Перейти к содержанию

Жизни обратный отсчет. Воспоминания

Автор:

Аннотация

Второе издание книги воспоминаний Аврума Шарнопольского. Печатается по тексту издания 2021 года, с небольшими исправлениями и дополнениями.Иллюстрация на обложке — «Обратный отсчет», цифровая живопись с частичным использованием нейросети Kandinsky 2.1, автор — Анатолий Анимица
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006253391
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Читать «Жизни обратный отсчет. Воспоминания» — Аврум Шарнопольский онлайн

Страница 5 из 5

– Ну, дуй в свой класс.

Вечером Миня привел меня в пустующее полуразрушенное глинобитное строение на краю железнодорожной станции, ранее принадлежавшее стрелочнику. В маленькой комнате с облупленными стенами, исписанными ругательствами, в полумраке на полу сидело около десяти человек, дымивших самокрутками и внимавших словам выделявшегося крепким телосложением крупного наголо обритого мужчины лет 25-ти. На нас с Миней никто не обратил никакого внимания, лишь Егор, сидевший рядом с бритоголовым, взглядом указал нам на место в углу. Вслед за нами в помещение вошел еще один парень, неся на вытянутых руках лепешки и какую-то еду, которую поставил на расстеленную перед бритоголовым газету. Бритоголовый засучил рукава и стал есть. Даже в полумраке я разглядел, что его руки до локтя покрыты татуировкой: на левой руке клинок, обвитый змеей, на правой – обнаженная женщина. Поев, он вытер губы тыльной стороной ладони и хмуро спросил у Егора:

– Что это за малец пришел с Миней? Кто его сюда звал? На кой хрен?

Он грязно выругался и продолжил:

– Хули ты самовольничаешь …, у тебя мозги есть?

Слово мозги он произнес с ударением на «о».

– Ты еще из детского сада писунов приведи. Ты глянь на него – на что он годится такой хиляк?

– Я его позвал, – не отводя взгляда от бритоголового, ответил Егор. Сам же велел приводить нужных пацанов. Бургун не хиляк, и не смотри, что он мал, он с Керимом боролся. Не каждый пойдет на это, ты же знаешь Керима – он ведь запросто кого хошь придушить может. А Бургун его не забоялся. Потом он не болтун, язык за зубами держать умеет. Нее, Бургун свой кореш.

– Ну смотри Егор, на твою ответственность, поглядим, какой он в деле, – поднимаясь с пола, сказал бритоголовый и поманил паренька в мятой грязной рубашке, сидевшего у двери. Он что-то долго полушепотом сердито выговаривал ему, поминутно сплевывая сквозь зубы на пол. Паренек молча слушал бритоголового, согласно кивал опущенной головой и когда тот закончил, пообещал:

– Гад буду, завтра принесу.

В подтверждение серьезности обещания паренек выполнил клятвенный ритуал, который часто использовался блатным народом: ногтем большого пальца он ковырнул передний зуб, словно собираясь выдернуть его, а затем прочертил этим же пальцем полосу на горле, как бы подтверждая готовность положить свою голову, в случае невыполнения им обещания. Удовлетворившись услышанным, бритоголовый обратился к мальчишкам с наставлением:

– Я говорил, и еще раз, может быть, в последний, хочу напомнить – здесь забудьте о маме и папе. Слово «здесь» он произнес с ударением. Эта хибара, конечно, не ваш дом, ваш дом, где вы спите, но я ваш пахан; все, что я от вас требую должно выполняться без вопросов и лишних слов. Все, о чем мы говорим – не для чужих ушей, язык держите за зубами, кто бы вас, о чем ни спрашивал. И не бойтесь никого, я вас всегда защищу, да и вы сами можете постоять за себя. Нужно, чтобы боялись нас. Будут бояться – мы здесь будем хозяевами, не менты, не те фиксатые, что со свинчатками и финками по базару шатаются, они только с виду страшные, а так – в основном на понт берут. О нас они уже немного знают и держатся поодаль. Со временем и они придут к нам, а мы еще поглядим, брать их к себе или послать их к ёб. матери. Если узнаете, что они обдирают тех, кто нам платит, сразу же ко мне. О каждом новом, что появится в нашей зоне, тоже сразу ко мне. Завтра мы работаем с картежниками и наперсточниками. Не трогайте только безногого, который у входа обычно сидит. Его мать еще одну похоронку получила; теперь только он один в семье кормилец. С деньгами знаете, что делать – в общаг. С сегодняшнего дня деньги будут у Лехи.

Бритоголовый накинул на голые плечи услужливо поданный кем-то пиджак и, смачно сплюнув сквозь зубы, распорядился:

– Леха, тащи пацанам жратву.

Родителям я, разумеется, ничего не сказал о том, где был и с кем виделся, прекрасно понимая, какую реакцию это могло бы вызвать. У меня появилась тайна и мне очень хотелось, несмотря на запрет, поделиться ею с кем—то, рассказать, похвастаться, что принят в компанию подростков, значительно старших меня, занятых очень серьезным и далеко не детским делом. Я тогда не представлял себе, насколько опасным и чреватым возможными последствиями могло бы стать мое активное участие в деятельности этой, как сказали бы сейчас, преступной группировки, тем более, что, как оказалось впоследствии, рэкет был не единственным и не самым впечатляющим видом ее деятельности. К счастью, это все прекратилось в связи с неожиданным исчезновением бритоголового после того, как в хибаре, в которой мы встречались, был найден труп обнаженной молодой девушки, изнасилованной и убитой, по-видимому, бритоголовым. Лидера, способного заменить бритоголового, в нашей группе не нашлось, и она распалась к несказанному удовольствию конкурентов. Несмотря на это «слава» о наших

«деяниях» еще долго следовала за нами, оберегая нас и меня, в частности, от хулиганских разборок. Что касается школы, то даже преподаватели не то, чтобы заискивали перед нами, но определенно закрывали глаза на многие наши проделки и выходки. Нам сходило с рук такое, за что других исключили бы из школы. Как-то в школе появился новый учитель, раненный и контуженный в боях. Одетый в военную форму, он вошел в класс, прихрамывая и опираясь на узловатую трость. Хмуро оглядев нас, он положил трость на стол рядом с классным журналом и с трудом опустился на стул. При этом лицо его побагровело и приняло мученическое выражение. Двумя руками он поправил под столом не сгибающуюся ногу так, что ботинок оказался в промежутке, разделявшим стол и первый ряд парт. Этот ботинок с полу истертой подошвой, нелепо торчащий как бы сам по себе перед столом, и гримаса, исказившая лицо учителя, вызвали смех у части ребят. Не поняв причину веселья, учитель оторвал взгляд от журнала, огляделся вокруг, в надежде найти возмутителя спокойствия и, не найдя такового, недоуменно уставился в класс. Его щека дергалась, и дети, решив, что он, включившись в игру, подмигивает, разразились громовым хохотом. Реакция учителя была неожиданной. Схватив трость, он хватил ею об стол с такой силой, что чернильница взвилась в воздух и, описав дугу, опустилась на одну из парт. В классе воцарилась зловещая тишина. Какое-то время учитель приходил в себя и, видимо, устыдившись своего порыва, стал оправдываться, ссылаясь на контузию. Он рассказал о том, что был контужен, отражая психическую атаку фашистов, шедших как в кино – в полный рост с автоматами, стреляя от бедра. Рассказывая об этой атаке, он как бы заново переживал тот день.

– Представляете, дети, – плача говорил он, – мы их убиваем, а они, как саранча идут и идут на наши окопы и все ближе и ближе. У нас винтовки, у них автоматы; они что-то орут: то ли поют, то ли ругаются, из-за грохота не разберешь. Один фриц – здоровяк ввалился в мой окоп и набросился на меня, и хотя был он пьян, как извозчик, возможно, одолел бы меня, если бы рядом не взорвалась граната и не прикончила его. Тогда – то меня и контузило. Я с трудом выбрался из-под него. Хочу встать – и не могу, нога не слушается. Смотрю – от колена и до ступни кровь, то ли моя, то ли фрица. Начал ощупывать: осколок гранаты торчит чуть ниже колена. Поначалу боли я не ощущал, даже попытался осколок этот вытащить, но не успел: ранило меня вторично. Очнулся в госпитале. С тех пор нога не сгибается и голову часто ломит. Как найдет что-то, так она просто раскалывается на части. Он снова поморщился, и щека его задергалась.

Немного успокоившись, он вымученно улыбнулся и, как бы невзначай сказал:

– А знаете, ребята, до войны я был классным футболистом. Мечтал попасть в институтскую сборную. Война проклятая все поломала. Теперь уж не побегаю. А как хочется, вы даже себе представить не можете. Это я только с виду старый. Мне ведь только 21 год, я даже семьей не успел обзавестись, и, – он грустно усмехнулся, – уже, видно, не обзаведусь. Кому нужен инвалид, да еще такой, как я, у которого что ни день то голова раскалывается, то припадки, как у эпилептика. Знаете, кто такой эпилептик? Он помолчал, ожидая реакции.

– Лучше вам этого не знать и не видеть. На меня влияет все. Я не жалуюсь, просто заранее хочу, чтобы знали и не пугались, если со мной в классе случится припадок.

Чаще всего это бывает, когда понервничаю, – он энергично потер виски и продолжил,

– Поэтому прошу вас не испытывайте мое терпение. А уж если случится припадок, то в это время меня лучше не трогать, сам отойду. Ясно? Он повысил голос и еще раз повторил: Ясно? А теперь продолжим урок.

Продолжить, однако, ему не дали. Посыпались вопросы о войне, о немцах, об их зверствах, о партизанах, информация о которых только-только стала появляться. Интересовались, где его ранило, где лечился. И, хотя большинство вопросов были искренними, часть из них носила провокационный характер, нацеленный на то, чтобы сорвать урок. Такие попытки продолжились и в последующие дни. Учителя прозвали «Рупь пять». «Рупь пять негде взять, надо заработать» – так дразнили хромоногих. Вначале он не обращал на это внимание, наивно полагая, что нас действительно интересуют его рассказы о войне, о его переживаниях, о его тяжелой личной жизни после возвращения из госпиталя. Когда в классе стало твориться что-то невообразимое, когда в открытую ребята стали демонстрировать неповиновение и пренебрежительное отношение к нему, когда в ходе объяснения урока ученики начинали ходить по классу, громыхать крышками парт и громко смеяться, «Рупь пять» начинал раздражаться, впадать в неистовство, и, выбрав наиболее хулиганистого, как ему казалось, ученика, начинал гоняться за ним, громко крича, перемежевывая свои гневные высказывания матерными словами. «Обидчик» же вел свою игру – он то давал учителю возможность приблизиться к нему, то, лавируя между партами, увертывался от палки, которой, потерявший контроль над собой, «Рупь пять», пытался достать его. Оканчивалось это все тем, что обессиленный и тяжело дышащий учитель возвращался к своему столу и, уронив на столешницу голову, разражался глухими рыданиями.

Сейчас, спустя почти 60 лет, я задаюсь вопросом, почему, дети, сами жившие тяжелой жизнью, часто недоедавшие, нередко лишенные теплой одежды или обуви, дети, чьи отцы и старшие братья воевали, получали ранения и порой погибали, проявляли такую, мягко говоря, черствость к человеку, чья нелегкая боевая судьба должна была бы вызывать противоположные чувства. Ответ на свой вопрос я нахожу в предположении, что война, лишив детей родительской ласки, опеки и внимания, ожесточила их характеры, чему не в малой степени способствовала окружавшая их обстановка. Не случайно военные годы породили довольно большое число малолетних преступников, детей со сломанными судьбами, промышлявшими кражами, попрошайничеством и обманом.

Война не война, а школа жила своей жизнью – уроки, перемены, самокрутки в уборной, разборки. Неожиданно куда-то исчез «рупь пять», видно не выдержал нашего буйного характера. В школе не очень сильно нагружали нас, большую часть так называемых домашних заданий мы успевали делать в классе, так что дома свободного времени было много. Я еще в Ильинцах пристрастился к чтению (читать-то я начал с пяти лет), читал все подряд, без какой-либо системы и очень страдал, когда читать было нечего. В школе обнаружилась библиотека, ютившаяся в маленькой комнатке, в которой книги были свалены в стопки, часть из которых была перевязана бичевой. Похоже, что с тех пор, когда их перевезли откуда-то, никто библиотекой не занимался. Я испросил разрешения заходить в эту комнату с тем, чтобы навести в ней маломальский порядок; валяющиеся на полу книги

больно резали мне сердце. С тех пор, как я начал читать, книга была для меня живым существом, она говорила со мной, поверяла свои тайны, учила жить. У каждой книги было свое лицо и свой характер – с одними мне было легко и приятно, с другими интересно. Иные, от которых веяло аристократичностью, раздражали своим выспреннем слогом и длинными рассуждениями. Бережно беря книгу в руки, я любовно поглаживал ее корешок и обложку, осторожно открывал ее, пробовал на ощупь бумагу и радовался, если она отсвечивала глянцем и содержала иллюстрации, расстраивался, увидев порванную или испачканную страницу. Чем толще была книга, чем больше она весила, тем приятней было держать ее в своих руках; такая книга грела душу и вызывала нестерпимое желание окунуться в ее содержание. Не удивительно, что моими первыми книгами, прочитанными в войну, были именно такие толстые, большого формата, главным образом переводные. Однажды, когда я зашел в класс с очередной толстой книгой, моя классная руководительница поинтересовалась, что я собираюсь читать, взяла у меня книгу и, посмотрев на обложку, спросила, кто посоветовал мне ее прочесть. Услышав, что я сам выбираю книги для чтения, усмехнулась и сказала, что эту книгу мне еще читать рано. Она велела вернуть книгу в библиотеку, однако я ослушался ее и был наказан – книгу я действительно не мог осилить. Книга эта называлась «Капитал» и написал ее некто по имени Карл Маркс.

Глава 5. Военное лихолетье

Зима 41—42 годов в Кермине оказалась очень холодной. Пару раз выпадал даже снег, резко контрастировавший с зеленью не опавших листьев. Старожилы не помнили таких зим, и связывали причуды природы с приездом в Узбекистан большого количества эвакуированных.

– Это вы привезли сюда снег и холод, – укоряли они нас.

Мама только разводила руками, слушая эти высказывания.

– Что они на нас взъелись, – спрашивала она отца.

Отец устроился на работу охранником на хлопкоочистительном заводе, и я, нередко возвращаясь из школы, заглядывал к нему на пост. Чаще всего он дежурил у ворот, через которые на завод въезжали арбы и машины, груженые хлопком. Дорога к этим воротам была устлана клочьями хлопка – выбоины на дороге делали свое дело. Хлопок складировался на территории завода, и осенью там вырастали белоснежные горы необработанного хлопка-сырца, видные издалека. Однажды отец, сменившийся после дежурства, показал мне завод. Мы прошли по всей технологической цепочке очистки хлопка от семян. Почти везде доминировали огромные пневмопроводы, по которым под действием сжатого воздуха перемещался хлопок.

– Поскольку транспортировка хлопка в этих пневмопроводах осуществляется с большой скоростью, – объяснял отец, – достаточно попасть в эти трубы даже небольшому камешку, что вполне реально, чтобы при трении этого камня о стенки пневмопровода он нагрелся до температуры, способной вызвать тление, а впоследствии и возгорание хлопка. Кстати, пожары на заводе были нередким явлением. Большая часть технологического процесса на заводе осуществлялась в замкнутых агрегатах и была скрыта от наблюдателя. Исключение составлял участок упаковки, где из чрева огромных прессов под грохот механизмов и пыхтение пневмоклапанов выскакивали аккуратные обвязанные проволокой и обшитые мешковиной тюки правильной кубической формы очищенного хлопка. Я смотрел как завороженный на этот процесс, не в силах осмыслить технологию автоматической упаковки. Рабочие, обслуживавшие прессы, заученными движениями легко, словно пушинку, устанавливали тюки на транспортер, уносивший их за пределы участка, где они погружались на железнодорожные платформы или вагоны. С процессом сбора хлопка я познакомился раньше. В годы войны, да и впоследствии в страдную пору сбора хлопка, фруктов и овощей учащихся школ привлекали к «борьбе за урожай». Для нас эта «борьба» была желанной. Она избавляла от занятий, от необходимости что-то учить, зубрить, хотя не все зубрили, и отвечать педагогам. Зато провести день на поле или, особенно, во фруктовом саду или винограднике, было одним удовольствием. Конечно, собирать хлопок, извлекая его из раскрывшихся или полу раскрывшихся коробочек, или рубить гузапайю – кустарник, на котором вырастали эти коробочки, было делом нелегким, но зато по краям хлопкового поля рос паслен, и мы лакомились черными сладкими со специфическим привкусом маленькими ягодами, оставлявшими на руках и языке долго не смывающиеся чернильные пятна, что приводило маму в ужас. Она признавала только культурные ягоды, и паслен казался ей, если не

отравой, то, по крайней мере, не пригодной для еды, способной вызвать дизентерию или понос. То ли у нас были железные желудки, то ли паслен, действительно, был ягодой вполне съедобной, но никаких неприятностей он нам не приносил. Другое дело зеленый виноград. На уборку винограда нас привлекали уже после снятия первого урожая, когда нужно было собрать пропущенные в ходе первой уборки дозревавшие гроздья. Оголодавшие вследствие постоянного недоедания, мы набрасывались на первые попавшиеся нам гроздья, среди которых было много зеленых недозрелых ягод, которые мы заглатывали, не моя. По иронию судьбы почти всегда на краю виноградника оставались недозревшие гроздья, но по мере продвижения вглубь наши корзины и желудки наполнялись сладким ароматным, пьянящим виноградом. На следующий день наша неразборчивость выходила нам боком. Виноградник соседствовал с огромным фруктовым садом, где произрастали яблоки, персики и урюк. Огромные зеленого цвета с белыми пупырышками яблоки были тверды, как гранит, и безвкусны, зато неубранные персики, провяленные на солнце, были сладки и, хотя из сада и виноградника ничего не разрешалось выносить, мы находили способ, как это сделать. Виноградник и сад со стороны Кермине отделял глубокий арык, представлявший для похитителей серьезную преграду. Кроме того, все это тщательно охранялось конными объездчиками. Поскольку молодых объездчиков сразу призвали в армию, первые годы войны сад охранялся старыми, неповоротливыми и подслеповатыми узбеками, в какой-то мере сочувствовавшими эвакуированным. Эти пожилые люди предпочитали большую часть своего дежурства проводить под навесом, что позволяло нам, без опаски быть обнаруженными, выносить и прятать в укромном месте ворованные фрукты и виноград. Для чего, правда, следовало преодолеть арык в местах, где переправа была делом относительно легким. Педагоги. сопровождавшие нас во время работы в саду, делали вид, что не замечают грязные ноги, выпачканные в глине, во время переправы через арык, закрывали глаза на наши проделки и наверное сами охотно воспользовались бы возможностью принести домой дармовые фрукты, если бы не боязнь уронить свой авторитет в глазах учеников. Через некоторое время мы возвращались за своей добычей с тем, чтобы порадовать ею семью. Ситуация изменилась в корне после приезда в Кермине крымских татар, депортированных за сотрудничество с нацистами в период оккупации немцами Крыма.

Именно тогда охрана виноградника и сада была поручена бригаде новоприбывших, состоявших из еще не старых мужчин, озлобленных и готовых выместить свои обиды на любом встречном. Их охотничьи ружья были заряжены патронами с зарядом соли. Когда созревал урожай фруктов, подростки начинали свой промысел, предваряя налет на сад изучением примерного графика перемещения конных охранников. Это позволяло проникать в сад в сумеречное время практически незамечено. Однако обратный путь, безопасный выход из сада не мог быть спрогнозирован, поэтому нередко, столкнувшись с объездчиками, ребята получали сполна. Многие из них были мечены рубцами – следами плетки, гулявшей по их спинам. Долгое время небольшой группе ребят, в составе которых был и я, удавалось избегать встреч с охранниками, не любившими шутить. Однако, однажды, во время одной из вылазок, мы все-таки нарвались на объездчика. Понимая, что наше спасение в арыке, куда из-за крутого берега лошадь не

спустится, мы ринулись вниз, не разбирая дороги. Призыв остановиться и предупредительный выстрел в воздух не возымели действия, и тогда охранник сделал несколько выстрелов в нашу сторону. И нужно было так случиться, что заряд соли достался самому меньшему и юркому из нас – брату, впервые ввязавшемуся в эту сомнительную акцию. Мне показалось, что крики Фимы, страдавшего от нестерпимой боли, достигнут отдаленных окраин Кермине. Я чувствовал себя виновным за то, что взял его с собой. Случись такое со мной, никто бы не узнал о происшедшем, однако Фима не мог не пожаловаться сердобольной маме, всегда находившей способ пожалеть и успокоить. Какое-то время Фима не мог ни сидеть, ни спать на спине, но даже когда боли прошли, он продолжал делать вид, что ему по-прежнему больно. И спустя много лет, он с видимым удовольствием, призывая меня в свидетели, повествовал о своем ранении, и рассказ его неизменно обрастал новыми не существовавшими в действительности деталями и подробностями. Делал он это так искренне, что тот, кому этот рассказ был адресован повторно по забывчивости, не высмеивал и не обрывал его, поскольку новая версия артистически исполненного рассказа неизменно вызывала интерес. Возможно, уже тогда в детстве формировался характер будущего режиссера, кем он и стал впоследствии. Говорят, что характер человека с годами почти не меняется. Фима являл собой пример человека, чей характер со временем изменился коренным образом. Из неуравновешенного, нервного, эгоистичного, обладавшего многими, удивлявшими всех, странностями ребенка, он превратился в доброго, отзывчивого и заботливого члена семьи, впитавшего в себя самые лучшие качества родителей. Будучи высоконравственным человеком, он пронес эти качества через всю свою жизнь, чем снискал любовь и уважение многих, с кем он работал и дружил. Среди его друзей были многие известные актеры, режиссеры и общественные деятели, перечисление которых отняло бы массу времени. Вместе с тем, двух из них уместно упомянуть, хотя бы потому, что как они, так и он, оказали взаимное влияние друг на друга. Среди них – диктор Всесоюзного радио, голос которого был известен всем, без преувеличения, гражданам бывшего СССР, Юрий Борисович Левитан и легендарная разведчица, вошедшая в историю, Мария Фортус. О них и многих других, с кем свела его судьба, он написал в книге, вышедшей незадолго до его смерти. Даже будучи тяжело больным, брат много работал и помогал людям, за что в 2002 г. мэрия американского города Денвер, куда он с женой эмигрировал в1993 м году, признала его Человеком Года. Фима еще подростком увлекался шахматами и немало преуспел в них. Он не достиг вершин в шахматной иерархии, однако играл и с Михаилом Ботвинником – чемпионом мира, и с Михаилом Талем, и другими выдающимися шахматистами мира, был чемпионом Туркестанского военного округа, где служил в армии, чемпионом Денвера и т. д. В Денвере он преподавал, пока мог, теорию шахмат в университете.

…. Разгром немцев под Москвой зимой 41 го года породил надежду на скорое окончание войны. Родители строили планы на возвращение домой в Ильинцы, однако этим надеждам не суждено было сбыться. Весной 42 го отца призвали в армию.

– Что ж это будет, – сокрушался Ахмеров, пришедший проводить отца. – Если уже берут таких, как ты, раненных в первую мировую, дело плохо. Ай, как плохо. Мне

бы надо воевать, но у меня бронь. Ты. Иосиф, служи. За семью не волнуйся, мы поможем. Многого не обещаю, но пока работаю, дети твои голодными не будут. А ты. Гитл, (кстати, смени как-нибудь свое имя; когда его произношу, на языке проклятое имя Гитлер вертится), ты Гитл, не плачь. Иосифа на фронт не пошлют, сама понимаешь. Будет он где-нибудь в тылу служить, и вернется к тебе с почетом молодым и здоровым. И не стесняйся, если что нужно, заходи по-соседски, нет, не по-соседски, а по-родственному.

А ты. Иосиф, – наставлял он отца. – гляди там, не смотри на сторону. жена у тебя красавица. Моя, правда, чуть покрасивее будет, – пошутил он, но твоя… О-о!. где сейчас такую найдешь. Да… Береги там себя и знай – тебя здесь ждут, и твоя семья, и мы, твои друзья. Он достал из кармана портсигар, достал из него папиросу, смял пальцами мундштук, и, не закуривая, ни к кому не обращаясь, грустно спросил.

– Кто же теперь будет терпеливо выслушивать мою глупую болтовню? Когда мы еще с тобой поспорим, сидя на дувале? Нескоро, – грустно ответил он сам себе.

– Я своим азиатским умишком прикидываю, – в полголоса продолжил Ахмеров, – не скоро эта мясорубка прекратит перемалывать человеческое мясо. Немец, хотя и разбит под Москвой, по-прежнему силен. Сейчас на него вся Европа работает. Украина, Белоруссия. Балтийские страны под немецким сапогом. Ленинград в кольце. Кто бы мог подумать, что какая-то Германия сможет достичь такого успеха. И это при нашей-то самой сильной и непобедимой армии Товарищ

Сталин говорит: «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Я думаю, он знает, что говорит. Но почему он не говорит, когда это произойдет. Что? Ты говоришь – он не бог. Он не бог, но он Сталин! Мы конечно победим. И все же, – когда и какой ценой. Когда побежит фашист? Когда вернем утерянное? Вопросы, вопросы. И знаешь, все их задают. Не все говорят это вслух, но все об этом думают. Конечно, может именно сейчас готовится новое наступление, которое переломит ход войны. Но нам здесь это неведомо. Я думаю, Иосиф, что в армии у тебя будет больше информации, и если об этом можно будет говорить, напиши. Хоп?

– Конечно. Конечно, – заверил его отец. я обязательно буду писать, хотя писатель из меня никудышный. А насчет перелома в войне, я так тебе скажу, дружище, – очень непохоже, чтобы он произошел в ближайшее время. Сводки Совинформбюро ты конечно слушаешь. Пока что сообщения вроде «после продолжительных и упорных боев наши войска оставили…» звучат по-прежнему чаще, нежели победные реляции. И тот факт, что призывают людей с увечьями и в возрасте, как ты правильно заметил, свидетельствует и о больших потерях в нашей армии и о затяжном характере войны. Я не знаю, где мне придется служить, но моя ненависть к фашистам так велика, что, несмотря на мое увечье, пошел бы на передовую. А что? Опыт у меня есть, в14-ом я уже воевал с немцами.

При словах о передовой у матери на глазах показались слезы и она, всхлипывая, произнесла:

– Что ты, Иоси, говоришь! Какой фронт! Какая передовая! Тебе нельзя, ты ж знаешь. Ты не вздумай сам напрашиваться, а то с тебя станется. Подумай о семье, о детях. Нам и так будет нелегко, а мысль о том, что с тобой может, не дай бог, что- то случиться, сведет меня с ума.

– Ну что ты, Гителе, – отец привлек к себе маму и поцеловал ее.

– Не надо так волноваться. Ничего со мной не произойдет. И на передовую меня, как бы я не просился, наверняка не возьмут. Все будет хорошо. Вот увидишь. Я обязательно вернусь к тебе и детям, вы – моя жизнь, а жизнь – самая дорогая вещь в жизни, – философски закончил он.

– А ты, Абраша, – обратился ко мне отец, – ты старший в семье и ты, можно сказать, уже мужчина. Ты первый помощник маме. Заботься о ней, заботься о детях и не огорчай ее. Учись хорошо. Пиши мне, я буду рад получать твои письма. И еще. Мы договорились с мамой, что она займется фотографией – нужно же как-то на жизнь зарабатывать. Делать это она умеет. Я купил все необходимое для проявления и печатания. Фотоаппарат есть, пластинки, бумага тоже. Но ей нужен будет помощник, и здесь я тоже надеюсь на тебя: ведь ты не раз помогал мне в этом. Возьми на себя также отоваривание хлебных карточек. В магазине всегда большие очереди, а у мамы не будет времени выстаивать в этих очередях. Я не успел сделать одну вещь – зацементировать крышу. Пока еще не было сильных дождей, но на потолке уже появлялись мокрые пятна. В сильные дожди крыша может протечь, имей это ввиду. С цементом …Ну я не знаю..Где-нибудь найдешь, … Соседи помогут, – и отец вопросительно посмотрел на Ахмерова.

Тот молча кивнул. Отец отдал еще несколько распоряжений, взял вещевой мешок, собранный накануне мамой, и мы все пошли на вокзал, где был организован сборный пункт для мобилизованных.

…Через полмесяца мы получили письмо от отца, в котором он писал, что находится на формировании в городе Карши в Каракалпакии. В письмо была вложена фотография, которое храню всю свою жизнь – отец в военной форме осунувшийся, с опущенными плечами. Евочка, избалованная вниманием отца больше, чем мы с братом, ощущала его отсутствие в доме. Не понимая, что произошло, она часто спрашивала, когда придет папа, и, доставая фото отца, гладила его лицо своим маленьким пухлым пальчиком, целовала фото и не расставалась с ним даже в кровати. У мамы прибавилось хлопот в доме, откуда-то появилась швейная машина, которая по вечерам тарахтела, как пулемет – выполнялись чьи-то заказы. Иногда мама вооружалась фотоаппаратом и уходила фотографировать, часто беря меня с собой. Мне запомнилось посещение лагеря для политических заключенных, где их фотографировали для документов. Я, естественно, знал, что все они преступники, и ожидал увидеть врагов, злобных и страшных внешне людей, какими их изображали на плакатах и карикатурах, и нередко описывали в газетах и книгах, поэтому, пройдя через проходную лагеря, я жался к матери, испытывая робость. Велико же было мое удивление, когда я увидел обычных и улыбчивых людей, большей частью пожилых, как мне показалось, проявлявших ко мне, мальчишке, повышенное внимание. Со мной заговаривали, интересовались нашим довоенным прошлым; нашлись земляки из винничины. Они особенно радовались встрече с нами. Их, естественно, интересовало все, что в той или иной мере было связано с местами их молодости, прежней работой и их прошлой жизнью. Некоторые обратились к маме с просьбой отправить письма своим родным и близким. Один из заключенных, наголо обритый высокий и тощий мужчина, обратился к маме на идише.

– Ду редст аф идиш? – тихо спросил он маму, когда все разошлись.

– Йо, – подтвердила мама. Далее последовал разговор на идише.

– Я слышал ты с Украины. Знаешь ли ты что-либо о том, что там творится? Какова судьба тех евреев, которым не удалось убежать? Я спрашиваю об этом потому, что после моего ареста и ареста жены дети остались в семье сестры жены. У этой семьи не было никаких шансов эвакуироваться, поскольку их связывала парализованная мать мужа сестры. Это означает, что они остались там, и их жизнь в опасности; ведь даже сюда в лагерь доходят слухи о зверствах немцев на оккупированных ими территориях. Насколько эти слухи справедливы? Я бессилен что-либо предпринять, меня постоянно преследуют дурные мысли, отчего я здесь себе просто места не нахожу. У вас там, на воле больше возможностей получить нужную информацию. Мы же лишь по отношению к нам со стороны конвоиров можем догадываться о том, что происходит на фронте. Чем хуже положение красной армии, тем жестче и безжалостней отношение к нам. Ведь мы – политические, «враги народа» и, стало быть, именно мы – «немецкие шпионы и их пособники», повинны в неудачах на фронтах. Посмотри на меня. Я похож на шпиона? Еврей – немецкий шпион! Бред! Меня, правда, не обвинили в шпионаже, иначе я бы сегодня не разговаривал с тобой. Обвинили же меня в том, что будто бы я знал и не сообщил о связях моего начальника – редактора районной газеты – с немецким агентом. «Немецкий агент» – он же давний житель нашего города, родившийся в нем, портной, услугами которого пользовались если не все, то, по крайней мере, многие. Он, побывавший незадолго до ареста в Германии у своих родственников, был в дружеских отношениях с редактором. С арестом портного, начались аресты тех, с кем он общался, а общался он, естественно, со многими. Арестовали и меня и мою жену. Для меня до сих пор загадка, чем жена – то провинилась. Ведь она у него ничего не шила, поскольку делала это сама, и можешь поверить мне, достаточно профессионально. На допросах мне сказали о том, что редактор, кстати, тоже еврей, признался в том, что помогал «шпиону», снабжая того секретной информацией. Он же, по словам следователя, показал и мою причастность к этому. А теперь я спрошу у тебя: какой секретной информацией, представляющий интерес для Германии, может располагать журналист районной газеты? Ответь мне. Ну? Не можешь!

Несмотря на дружелюбие заключенных, меня до конца пребывания на территории лагеря не покидало ощущение настороженности и даже брезгливости – мне было неприятно, когда кто-то обнимал меня за плечи или трепал мои волосы. Только много позже я понял, что проявление повышенного внимания ко мне было вызвано ностальгическими воспоминаниями этих людей о своих семьях и детях. В окрестностях Кермине было несколько лагерей. Один из них обслуживал хлопкоочистительный завод. Жители Кермине часто бывали свидетелями тщательной проверки на заводских воротах автомашин, груженых хлопком. На машину взбирались охранники, вооруженные длинными металлическими стержнями с заостреннымими концами, которыми они прощупывали содержимое кузова. И все же, несмотря на высокие заборы, обнесенные колючей проволокой, сторожевые собаки по периметру забора и жесткий контроль въезжающих и выезжающих автомашин, случаи побега были. Жители узнавали о них по появлению на железнодорожной станции и в ее окрестностях поисковых групп вооруженных военных, патрулей и милиционеров, которые обычно не очень баловали своим вниманием жителей. Милиционеры обходили дома и

предупреждали об опасности общения с подозрительными людьми, потенциальными преступниками, способными на все – жестокими и безжалостными. Население призывалось немедленно сообщать властям при их появлении. Страху нагонялось немало и потому родители в такие дни старались удержать детей дома. К счастью ничего страшного не случалось, и через день- другой жизнь возвращалась в обычное русло. Вместе с тем события такого рода всегда обрастали слухами и легендами. Находились люди, утверждавшие, что случайно стали свидетелями душераздирающих сцен насилия и жесткости сбежавших преступников по отношению к случайным людям, оказавшимся на их пути. Рассказывали также, что на пойманных лагерников натравливали собак, их избивали до полусмерти и окровавленных с изодранной одеждой чуть ли не волоком доставляли в лагерь. Что с ними делали в лагере в назидание другим, можно было только догадываться. Любопытно, что население в большинстве своем не испытывало по отношению к этим несчастным заключенным сочувствие и жалость. Скорее, наоборот. Что касается детей, то все, что они слышали о заключенных в школе, дома и на улице, формировало в них крайне негативное отношение к этой категории людей. Мой рассказ ребятам о своих впечатлениях от посещения лагеря, о заключенных – обычных людях, скучающих по своим семьям и работе, вызвал в них огромное разочарование. Такое же чувство испытал я значительно позже – в 45-м году при близком знакомстве с немецкими военнопленными, оказавшимися несколько сентиментальными, доверчивыми и добродушными людьми, совершенно не похожими на тех фашистов, которые изображались в фильмах, рассказах и в газетных статьях. Помнится, тогда я для себя решил, что – да, есть среди немцев нормальные люди, вроде тех, с которыми мне тогда довелось пообщаться, но в массе своей – они все же фашисты, нелюди. Должно было пройти немало времени. чтобы понять, насколько в жизни все неоднозначно, понять, насколько важно научится самому анализировать и делать выводы, не полагаясь на общепринятые, кажущиеся логичными концепции и подходы, насколько важно абстрагироваться от устоявшихся стереотипов. Но в детском возрасте, когда весь мир делится на плохих и хороших, когда сам мир – это добро и зло, именно стереотипы формируют детское сознание, и тогда человек, сидящий в тюрьме, – это зло, враг, преступник; немцы – фашисты, злейшие враги, которых нужно убивать; армия, милиция, коммунисты, советская страна – сила, несущая человечеству добро и надежду. Все четко и ясно. Вот с такими представлениями проходило наше детство в военное лихолетье.

