ощущения и природу в детстве, и хотелось тогда сразу, сразу уехать. Что-то ведь помешало.
Но мне что-то непонятно: неужели у меня не было бы всего этого, останься я дома? А то ведь теперь "Обломова" и Салтыкова-Щедрина с Замятиным я выискиваю, побираясь, то выпрашивая, чтобы одолжили, то состоя в бесчисленных библиотеках Большого дворца, имени Тургенева… ах, да Бог ты мой!
В Греции я не был, византийского пения не слышал. Хотя, быть может, и есть в Париже греческая церковь. Или, как говорит, один приятель-художник: зайди в любую церковь, а в ушах поставь себе византийское пение.
Ну как можно отсюда служить России?
Эмиграция носит на спине увезенный невидимый скарб, где радости тесно переплетены с неудачами, и боится, что кто-то разрушит ей эту тоскливую иллюзию. Смешно, что, когда они входят в двери, невидимый горб не задевает верхней притолоки. Они способны по большей мере на тараканьи бега – и то непонятно, на каких тараканов ставить.
Не одолжите ли вы мне своих тараканов, профессор?
Ведь есть среди них профессора и инженеры, рисовальщики из детских журналов, абстракционисты и недоучки с тремя высшими образованиями.
Но кто мне объяснит, зачем было заводить русские магазины с польскими и немецкими малосольными огурцами в банках и пирожными душераздирающего цвета? Чтобы кого утешить?
Ведь все равно все наши русские семьи любят хороший рассыпчатый творог. Молодые семьи еще как-то беспокоятся об этом, прожив не более двух лет. Тогда еще можно ездить в еврейский магазин где-нибудь у Северного вокзала, где на полках и прямо на полу стоят огромные мешки с орехами, с красно-коричневыми горами кумина, который вот-вот просыпется наружу, и все будут чихать, где лежит длинная маца, бережно завернутая в мутный полиэтилен, где опять же всякие малосольности в банках с разлапистым красным семисвечником на боку, где даже можно найти греческий сыр фету и нашу гречу. Только творог женщины берут в каких-то других магазинах.
Потом и это наскучивает.
В конце концов можно слетать к маме в Питер или в Москву и наесться этого творога до отвалу? Я ведь правильно говорю?
А иногда мне кажется, что моя жизнь здесь – это затянувшаяся поездка на какой-нибудь европейский семинар. На завтрак в гостинице шведский стол. Можно запастись, насколько рук хватит, круглыми легкими баночками с вареньем. Молока сколько хочешь наливай в хлопья.
Но завтрак заканчивается, девушки-официантки убирают сначала молоко и соки, потом уносят прозрачные бадьи с хлопьями и мюслями, и надо идти жить семинарской жизнью: о чем-то говорить, что-то доказывать, оправдывать свое казенное проживание.
Иногда мне здешние женщины, сидящие в бесчисленных окошечках вокзалов, метро, почты и в кабинетах бесчисленных университетов кажутся серьезной командой, нанятой обслуживать дюжину семинаров, конференций и заседаний парламентских палат, поэтому у них вполне можно попросить принести чашку кофе в номер… Только вот в какой номер?
И так дальше можно бесконечно.
Ну какой он к черту Пьер Безухов! Не может быть Пьеров Безуховых в чистом виде.
Он просто москвич, балагур и болтун и в Бога как-то почти не верит.
Мне иногда кажется, что имена, попадающиеся мне в жизни, не случайны. Первая любовь была Юлия. Или Катерина? Одна «горькая», другая «ясный разум» или что там это значит… Была ведь святая Екатерина, невеста Божия.
За именем Андрей кроется слово "человек", греческое " антропос", за Кириллом – кириллица, за Романом – романица… то есть романские страны, где я и торчу, хотя Ромка вроде в этом не виноват…
Но от двух имен я почему-то замираю: от имени Анна и от имени Ольга.
Вот так когда-то гоголевский итальянец отправился в центр западной цивилизации.
У Ларисы Р. оставить вещи. У нее кричит ребенок.
Ты чего-то как-то осунулся и похудел.
Вот был бы у меня сын…
Идти на автобус – ехать в Питер. Экономятся деньги.
Я устал от людей. В людях всегда какая-то тяжесть. Или это она скапливается во мне, а им, поговорив со мной, становится легче.
На Монпарнасе садик – куцая полоска скамейки и деревья.
Видите, человек виском прижался к кривому стволу горячего на ощупь платана.
– Это вы там с деревом обнимались? Вам повезло, что я задержал, а то бы вы не успели.
9. Приезд в белую ночь.
Бензином пахнет сразу на две улицы, дома передают друг другу влажные безмолвные телеграммы дождя – и нет никакой возможности описать, что я ощущаю.
А я ощущаю, что я живу.
Белая ночь – это, когда хватаясь за тугую ватную полу подъезда – так, будто мне плохо и я падаю, хотя, на самом деле, падаю я исключительно в затхлую и теплую пропасть лестницы, мне плохо – от счастья – я поднимаюсь на второй этаж, звоню в дверь и знаю, что мне откроют.
Когда Лена – которая, Слава Богу, уже не спит – не спрашивает меня, почему я так рано, и я, слезящимися от света глазами смотрю на Лену и на сервант и разыскиваю в этом мягком и ватном мире, куда вернулся из далекой выси – в этом уютном и странном мире, не сдвинувшемся ни на миг, пока ночь подбрасывала меня на своем батуте – я разыскиваю самую белую чашку, в которую еще можно наливать, не выплескивая и не споласкивая, чай поверх сливок белой ночи, округляющих ее и без того валкие размеры…
Я выпью чаю с волшебными сливками, я забудусь на время. Белые пятна начинают сновать по комнате, Лена появляется на пороге с чайником и совершенно непорочным полотенцем.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом