ISBN :
Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 11.03.2024
– Где тут был “Маленький Берлин”? – спрашивает он, когда мой внедорожник проезжает красное здание железнодорожного вокзала.
Ну и дела! Неужели он знает про великую пьянку в самом начале битвы под Торнио, про которую не слышали даже некоторые учителя истории? Но я не некоторый, я-то знаю, причем не из книг и не из сети, а от непосредственного свидетеля. И мы едем туда, где некогда были склады Вермахта. В тот последний год последней войны, здесь мало что сохранилось: немногие склады, выдержавшие обстрел, сгорели дотла. Сейчас здесь все иначе, но подходы к товарной станции по-прежнему заполняют склады, уже не деревянные, а сборные, из бетона, стекла и пластика. Интересно, что он сейчас ощущает? Эйтан молчит и, похоже, даже не смотрит по сторонам.
– Куда теперь? – спрашиваю я.
– В центр города – неуверенно говорит он – Там должна быть старая церковь.
В центр, так в центр. Церковь мне знакома, это лютеранская кирха. Но сама церковь его не интересует, он лишь встает напротив нее и начинает вертеть головой. Следовало бы попридержать воображение, потому что мне кажется, что у Эйтана раздуваются ноздри в попытке обнаружить нечто верхним чутьем. В поле его зрения попадает изящный деревянный особняк кирпичного цвета в виде буквы “П”.
– В этом доме тогда организовали импровизированный госпиталь…
Это не вопрос, а утверждение. Я машинально пожимаю плечами (откуда мне знать?) и вздрагиваю. Неужели это то самое место, про которое говорила мама и при упоминании которого бабушка поджимала губы? Но ни та, ни другая никогда не вдавались в подробности, так что… не знаю. Сейчас в здании школа, а что было тогда? Так кто же ты такой, Эйтан Бен-Яаков, во имя всех святых?
В школу нас тоже не пустили, но Эйтан не слишком и рвался. Следующей остановкой он назначил шведскую границу. Никакой границы там разумеется не было, да ее и быть не могло в Объединенной Европе. Но тогда, в далеком 44-м году здесь наверное был шлагбаум и стоял пограничник, зевающий в кулак. Граница и тогда не слишком охранялась и я даже подозреваю, что у шведских пограничников могло не быть оружия. На пограничном мосту он постоял минуту-две, задумчиво разглядывая растопыренные указатели с надписями Suomi/Sverige.
– Нет ли тут места, где мы могли бы выпить? – внезапно заявляет он – Я угощаю, разумеется.
Признаться честно, это меня обрадовало. Дело в том, что таинственное поведение израильтянина уже начало действовать мне на нервы. Я не понимал, что им движет, а спросить не решался и именно эта таинственность, в совокупности с моей нерешительностью, и были причиной моей раздражительности. А вот в желании выпить не было ничего таинственного, ведь многие к нам для этого и приезжают. В Торнио я подходящего места не знал и мы поехали в недалекий Кеми. Там, в предместьях городка, должен был быть неплохой маленький бар в здании мотеля, стилизованный под 70-e. К счастью, заведение было открыто и мы пристроились в уголке на громоздких красных креслах за маленьким круглым столиком. Мне еще предстояло вести машину по непростой дороге и пришлось ограничиться пивом. Зато Эйтан заказал себе виски с кока-колой, не очень популярный напиток в нашей стране, но бармен и глазом не моргнул. Похоже было на то, что мой клиент не собирается ограничиться одним коктейлем и я решил форсировать назревающий разговор.
– Что ты хотел получить от нашего сумбурного налета на Торнио?
– Это трудно сформулировать…
Было ясно, что один виски для него не доза и ровный голос так и остался безэмоциональным.
– …Наверное, мне хотелось прочувствовать то, что ощущал мой дед. Перенестись в октябрь 44-го.
– И как, получилось?
– Не слишком…
Конечно, начало октября в Лапландии не похоже на середину февраля. Город тоже изменился и, кроме здания вокзала, церкви и школы, в нем не осталось ничего от прежнего Торнио.
– …И все же мы не зря съездили.
Вот и отлично, думаю я. Сейчас я допью свое пиво, а он – свой второй виски, и мы тихо и мирно поедем в их коттедж. А потом можно будет забыть про эту странную поездку, вызывающую ненужные вопросы и слишком уж будоражащую твое неуемное воображение. Теперь главное – избегать скользких тем. Поэтому мне совершенно непонятно, зачем я неожиданно спрашиваю:
– Расскажи мне о своем дедушке.
Эйтан не удивляется, похоже он ждал этого вопроса и начинает:
– Тот финский дед был моим дедом со стороны матери. Он приехал в Палестину то ли в 45-м, то ли в 46-м, еще когда там были англичане. Потом он воевал почти что во всех наших войнах, а их было немало, и в каждой умудрялся схватить либо пулю либо осколок. Когда я был мальчишкой, мы с ним иногда ходили на море, и я видел шрамы на его теле. Бабушка утверждала, что он давно должен был умереть от ран, но его всегда что-то спасало, как будто его защищал ангел-хранитель. Она сама, наверное, и была тем ангелом. Во время Шестидневной войны у нас было не так много потерь, но и тогда моего деда нашел осколок гранаты. Было это при штурме Арсенальной горки и он как раз собирался истечь кровью, но бабушка вынесла его на себе из под огня. Потом они поженились и через год родилась мама. Дедушке тогда было уже порядочно лет.
– Как ее зовут?
– Кого?
– Твою маму.
Зачем ты это спрашиваешь, Энсио? Ты же знаешь ответ. Чушь собачья, откуда я могу знать? И все же ты знаешь. Эйтан отвечает и, наверное, я все же вздрагиваю, но он не замечает или делает вид, что не заметил.
– А еще дед страдал от извечной проблемы финских евреев времен 2-й Мировой. Он ведь воевал на стороне Гитлера и это не давало ему покоя. Конечно же, он не был ни в чем виноват и знал это. И все же ощущал чувство вины. Иные в такой ситуации предпочли бы загнать неприятные воспоминания поглубже и забыть. Дед был не таков, он снова и снова переживал те три года в одних окопах с нацистами. Что это было: гипертрофированная честность или мудрость? Ведь загнанные вглубь неприятные воспоминания сжигают, а выдавленные наружу – приносят облегчение.
– У нас вся страна воевала на стороне Гитлера – я пожимаю плечами – И никто не комплексует… Почти никто не комплексует.
– Вот именно – он поднимает на меня глаза – И это при том, что финнов никто не загонял в лагеря и не травил газом, а на происходящее в Германии и в оккупированных странах можно было и закрыть глаза.
Он не политкорректен и не выбирает выражения, но это не следствие выпитого, я же вижу. Между нами что-то наметилось (симпатия, доверие?) и сейчас он говорит то, что не позволил бы себе в разговоре со случайным собеседником. Похоже что ему надо сказать еще что-то.
– Мы не так часто виделись с дедом. Он жил на юге, в кибуце посреди пустыни, подобно многим из тех, кто создавал нашу страну. А я родился и вырос в Хайфе, это совсем другой мир. Зато когда он приезжал к нам на праздники, то брал меня на море и мы долго шли вдоль берега. Порой мы молчали, а порой разговаривали, но он очень мало рассказывал о себе…
Он прерывает свой рассказ на середине, но мне кажется, что он уже все сказал. Нет, не все, у него тоже есть вопросы.
– А ты? – спрашивает он – Как много ты знаешь о своих предках?
Этот вопрос заставляет меня задуматься. Я знаю многое и все же это до обидного мало. Рассказываю ему скупо, ведь я боюсь того, что мы оба страшимся услышать. Да и бред это все. Выдумки и быть не может. Он молчит и смотрит немного странно, как будто ожидает от меня какого-то действия или слов. Или мне только кажется?
– Нам, наверное, пора – неуверенно говорит он.
И снова достает старые часы. Я смотрю на механизм с недоумение. Что с ним не так? А ведь что-то не так, я это чувствую.
– Можно взглянуть? – спрашиваю я и кивком головы показываю на часы.
Он колеблется не более секунды и протягивает мне тусклую металлическую луковицу. Зачем тебе это, Энсио? Ты же не любитель антиквариата и не знаток древностей. И все же интересно, ведь в наше время не часто встретишь подобную диковинку. Цифры на циферблате римские и я с некоторым усилием соображаю, что стрелки показывают пять часов с минутами пополудни – вроде бы правильное время. Секундной стрелки на циферблате нет и я прикладываю механизм к уху – часы идут. На задней крышке виднеется скважина для заводного ключа. Неужели у него есть и ключ?
– Странные часы – бормочу я, возвращая их.
Зачем я это сказал? На первый взгляд ничего странного в часах нет, антиквариат как антиквариат. И все же что-то не так и я явственно чувствую: нечто необычное кроется в этих старых часах. Вот только что именно?
– Это часы моего деда – он усмехается – Семейная реликвия. Ходят до сих пор, хотя ты не представляешь, как сложно их чинить. К счастью, на блошином рынке в Яффо еще остались часовщики, последние в своем ремесле…
Внезапно я понимаю, что показалось мне странным: сейчас, когда часы повернуты циферблатом ко мне, я вижу, что на них нет передней крышки. Вместо латунного или медного диска стрелки циферблата защищает нелепый пластмассовый колпачок со множеством царапин на прозрачной поверхности. Как странно! Пластик на латуни выглядит диссонансом, как матерное слово на концерте старинной музыки. Но где же крышка? Впрочем… Старая вещица, не удивительно, что сломалось крепление и крышка потерялась. Просто-напросто утеряна и все… и не надо забивать голову фантазиями. И все же… Неужели это то, о чем я думаю? И такое знакомое имя его матери, которую я никогда не видел и даже не знал о ее существовании. Да ну, перестань, Энсио. Это же глупость… Чушь собачья… Не может быть такого совпадения… Всего лишь семейная легенда, не более. Почему же тогда похолодели кончики пальцев и сердце заколотилось в груди? Может быть, приходит в голову идиотская мысль, оно бьется в такт беззвучному балансиру загадочных часов. Более мудрых мыслей нет, мелькают лишь обрывки эмоций. Да нет же, не может быть! Ты ведь изжил в себе бесплодную юношескую романтику и, разменяв шестой десяток, уверенно превратился в рационалиста и скептика. Ты больше не веришь в мистику и совпадения. Или веришь?
Наверное, я недостаточно хорошо владею собой и что-то такое отразилось на моем лице, потому что он внезапно замолкает и смотрит на меня так, как будто ждет, что я немедленно изреку нечто эпохальное и бесконечно мудрое. Но говорить я ничего не собираюсь, просто не знаю, что сказать. Когда я достаю цепочку из-под свитера, руки у меня дрожат…
Микко Якобсен
Слишком долго я это откладывал, но наконец набрался смелости поговорить с тобой, доченька, и боюсь, что это будет нелегкий разговор. Ты знаешь о своем отце многое, но не все, нет, не все. И теперь настало время заполнить последний пробел. Это будет рассказ о моей молодости.
В своей долгой жизни мне пришлось повоевать немало, но профессиональным солдатом я, к счастью, так и не стал. И все же мне довелось пройти слишком много войн, много больше, чем мне бы хотелось. Где и с кем я только не воевал. Мне приходилось сражаться даже на стороне нацистов. Да, да, твой отец шел в бой бок о бок с солдатами проклятого Рейха. Но это совсем другая история, о ней как-нибудь в другой раз. Зато потом, в следующей войне, мне довелось биться против тех жа самых немцев. Было мне тогда двадцать три года, то была моя третья война и именно о том времени будет мой рассказ. Но это рассказ не о войне.
Ты наверное знаешь, что имя дал тебе отец. хотя это право матери, всегда им было. Я настаивал, а твоя мать очень умная женщина и она не стала возражать. Я никогда не рассказывал ей того, что сейчас расскажу тебе, но каким-то таинственным образом она все знала, в этом не может быть сомнения. Ума не приложу как, но знала. А теперь и ты узнаешь историю своего имени. Шел тогда 1944-й год, месяц был сентябрь, точнее – последний день сентября. Страна называлась Суоми, ты знаешь ее как Финляндию. Итак, вот как все было…
…Я воюю далеко не первый год, видел многое, но в десантной операции мне до сих пор участвовать не довелось. Пока что, однако, мой опыт десантирования не слишком обогатился. Разместив свою полуроту на верхней палубе, ближе к корме, и проследив чтобы наша сорокапятка была надежно закреплена талями, а велосипеды аккуратно выставлены под фальшборт, я отправился подышать свежим воздухом. Мне вдогонку загремел нарастающий храп множества глоток. Как известно, хороший солдат способен заснуть немедленно и при любых обстоятельствах. Хотя добрая половина моих бойцов были сопливыми щенками последнего призыва, но эту истину они усвоили не хуже старых вояк. Свежий воздух для меня нашелся на носовой надстройке. Как ни странно, здесь никого не было, может быть и благодаря промозглому, но, к счастью, не слишком сильному, северному ветру. Старый пароход, принявший полный батальон с легкими орудиями, силно просел, но уверенно карабкался на ленивую волну залива. Дым из трубы относило ветром назад, ночной воздух пах легким морозцем, напоминая о наступающем в полночь октябре и скорой зиме, дышать было легко. Не расслабляйся, Микко, подумал я, ты не у себя на юге, здесь Лапландия и я стал осторожно втягивать воздух носом, как советовал мне в детстве отец. Впрочем, в народе говорят, что во время войны солдаты не болеют обычными болезнями, не простужаются и не кашляют. Возможно и так, зато дизентерия, истинно окопная болезнь, берет свое. Но эти мысли были явно лишними, а подумать было о чем, да и обстановка располагала: тихая ночь, шелест волн, которые рассекает нос нашего судна, да кормовые огни транспорта, идущего перед нами первым. И я начал вспоминать…
…Лео курит сигарету за сигаретой, прикуривая порой одну от другой, а я смотрю на его руки. Именно они, эти руки хирурга, с коротко остриженными ногтями, вытащили осколок русской мины из моего бедра. Кусок металла, попавший в меня в самом конце июньского боя под Виипури, засел глубоко и собирался пробраться еще глубже, но Лео вытащил его предельно аккуратно, пощадив артерию. Ничего, шрам должен рассосаться, а легкая хромота, которую мне удается скрывать, рано или поздно пройдет. Но это было в начале лета, а сейчас конец августа. И тогда Лео молчал, сосредоточенно молчал, лишь струйки пота текли из-под некогда белого колпака. А сейчас его рот выдавливает злые, резкие слова, руки хирурга крепко-накрепко вцепились в спинку кресла в пивной, но и сейчас они не дрожат, лишь костяшки пальцев побелели. Он говорит на идиш, говорит тихо и я напрягаю слух, чтобы разобрать полузабытые слова.
– Почему-то мы всегда должны выбирать… – хрипло говорит он – …и выбор этот лежит отнюдь не между плохим и хорошим, а, как правило, между плохим и худшим. Его, этот выбор, делает страна и тот же самый выбор делает каждый из нас. Ах, как славно было бы выбирать между добром и злом, между белым и черным, но, увы, не дано. И тогда приходится лавировать между оттенками серого. Вот и наша страна хотела бы, разумеется, быть на стороне англо-американцев, но Советы мудро лишили нас этой возможности. А мне-то еще труднее, ведь я неплохо владею немецким и прекрасно понимаю что пишут в нацистских газетах даже без слащавых переводов наших либеральных журналистов. Но моя страна воюет и это не оставляет мне выбора. Поэтому я ношу эту форму. И не я один… Я хорошо знал твоего отца Микко и уверен, он тоже не задумываясь взял бы винтовку, чтобы защитить страну.
Я тоже знаю: моему отцу не дали винтовку, потому что его знание русского языка оказалось важнее. Это знание на протяжении нескольких поколений передается у нас от отца к сыну, но застопорилось на мне. Поэтому отец последний в нашем роду, кто владел русским, а мне хватает нескольких фраз, таких как “руки вверх” и “не стреляйте”. А ведь еще мой прадед был кантонистом и провел долгие годы на службе у русского царя. Впрочем, война не пощадила моего отца и в далеком тылу. Когда работаешь по несколько дней без сна, переводя захваченные разведкой документы, то сердце может не выдержать. Оно и не выдержало. Иногда меня посещают крамольные мысли и я думаю о том, что мамина ранняя смерть избавила меня от еще одних похорон. Впрочем, на отцовские похороны я тоже не попал, просто не успел.
Лео отпивает из своей кружки, брезгливо морщится. Здесь, в Оулу, варят неплохой темный лагер, так что же ему не по вкусу? Нет, дело явно не в пиве. И почему он говорит шепотом? Боится, что услышат? Не думаю Если рассказы про выход из окружения в Карелии верны хотя бы наполовину, то вряд ли он чего-либо вообще боится. Наверное дело в другом: Лео делится сокровенным и не хочет делать это всеобщим достоянием…
– Совсем недавно я услышал по лондонскому радио о лагерях смерти в Польше. Ты знаешь, вначале я не поверил, да и кто бы поверил. Нет, мы прекрасно знали о преследовании евреев, трудовых лагерях, лишении прав и собственности. Да что там, австрийцы из 20-й “горнострелковой” и сейчас прекрасно это иллюстрируют. Но лагеря смерти, печи, газовые камеры? Десятки, сотни тысяч? В это просто невозможно было поверить. Потом пришли британские газеты, ты ведь знаешь, откуда они берутся, надеюсь? В газетах было подтверждение, да и в нашей печати появились робкие статьи, обтекаемостью своих формулировок только добавившие масла в огонь. Я все еще пытался не верить, но у меня уже плохо получалось.
Он нервно закуривает и продолжает совсем уж едва слышно. Тогда почему его тихие слова гремят в моих ушах неистовым набатом?
– Мы ведь там, на кровавом карельском болоте, вытаскивали из окружения всех раненых: и наших и немцев, и тех, у кого была татуировка на левом плече и тех, у кого ее не было. Ты знаешь, с татуировкой даже проще – не надо потом гадать какая у него группа крови. А вот теперь я думаю: знай я тогда про лагеря смерти, спасал бы я эсэсовцев под огнем большевистских батарей или бросил бы их там? И ты знаешь, что самое мерзкое? У меня нет ответа.
Он гасит окурок и криво усмехается:
– А ведь они тогда меня представили к "Железному кресту". Ты представляешь? К их поганому нацистскому "Железному кресту"!
– А вы?
– А я им выложил все что об этом думаю. На хорошем немецком языке, между прочим, причем выражений я не выбирал.
– Ну и..?
– Как ни странно, они почему-то не обрадовались. Требовали даже отдать меня под суд или выдать Гестапо. Но хрен им суд и хрен им Гестапо. Правда пришлось перевестись к вам в Лапландию, но это может и к лучшему. На юге, похоже, больше ничего не намечается, а вот тут…
– Что "тут"? Вы что-нибудь знаете?
– Я знаю немногим больше твоего. Вот только зачем генерал Сийласвуо приезжал в Оулу? Вчера я встретил его на вокзале, когда он садился на хельсинский поезд. На мой немой вопрос, он мрачно сказал: “Ничего хорошего, майор. Из города они уйдут без боя, но с Рендуличем договориться не удалось и никель они за просто так не отдадут. Они-то успели подготовиться, а вот мы нет”. Потом он помолчал и добавил: "Бедная Лапландия!" Ясно стало, что русские заставляют нас всерьез выступить против наци. Ну, что ж, нет худа без добра. Может тогда, когда мы будем с ними в разных окопах, мне хоть немного полегчает. А может и не полегчает. И, все же, так будет лучше. Да и с русскими стоит, пожалуй, быть на одной стороне. Но при этом следует ожидать от них любой пакости, конечно.
– Вы хорошо знаете генерала, доктор?
– Неплохо. И именно это меня смущает.
– Почему? Потому что он “Кровавый Ялмар?”
– Оставь в покое ничего не значащие кликухи. Впрочем… Я не психиатр, но кое-что понимаю в человеческой психике.
– Все настолько плохо? Наш генерал безумен?
– Нет… По крайней мере не в медицинском смысле.
Он грустно усмехается. Помолчав, продолжает:
– Но он слишком много воевал, а война меняет людей.
– Уродует…
– Не знаю… Не обязательно… Но она их меняет, это несомненно.
– И наш генерал…?
– Наш генерал стал человеком войны, а может таким и родился. Он не может жить без войны, он ею пропитан и сама война живет в нем. Они срослись воедино: он и его война, срослись в жутком симбиозе. Поверь мне, когда наша страна перестанет воевать, он долго не протянет.
– Война живет в каждом из нас – возражаю я.
Тебе ли не знать, Микко. Ты воюешь уже который год и тебе больше не снятся лица убитых тобой.
– Возможно… – отвечает он – Но не каждого из нас она порабощает и не каждый из нас генерал, посылающий людей в бой. Теперь я наконец понимаю, почему в правительстве выбрали именно его для войны на севере. Коалиция настаивает, Союзная Контрольная Комиссия требует, русские звереют и им там, наверху, нужен тот, кому все равно за что и против кого воевать, пусть это даже бывшие братья по оружию. Хреновы братья по хренову оружию, но все же… Думаю, что со дня на день “фальшивая война” быстро перерастет в настоящую. Вот только меня это не огорчает, ведь у нас с тобой с наци свои счеты. Так ведь?
Наверное, именно так дела и обстоят. Вот только я это еще не осознал до конца.
– Медчасть пойдет в третьей волне, а ты наверное пойдешь в первой. Значит ты первым выстрелишь в тех, с кем ты воевал плечом к плечу. О чем ты при этом будешь думать, лейтенант? Лучше, конечно, вообще не думать, но ты ведь будешь думать, верно? И знаешь что? Не отвечай. Не надо.
Я и не собираюсь отвечать, но и не думать не получается, ведь за годы войны мне пришлось немало пообщаться с немцами. Да что там общение, порой мы делили с ними одну траншею и ели из одного котелка. Тому кто не кормил вшей в окопах этого не понять. Но я всегда старался держать дистанцию и при каждом удобном случае сообщал им кто я такой. Их реакция могла быть самой разной: от ненависти и ужаса при мысли о том, что враги рода человеческого окопались совсем рядом, до осторожного одобрения. Но и те и другие постоянно оглядывались через плечо: первые – из опаски получить пулю в спину от еврея, а вторые – боясь, что кто-то услышит и доложит в Гестапо. И только один пожилой эсэсовец пожал в ответ плечами и устало проворчал: “Ну и что?”