Фима, Евочка, я и Венерка в Кермине 1942 г.

Глава 6. Прошу, пане…

В апреле предгорье покрылось изумрудным травяным покровом, расцвеченным пятнами желтых и красных тюльпанов. Земля, словно понимая, что вот-вот жаркие лучи солнца безжалостно отнимут накопленную за зиму влагу, спешила напоить ею рвавшуюся к свету и солнцу растительность, так необходимую населявшим ее насекомым, пресмыкающимся и птицам. Мы, дети и подростки, проводившие значительную часть времени в тесных, неуютных и душных классах, стремились вырваться на природу, ощутить себя ее частью, вобрать в себя пьянящие ароматы гор и, забыв об уроках и домашних заданиях, почувствовать себя свободными и независимыми. В горы нас влекла еще и жажда приключений, ибо с горами были связаны разного рода легенды и рассказы, в которых, разумеется, было больше вымысла, нежели правды. Среди прочего ходили слухи об огромных более метра черепахах, способных, если их нагрузить, перемещать тяжести. Говорили об оружии, оставшемся там со времен басмачества, о пещерах, хранивших тайны и многое другое. В горы в одиночку не ходили, поэтому время от времени собиралась группа ребят, среди которых обязательно оказывался один или два опытных следопыта, знавшие тропинки, и умевшие разбираться на местности. В одной из таких групп численностью в 10—12 человек оказался я и Фима. Я не был новичком в таких походах, потому что не раз и не два промышлял поиском черепах, которые мы обменивали на консервы у польских солдат армии Андерса, одна из частей которой формировалась у нас в Кермине. Польские солдаты, которым приедалась армейская пища, сплошь состоявшая из американских консервированных продуктов – гуляшей, ветчины, тушенки, яичного и картофельного порошка готовили себе в тайне от своих командиров супы из мяса черепах, считавшегося деликатесом. Мы же делали свой маленький и достаточно выгодный бизнес, в душе посмеиваясь над солдатами, любившими есть черепах и говоривших на русском языке с ужасным и смешным акцентом. Они отдавали честь, прикладывая два пальца к козырьку конфедератки – традиционного польского военного головного убора и величали друг друга: «Пан Юзек, пан Влодек, пан офицер». Пребывание поляков в Кермине – это часть истории этого небольшого городка, которая началась в один прекрасный день, когда на железнодорожную станцию прибыл эшелон с семьями польских евреев, бежавших от нацистов. Вначале поляки нашли убежище сначала в западных областях Украины, затем в России и, наконец, волею каких-то чиновников, управлявших процессом эвакуации, в Узбекистане, в частности, в Кермине. Уже с первых минут пребывания на станции, с момента их выгрузки из вагонов, они вызвали по отношению к себе резко негативное отношение со стороны местных жителей. До приезда поляков старожилы привыкли видеть в эвакуированных – тихих, скромных, не чуждающихся любой работы людей, страдающих не столько от неустроенности, сколько от неудобств, причиняемых местным. Эти люди привезли с собой малоприметный скарб и потеряли в войну своих родных, близких и знакомых. Новоприбывшие поляки, навьюченные огромными чемоданами, баулами и мешками, совершенно не походили на людей, убежавших от немцев. Складывалось впечатление, что они взяли с собой все, что только можно было – одежду, посуду, драгоценности, примусы, швейные машины и т. д. Один из них, видимо, зубной врач, умудрился привезти с собой бормашину с ножным приводом. Шумные и бесцеремонные, они едва не парализовали работу железнодорожников, заполонив собой и своими вещами подъездные пути, перрон вокзала и подходы к пакгаузам. Они отлавливали первого попавшегося им железнодорожника или милиционера, окружали его плотным кольцом и, бурно жестикулируя и крича, забрасывали огромным количеством вопросов и требований. Железнодорожники, в большинстве своем узбеки, которые и по-русски – то плохо разговаривали, не могли взять в толк, чего от них хотят эти странные люди, говорящие на каком-то непонятном языке. Не получив ответа на свои вопросы, поляки бросались к другому, к третьему железнодорожнику. В конце концов, видимо, получив какие-то разъяснения и рекомендации, семьи одна за другой начали перемещаться за пределы вокзала и к концу дня от этой пестрой, походившей на цыганский табор толпы, не осталось ничего, если не считать кучи мусора на месте выгрузки поляков из вагонов. Мы, ребята, конечно же, не преминули возможностью порыться в этом мусоре и наши старания были вознаграждены разными находками. Я, например, нашел там жемчужное (а возможно и подделку под жемчуг) ожерелье, которое отдал маме, а также металлическую планку как бы состоящую из зубных коронок, которую отдал Фиме, любившему всякие блестящие штучки. Евочке досталась какая – то яркая детская игрушка. Никто из ребят, копошившихся в этих кучах, не ушел без находки. В течение некоторого времени, поляки ничем не напоминали о себе. Однако, вскоре на привокзальном базарчике стали появляться новые люди, напористые и нахальные, вытеснившие тех, кто делал свой небольшой бизнес скупкой и продажей носильных вещей. У «новых» дело было поставлено с размахом: вместо «торговых точек», местом которым служила земля, на которой были расстелены товары, как грибы стали расти прилавки. На них, вместо старых поношенных вещей, предлагавшихся прежними торговцами, были аккуратно выложены новые красивые, с заводскими ярлыками одежда и обувь, предметы домашнего обихода, посуда, бижутерия и др. В продаже появились невиданные доселе сигареты и сладости, шкатулки из пластика, тетради с глянцевой бумагой и с красочными обкладками и многое другое. Узбеки таращили глаза на все эти вещи, подолгу рассматривали и щупали одежду, цокали языками, выражая этим свое восхищение увиденным. Появился киоск, в котором продавался приготавливавшийся тут же напиток, по вкусу похожий на современный молочный коктейль. Лишь один раз довелось испробовать мне этот вкусный, красивого желтого оттенка, густой напиток, увы, недоступный многим из-за его дороговизны. Вместо безногого инвалида сапожника, чинившего обувь при входе на базарчик, поляки построили мастерскую, в которой работало несколько человек, делавших на заказ и ремонтировавших старую обувь. Узбеки, носившие и зимой и летом сапоги, буквально заваливали мастерскую заказами, тем более, что владельцы мастерской умудрялись добывать настоящую хромовую кожу, мягкую как шелк. Недалеко от нашей кибитки поселилась пожилая полячка, шившая пользовавшиеся у узбеков спросом цветные стеганные ватные одеяла. Материал для одеял поставляли мы, мальчишки, находившие выброшенное тряпье, которое она тщательно отбирала, отстирывала, резала на нужные ей по размеру и форме куски и сшивала таким образом, чтобы получился пестрый мозаичный узор. В качестве ваты использовался хлопок, который тоже подбирался нами по пути следования арб, перевозивших собранный хлопок. Рассчитывалась старуха с нами леденцами – красными петухами на палочках, которыми она также торговала. Для изготовления леденцов она использовала специальные формы, сахар же получала в рамках натурального обмена за одеяла. Вообще говоря, сахар продавался по продовольственным карточкам, однако узбеки находили какие-то обходные пути его приобретения без ограничений, как, впрочем, и другие нормированные продукты. Несмотря на прибыльный бизнес, старуха была невероятно скупа: один леденец можно было заработать, сдав 10 кг тряпок, которые она взвешивала на старых рычажных весах. Если до требуемого веса не хватало хотя бы пол килограмма, она выдавала леденец лишь после того, как доставлялось недостающее количество тряпок. Было противно иметь дело с этой вечно брюзжащей дурно пахнущей и крикливой старухой, боявшейся пускать нас в дом. Она всегда в любую погоду ходила в старом, заплатанном и лоснящимся халате, с оттопыренными карманами, прикрытыми шерстяным платком, которым она подпоясывала халат. Принимала она товар во дворе, скрытом от постороннего глаза высоким дувалом. Двор был уставлен ящиками, прикрытыми мешковиной, куда и складывался товар, то-бишь, принесенные тряпки. Леденцовые петухи она доставала из карманов халата, в которых хранился и мешочек с нюхательным табаком. Его запах я не помню, а вот вкус леденцов, приправленных пыльцой табака, сохранился в памяти надолго. Образ этой старухи со сморщенным лицом, на котором выделялась большая волосатая бородавка, ассоциируется у меня сейчас с образом гоголевского Плюшкина. Печатая эти строки, я вдруг поймал себя на мысли, что совершенно не помню польских детей! Не то, чтобы их не было. Наверняка были. Но вместе с нами в школе они не учились, в наши ребячьи компании не входили, с нами не дрались, что никак не вписывается в рамки общепринятых в те времена представлений о формах сосуществования. Трудно представить себе ситуацию, когда бы в детской и подростковой среде, состоящей из представителей разных социальных групп и национальностей, с разным уровнем развития и воспитания, не возникали бы конфликты. Возникали они и среди взрослых. Наиболее острым, перешедшим в погром, стал конфликт между поляками и русскоязычными жителями Кермине, а точнее теми, кто был вытеснен в результате «здоровой» конкуренции из торговли и сферы обслуживания. Началось все со стычки между подвыпившим одноногим инвалидом и поляком – продавцом, к которому инвалид обратился с просьбой дать ему деньги на «чекушку» водки. Получив отказ, инвалид огрел продавца костылем, на что, обозленный выходкой инвалида, продавец, молодой крепкий парень, выйдя из -за прилавка, нанес инвалиду такой удар, что тот рухнул и ударился головой о камень. Инвалид потерял сознание, камень, о который он стукнулся, окрасился кровью, и кто-то из толпы, окружившей упавшего инвалида закричал:

– Убили, Жору убили!

Раздались возмущенные голоса и крики:

– Наших бьют! Гады! Фашисты! Жидовье! Шакалы! Жидовские морды! Убирайтесь отсюда! Мы на фронте кровь проливаем, а они здесь нашу кровь пьют! Бей жидов!

Напряжение в толпе росло, к ней присоединялись все новые и новые любопытствующие. В какой-то момент крики Бей жидов! стали доминирующими и

обрели характер призыва к действиям. И действия не замедлили себя ждать. Толпа разделилась на несколько групп, каждая из которых, вооружившись камнями, досками и палками, стала крушить прилавки, предусмотрительно покинутые их владельцами. Разгром прилавков не погасил возмущения толпы, гнев требовал выхода, и он направил беснующуюся толпу туда, где можно было дать волю животным инстинктам, – к домам, в которых проживали польские евреи. Несколько таких домов соседствовали с нашим домом. Мы игрались на пустыре перед домом, когда показалась толпа человек в 30—35, потрясавших палками и металлическими прутьями и нестройно оравших:

– Бей жидов, спасай Россию!

В толпе не было узбеков, она сплошь состояла из небритых, в грязной одежде неопределенного возраста без определенных занятий русскоговорящих людей, большинство из которых не было продавцами, но постоянно «ошивалось» на рынке и на вокзале. Толпа проследовала мимо нас и направилась к двум домам, где жили польские семьи. Мы, мальчишки, естественно из любопытства пошли за толпой. Сначала в окна домов полетели камни, послышался звон разбитых стекол, не устояли под ударами и хлипкие двери, затем в дома стали врываться юркие парни. Вскоре из окон на улицу начали вылетать вспоротые подушки, одеяла и кухонная утварь, а еще через какое-то время в проеме дверей стали появляться погромщики, неся в руках наворованную добычу. Их сменяли другие, также пожелавшие поживиться награбленным добром. Удовлетворившись содеянным, погромщики, один за другим, покидали разграбленные дома, унося с собой трофеи. К счастью, владельцы этих домов, видимо, предупрежденные о готовящейся акции, своевременно оставили их, забрав с собой наиболее ценные вещи. Поэтому жертв среди тех, против которых был обращен гнев толпы, не было, хотя, кто знает, как могло бы обернуться дело, окажись они дома. В Кермине проживало немало евреев, эвакуированных из Украины и западных областей России. Погром не коснулся их, и это могло свидетельствовать лишь о том, что в поляках они видели конкурентов и вообще людей пришлых. Эвакуированные же были как бы «своими», тем более, что они не противопоставляли себя коренным жителям, а их мужская часть либо воевала, либо работала. Жили эвакуированные бедно; как и остальные, часами простаивали в очередях, отоваривая продуктовые карточки, делились с соседями, чем могли, помогали им присматривать за детьми и больными, когда это было нужно; дети дружили между собой, не делая различий по национальному признаку. Антисемитизм, конечно, время от времени проявлялся, для этого много не нужно было. Достаточно было кому-то попытаться без очереди получить хлеб или не уступить в цене, продаваемой по необходимости носильной вещи, как неизменно возникало:

– Вечно эти жиды выгоду для себя ищут! Спекулянты проклятые, на нашем горе наживаются! и т. д.

«Прелесть» стояния в очередях я познал сполна. Занять место в очереди нужно было задолго до открытия магазина. Часто и после открытия приходилось стоять в утомительном ожидании, пока привезут и сгрузят хлеб. Желающих участвовать в разгрузке хлеба было, хоть отбавляй, поскольку они пользовались первоочередным правом получить свой паек. Иногда и мне удавалось вклиниться в эту команду. Заниматься выгрузкой хлеба было тяжело – не столько физически, сколько морально, поскольку ощущать запах переносимого в руках свежеиспеченного хлеба для вечно голодного мальчика без возможности попробовать его на вкус, было настоящей пыткой. К моменту начала «отоваривания», очередь спрессовывалась до такой степени, что трудно было дышать. Однажды, чтобы не быть вытолкнутым из очереди, я ухватился за дверной косяк магазина, и, когда дверь открылась, мой палец оказался зажатым дверью. Я почувствовал дикую боль, усилившуюся тем, что очередь, подавшись назад, потянула меня за собой. Вначале я стеснялся кричать, но когда боль стала нестерпимой, я заорал так, что все в очереди буквально оцепенели. Мне помогли вызволить мой палец, ноготь которого вскоре почернел и долгое время оставался таким. Помню, как-то за мной в такой спрессованной очереди стояла молодая женщина, от низа живота которой исходил такой жар, будто там размещался ядерный реактор. Мою спину буквально жгло, я, как мог, насколько это позволяла стесненность, менять свое положение, но женщина еще теснее прижималась ко мне, возможно получая какое-то удовольствие от этого. Сейчас-то я понимаю, что истосковавшееся по мужской ласке тело, таким образом реагировало на близость и слияние в тесной очереди двух тел, пусть даже одно из них принадлежало двенадцатилетнему мальчику. Из очереди, после получения пайка, я выбирался истерзанным, с драгоценным хлебом в высоко поднятых руках и зажатыми в кулак продовольственными карточками. В этих условиях было немудрено и потерять карточку, что к моему ужасу однажды и произошло. Пропажу я обнаружил, уже подходя к дому. Передав хлеб маме, я бегом бросился к магазину, питая слабую надежду на успех. Карточку, естественно, я не нашел, и мама, внутренне попереживав, купила на черном рынке новые карточки. Когда паек содержал довесок, я предательски съедал его, как бы компенсируя тем самым и долгое стояние, и духоту в очереди и другие неудобства, связанные с «отовариванием» продуктов. Нехватка хлеба иногда восполнялась лепешками, которые мама пекла из муки собственного помола. В качестве платы за фотографии, мама время от времени получала зерно, которое мы мололи на каменных жерновах у соседа – узбека. Жернова представляли собой два плоских неправильной формы цилиндра, насаженные друг на друга. Нижний цилиндр был неподвижен и содержал желобок, через который высыпалась мука; верхний можно было вращать вокруг оси, держась за деревянную ручку у края цилиндра. Зерно загружали в конусное отверстие у оси жернова. Крутить жернов было очень тяжело, и мы с мамой часто менялись местами.

За годы нашего пребывания в эвакуации Кермине не раз сотрясали разного рода события. Еврейский погром был лишь одним из эпизодов, оставивших глубокий след в моей детской памяти, но почти никак не сказавшимся на жизненном укладе населявшего его населения. Уже через неделю о происшествии никто не вспоминал; были ли наказаны зачинщики и исполнители погрома мне неизвестно, но на базарчике по-прежнему правили бал поляки, вновь возникали какие-то споры и разборки, но это никоим образом не влияло на их бизнес.

Другим событием, надолго запомнившимся всем, стало формирование польской армии Андерса. Уже в зрелом возрасте мне как-то в руки попался документ, озаглавленный «Постановление ГКО (Государственного Комитета Обороны) от 25 декабря 1941 г», в котором речь шла о формировании на территории СССР польской 96-ти тысячной армии. В соответствие с этим постановлением на территории Кермине должна была дислоцироваться 7-я дивизия этой армии. Совнаркомам Узбекской, Казахской и Киргизской ССР предписывалось в пунктах дислокации польской армии для размещения штабов, школ, лечебных заведений и общежитий офицерского состава предоставлять крытые, пригодные для жилья помещения, включая и школьные здания. Войсковые части польской армии должны были размещаться в палаточных лагерях.

В один из школьных дней наша учительница к вящей радости учеников, сообщила нам, что с завтрашнего дня на какое-то время занятия отменяются в связи с переездом школы в помещение бывшего детского сада, расположенного неподалеку. Нам предписывалось являться в школу, как обычно, но без тетрадей и учебников, для того, чтобы помочь в переезде. Оказалось, что школа, школьный двор и прилегающий к ним пустырь передаются в распоряжение командования формируемой польской армии. Мы засыпали учительницу вопросами, на большинство из которых ответа, однако, не получили. Интересовало нас, в частности, на чьей стороне будет воевать эта армия, кто будет ею командовать, почему именно у нас производится формирование, ведь численность поляков, проживающих в Кермине, не тянет даже на роту, чем будет вооружена эта армия, кто такой генерал Андерс и многое другое. Мы знали, что американцы должны открыть второй фронт, который оттянет часть немецких сил на себя; об этом много говорили, в том числе и в семьях, поэтому формирование польской армии как раз и связывали с возможным открытием второго фронта. Позднее, когда в Кермине появились польские солдаты, обутые в американские военные ботинки с толщенной подошвой и одетые в форму, полученную из Америки, когда польские офицеры стали разъезжать в «Виллисах», стало очевидно, что их готовят для включения в состав американских войск. В течение нескольких дней мы практически на руках перенесли в новое помещение школы оборудование физического и химического кабинетов, расставили парты, и у нас началась жизнь, полная новых впечатлений, увы, не связанных со школой. Находясь поблизости от нашей прежней школы, мы имели возможность наблюдать за всем, что происходило в ней и около нее. А там происходили разительные перемены: на пустыре на некотором отдалении от школы вырос палаточный городок для солдат с палаточным же костелом, в котором правил службу армейский капеллан. Собственно, сама служба проходила на плацу, где коленопреклоненные солдаты внимали своему пастырю, стоявшему на возвышении. Это же возвышение служило местом, где высшие офицеры принимали парад, когда к ним приезжал сам Андерс вместе с генералом Богушем, сопровождаемый свитой польских и советских офицеров. Я дважды наблюдал приезд генерала, и оба раза параду предшествовала церковная служба. Было смешно видеть, как мялись и переглядывались между собой наши офицеры во время службы, стоя на возвышении рядом с коленопреклоненным Андерсом и его свитой. В конце концов, они нашли решение, вытянувшись в струнку и взяв под козырек. Так вот они и стояли, пока шла служба. Обычно на этом плацу проходили и учения солдат: там они маршировали, собирали и разбирали винтовки, изучали противотанковые пушки и минометы. Стрельбища проходили далеко от школы, но звуки стрельбы доносились и до нас. Польские солдаты быстро освоились в Кермине. Находясь в увольнении, они делали свой гешефт. Видимо, опасаясь открыто заниматься торговлей, они заходили в дома, предлагая добротную военную обувь, прорезиненные бежевые плащ-накидки, консервы и даже жвачку. До появления поляков мы знали жвачку, которую получали у узбека-старьевщика в обмен на поношенную одежду или обувь. Его жвачка – куски разной по величине желтой, похожей на канифоль, смолы, была горькой, как полынь. Американская же жвачка – плоская и рифленая полоска, обернутая в фольгу, была сладкой и ароматной. Американские консервы – гуляш в высокой цилиндрической металлической упаковке или тушенка в четырехгранной коробке, были снабжены ключиками-открывашками, на которые при их вращении наматывалась отрываемая от упаковки полоска металла, обнажая содержимое коробки. Ох, как были вкусны эти консервы! В те времена я не променял бы эти консервы с красочными наклейками, которые уже сами по себе возбуждали аппетит, на самые лучшие конфеты, если бы, конечно, они у меня были. Мама, умудрявшаяся выменивать у солдат консервы на сушеный урюк или изюм, варила из них такие блюда, что их можно было проглотить вместе с собственным языком. Я до сих пор удивляюсь тому, как маме одной в условиях военного времени, когда продукты питания были на вес золота, удавалось кормить нас троих детей. Мы, конечно, постоянно испытывали чувство голода, но в нас не было худобы, чего нельзя было сказать о маме, которая, даже похудев, по- прежнему оставалась красивой, следившей за собой женщиной, не пользовавшейся никакой косметикой. Какой-то сердобольный солдат по дешевке продал маме плащ-палатку, из которой она сшила прекрасный плащ, которым пользовалась и после войны. Через какое-то время чуть не половина мужского населения Кермине зимой щеголяла в американской обуви. Каким образом полякам удавалось раздобывать и продавать такое большое количество новой, не бывшей в употреблении, обуви, для всех, кроме самих поляков, оставалось загадкой. У солдат появились русские подруги, с которыми они проводили время и которым очень импонировало вежливое обращение к ним – Прошу, пане! Думается, что после отъезда поляков в Кермине осталось немало женщин, проливавших слезы из- за своего легкомыслия и доверчивости. Мы, мальчишки, быстро освоили польские ругательства, которые тем ни менее не смогли вытеснить из нашего лексикона русский мат, которым мы владели в совершенстве. Этот польский период времени в Кермине запомнился еще одним случаем, свидетелями которого мы стали случайно. Играясь, мы как-то удалились от жилья в сторону гор, и там метрах в двухстах от нас увидели небольшую группу вооруженных польских солдат, сопровождавших какого-то обритого наголо военного со связанными спереди руками. Обычно польские солдаты ходили без оружия. Мы же увидели перед собой солдат вооруженных, да еще и далеко за пределами места их дислокации. Это уже само по себе вызывало любопытство. Мы, было, приготовились последовать за ними, когда офицер, командовавший этой группой, и шедший впереди нее вдруг остановился, огляделся и отдал какой-то приказ. Группа остановилась; офицер, подойдя к человеку, взял его за связанные руки и повел за собой. Метров через десять они остановились, и офицер развернул его лицом к группе солдат. Затем, достав из кармана сигареты, прикурил одну из них и сунул ее в губы «бритого». «Бритый» сделал пару затяжек и выплюнул сигарету. Раздалась еще какая-то команда, слов которой мы не расслышали. Солдаты вскинули ружья, офицер махнул рукой, раздался залп, и человек со связанными руками, как в замедленном кино мягко опустился на землю. К нему подошел офицер и, видимо удостоверившись в его смерти, вновь что-то скомандовал солдатам, которые, развязав убитому руки, завернули тело во что-то и, взвалив его себе на плечи, понесли в сторону гор. Предали ли они тело земле или оставили его на растерзание шакалам мы, потрясенные увиденным, так и не узнали, поскольку идти за солдатами было страшно, да и вообще благоразумнее было исчезнуть необнаруженными. Что это было – самосуд или санкционированный расстрел, кем был этот человек, какое преступление совершил, навсегда осталось для нас загадкой.

Ничего еще не познавший в жизни, я – мальчик из скромной еврейской семьи, видевший смерть людей лишь в кино, не знавший других видов наказаний, кроме лишения возможности погулять и играться с друзьями, оказавшись невольным свидетелем расстрела человека в реальной жизни, в один момент стал другим, испытавшим такой страх и такую боль, как если бы расстреливали меня самого. Не раз и не два будет преследовать меня эта картина расстрела незнакомого мне человека, не раз и не два будет сниться мне навеянный этим событием один и тот же сюжет, в котором не кто-то, а я убиваю того самого польского солдата, хороню его, и каждый раз испытываю животный страх от того, что могу быть разоблаченным. В каждом человеке есть чувство вины. Я ни в чем не был виноват перед человеком, которого лишили жизни польские солдаты. Возможно эти солдаты, впервые, а я в этом уверен, расстреливавшие живое существо – человека, и испытывали боль за содеянное. Возможно, эта боль каким-то образом передалась мне – очень впечатлительному мальчику, ставшему свидетелем казни. И эта боль долгое время выходила из меня, причиняя мне страдания. Прошу, пане Прошу, пане… Среди польских солдат была очень высокая смертность. Непривычные к узбекскому климату с его жарким летом и холодной зимой, поляки болели малярией и другими заболеваниями, страдали от жажды и, как ни странно, от недоедания. По-видимому, далеко не все имели возможность получать американские консервы в избытке.

Отсюда и обмен на продукты питания обувью, обмундированием, жвачками, солдатскими флягами и другим военным снаряжением. Впоследствии ходили слухи о том, что в наибольшей мере страдали от недоедания и плохого медицинского обслуживания поляки, считавшиеся сочувствующими советскому правительству. Прошу, пане… Прошу, пане.

В тот день, когда мы собрались в горы за тюльпанами, мама, очень неохотно разрешившая нам этот поход, напутствовала меня:

– Абраша, будь осторожен и смотри – ни на шаг не отпускай от себя Фиму. Ты знаешь, какой он у нас. Держись ребят. Вверх не лезь, даже, если ребята таки полезут туда – ждите их внизу. Смотри, чтобы я не волновалась.

Я заверил маму в том, что ей не о чем беспокоиться и что никаких происшествий в принципе быть не может, ибо в предгорье, где цветут тюльпаны, опасностей нет. В действительности же произошло то, чего никто не ожидал. Мы, конечно, с самого начала знали, что предгорьем дело не ограничится, и что основной целью нашего похода являлись горы. Подъем в горы был не сложным, хотя и продолжительным по времени. Вершина, до которой казалось рукой подать, по мере приближения к ней становилась все выше и дальше. Идти гурьбой становилось не удобно – мешали камни и осыпи. Мы перестроились и продолжали подниматься цепочкой по тропинке. Фима, не терпевший никаких ограничений, несколько раз оставлял тропинку, но каждый раз был вынужден возвращаться с ободранными в результате падений коленками. Сделали привал. Олег, возглавлявший группу, крепкий парень лет шестнадцати с наколками на пальцах рук, подозвал к себе Фиму.

– Смотри, пацан, – Закуривая самокрутку и цедя слова между затяжками, с угрозой сказал он Фиме. Здесь горы, они баловства не любят, дури не прощают. Мы скоро поднимемся на вершину, на гребень. Там не разбежишься – места мало, – обрыв в глубокое ущелье. Одно неосторожное движение – и ты разобьешься о скалы. Поэтому, – повысил Олег голос, – будешь все время около меня, не спереди, не сбоку – сзади, за моей спиной. Смотреть под ноги, – продолжил свой инструктаж Олег, явно обращая его не только к Фиме. На отдельно лежащие камни не наступать. К краю обрыва не подходить. Что надо будет – покажу. Все.

– В ущелье будем спускаться? – спросил кто-то. Говорят, внизу есть пещеры и в них летучие мыши.

– Ага, – насмешливым тоном подхватил Олег. Там еще до сих пор басмачи прячутся, свои богатства хранят. И вообще – оружия в них видимо-невидимо. Хватит трепаться. Спускаться не будем – это не для нас: опасно очень. А восьмерку мы и сверху увидим.

Из рассказов Олега и других, ребят, уже поднимавшихся на вершину горы, мне было известно, что на дне ущелья огромными валунами выложена цифра 8. Кто, когда и с какой целью это сделал, не знал никто. Мимо этой восьмерки проходила тропа, достаточно широкая, пригодная для караванного пути. Собственно, восьмерка и была целью нашего похода. О ней так много говорили, она обросла таким количеством легенд, что не взглянуть на нее хотя бы сверху, было просто неприлично. По команде Олега мы вновь выстроились в цепочку, Фима, следуя полученным указаниям, послушно стал за Олегом, и через какое-то время вся наша группа поднялась на гребень, действительно оказавшимся довольно узким. Мы, разгоряченные подъемом, стояли шеренгой на этом гребне, обдуваемые приятным прохладным ветром. За нашими спинами оставалось разнотравье предгорья, пред нами открывался фантастический вид на противоположный скалистый гребень, увенчанный зубцами, а под нами глубоко внизу виднелась серебристая тропа и…, казавшаяся даже сверху достаточно большой, восьмерка, внутри которой вполне могла бы разместиться грузовая машина. Мне с моего места была видна лишь часть этой восьмерки, и, чтобы разглядеть ее лучше, я сделал шаг вперед к краю обрыва. Я даже не услышал предостерегающий окрик Олега, как, поскользнувшись на камне (а я был обут в сандалии на кожаной подошве, хорошо скользившей на камнях), потерял равновесие, упал на спину и медленно заскользил по пологой части гребня к его краю. Раскинув руки в стороны, я пытался ухватиться за что- нибудь, но меня продолжало нести вниз. Испуга не было, – он пришел позже, когда все уже было позади, было лишь острое стремление затормозить и остановить скольжение. Я ничего и никого не слышал, если не считать шуршания мелких камней подо мной. Я бы наверняка упал и разбился, если бы не куст миндаля, невесть каким образом оказавшийся на пути моего скольжения и остановивший мое падение. Видимо так было угодно судьбе, чтобы именно на этом месте, на скалистом грунте, где по определению ничто не могло расти, вырос куст, спавший мою жизнь. Я не помню, как и с чьей помощью, смог подняться на площадку гребня. В памяти остался страх, охвативший меня и мысль о том, как отреагирует мама на порванные при скольжении брюки. Помню – ноги мои дрожали, и я какое- то время не мог не то что идти, стоять не мог. Напуганный происшедшим, Олег не стал задерживаться на гребне и скомандовал спуск. Спускались мы тоже цепочкой, я шел за Фимой, который, отведя руку за спину, держал ею мою руку, словно опасаясь повторения случившегося. Впрочем, через несколько минут, когда закончился крутой участок пути, оставил меня и вновь принялся бегать и скакать по траве. Я не любил вспоминать это происшествие, Фима же и в зрелом возрасте, при случае, очень живо описывал это событие, наворачивая на него придуманные им подробности. Впоследствии я поднимался на гребень горы не раз и не два. Горы настолько захватили меня, что, став взрослым, я прошел все главные перевалы Кавказа, поднимался на Гергетский ледник, на Эльбрус и другие вершины, заразил горным туризмом всю свою семью, включая внуков. Для меня слова, написанные Владимиром Высоцким: «Лучше гор могут быть только горы», на всю жизнь обрели особый смысл и значение.

Глава 7. Скрипка

После поражения немцев под Курском стало ясно, что в войне наступил переломный момент и что война близка к завершению. Об этом говорили все, включая нас мальчишек, об этом писал и папа в своих письмах – треуголках. Изменился общий настрой людей. И хотя по-прежнему приходилось стоять в очередях за хлебом, и по-прежнему было голодно, и хотя в семьи не переставали приходить горестные вести о гибели близких людей, появилась надежда и твердая вера в победу.

После отъезда польских военных нашу школу передали советской воинской части, и очень скоро Кермине заполнилось солдатами – новобранцами и офицерами, командовавшими ими. Частыми стали воинские учения с применением противотанковых пушек и минометов. Предгорье, где проходили учения, потрясали залпы пушек, уханье минометов и стрельба из стрелкового оружия. Стреляли холостыми снарядами и минами. Мы с большим интересом наблюдали за этими учениями, посмеивались над солдатами – минометчиками, закрывавшими уши при стрельбе, спорили между собой, обсуждая причину того, почему пушка подпрыгивает после каждого выстрела, а миномет стоит недвижимо. Наибольшее внимание привлекал миномет, его принцип действия. Каждый из нас давал свое объяснение тому, как вылетает мина, опускаемая в трубу миномета, каким образом осуществляется прицеливание и благодаря чему, мина, выстреливаемая вверх и летящая по траектории дуги, попадает в цель. В ходе учений солдаты рыли окопы и ходы сообщений, так что в периоды, когда учения не проводились, этими окопами овладевали мы, проводя в окопах достаточно много времени, играя в войну. Среди своих сверстников я считался авторитетом по части знания войны. Я был единственным из них, кто испытал на себе бомбежки и пулеметные очереди фашистских летчиков, летящих на бреющем полете. Я видел разрушенные дома, искореженные рельсы и обугленные телеграфные столбы, я видел военную технику, пушки, танки самолеты, бронепоезд; наконец я много читал из истории войн, знал о сражениях первой мировой и гражданской войны, помнил рассказы отца о войне, так что кому, как не мне, было организовывать военные игры. У меня был штаб, где мы разрабатывали планы военных действий, была разведка, приносившая информацию о мнимом противнике, был даже ординарец, в функции которого входило, в частности, обеспечение штаба водой. К слову сказать, воду приходилось нести издалека – самая близкая к нам водоразборная колонка, где воду нужно было качать, располагалась на вокзале. В этих играх неизменно участвовал Фима и наша собачка – рыженькая веселая дворняжка Венерка, которую мы нашли как-то еще щенком и поместили у себя в сарайчике. Мы очень любили Венерку, она отвечала нам взаимностью, но особую любовь питала к маме. Она очень беспокоилась, когда мама уходила из дома, и могла часами ждать ее, лежа посреди пыльной улице под жарким солнцем, вглядываясь в дальний конец улицы, откуда могла появиться мама. При ее появлении она срывалась с места и молнией устремлялась к ней, всем своим видом выражая восторг и радость от встречи. Затем она принимала озабоченный вид и шествовала рядом с ней, как бы утверждая, что именно она и есть то существо, которое готово жизнь свою положить ради защиты своей хозяйки. Нас, детей, она воспринимала, как друзей, с которыми можно поиграть и побаловаться, но не более того. Серьезно она относилась только к маме. На посторонних либо не лаяла вообще, либо лаяла беззлобно. Не любила она нашего соседа – вечно угрюмого сутулого Абдуллу, несколько раз в день совершавшего намаз на пустыре и проходившего мимо нашей кибитки с медным чайником в руке для омовений. Венерка неизменно облаивала его, возможно оттого, что во время своего шествия он традиционно освобождал свой желудок от накопившихся в нем газов, которые вырывались наружу с таким звуком, который мог бы разбудить спящего. Не любила Венерка и скорпионов, при виде которых заливалась таким лаем, будто перед ней стояла ощетинившаяся кошка. Венерка всегда сопровождала нас при походе в горы, где могла вволю отдаться обуревавшим ее чувствам. Она могла без устали гоняться за ящерицами или огромными кузнечиками с ярко раскрашенными крыльями, предупреждала нас о змеях, забавлялась с черепашками, которые при столкновении с ней втягивали в свой панцирь голову и лапки, бесстрашно бросалась на варанов, обращая их в бегство. Невероятно, но она обладала ощущением времени. В горах, где время бежит незаметно, она определенным образом указывала нам на необходимость возвращаться. Делала она это так: для начала она обращала на себя внимание громким и продолжительным лаем; затем, убедившись, что ее все видят, демонстративно поворачивалась в сторону дома и, сделав несколько шагов вниз, оборачивалась, словно приглашая нас за собой и словно проверяя, правильно ли ее поняли. Если мы не торопились спускаться, она вновь оглашала горы своим лаем, пока не добивалась желаемого результата. В военных играх Венерка исполняла роль связной – она передавала в «штаб» письменные сообщения «разведгруппы», выполнявшей спецзадание. Записка привязывалась к ошейнику и по команде «штаб» Венерка мчалась в окоп, где находилось «командование» «штаба». Достать записку она разрешала только мне. Любая попытка кого бы то ни было приласкать ее, ослабить ее внимание и, пользуясь этим, достать записку решительно пресекалась ею. Время от времени она исчезала из поля нашего зрения, и как оказалось впоследствии, ее исчезновение имело вполне определенное объяснение: она навещала маму, как