…Со времени того разговора с Лео прошло всего несколько недель, генерал Сийласвуо вернулся обратно в Оулу и “война понарошку” быстро начала превращаться в настоящую войну против наци. И вот теперь старенький пароход везет меня убивать их всех: и тех что ненавидели меня и тех что испуганно одобряли. Ну и пусть: как за их искренней ненавистью так и за их наигранной доброжелательностью одинаково маячат для меня печи Аушвица. А вот того старого усталого эсэсовца я не увижу через прорезь прицела: его застрелил русский снайпер вечером на закате того же дня. Может оно и к лучшему, потому что именно в него я не хотел бы стрелять, а остальные мне безразличны…
Такие или похожие мысли одолевали меня еще с четверть часа, пока мне наконец не удалось загнать их поглубже в подсознание, сосредоточившись на созерцании лунной дорожки. Тучи затянули небо, но подросший месяц выглядывал время от времени из-за облаков на западе, прочерчивая курс нашему судну. И тут я заметил, что уже не один на носу парохода. Месяц как раз выглянул из разрыва облаков, освещая гостя, но мне удалось разглядеть лишь немногое: смутные очертания женской фигуры в шинели “Лотта Свярд”. Надо признать, что их зимнее обмундирование выглядит не слишком сексуально, и это еще мягко сказано. Мешковатая шинель полностью скрывала фигуру, а надвинутое на глаза кепи и надетый на голову капюшон – и лицо тоже. Я коснулся двумя пальцами своего головного убора:
– Госпожа?
– Я нарушила ваше уединение, лейтенант? Прошу извинить.
– Ну что вы, госпожа! Только учтите, здесь холодно.
– Ничего, я не неженка, хотя родом с юга и впервые в Лапландии. Правда мои предки отсюда, но это было давно.
– Я тоже с юга, госпожа…
– Откуда именно, если не секрет?
– Тоже мне секрет – я усмехнулся – Из Турку…
– Какое совпадение, я тоже.
Я повернулся к ней и наверное луна, выглянувшая в очередной раз, осветила мое лицо.
– О боже! Это же Микаэл!
Все зовут меня Микко, меня всегда так звали: и родители и друзья и бойцы в окопах и даже в моем военном билете писарь, недолго думая, написал “Микко Якобсен” с моих слов. Правда, некоторые из немцев для простоты называли меня Михелем, но это не в счет. И лишь один человек в этом мире всегда звал меня по имени, записанному в моем свидетельстве о рождении. Она подсветила свое лицо фонариком и моя догадка подтвердилась.
– Учитель Эклунд? – пробормотал я.
…Она появилась у нас в сентябре 38-го, как раз за год до Зимней Войны и стала первой женщиной-учителем в нашей, строго придерживающейся традиций, гимназии. Но феминистические традиции в Финляндии еще древнее гимназических, поэтому в какой-то момент наш директор не выдержал угроз министерства и согласился принять выпускницу педагогических курсов. Узнал я об этом совершенно случайно, подслушав разговор директора с учителем литературы. Дело происходило в учительском туалете, куда я забрался тайком, поспорив с Тойво Ингиненом. С этим Ингиненом у нас велась вялотекущая война еще с пятого класса, когда он затеял было травить меня антисемитскими выходками под молчаливое одобрение доброй половины класса. Это не прекращалось до тех, пока мы с Пааво Ярвиненом не отловили его в темном переулке и не научили уму разуму. После этого Тойво присмирел, но затаил не то обиду, не то латентный антисемитизм и при всяком удобном случае старался меня подставить. Вот и в этот раз он подловил меня на “слабо” в результате чего я вызвался пописать на спор в учительском сортире. Надо сказать, что это немалых размеров помещение считались у нас в гимназии священным и недоступным для простых смертных, то есть гимназистов, а за нарушение полагалась суровая кара вплоть до отлучения от гимназии. Поставив Пааво “на стреме”, что условиями спора не возбранялось, я проскочил в заветное помещение и приготовился произвести необходимое действо. Но тут удача меня оставила: раздался запоздалый предупреждающий кашель Пааво и голос директора:
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом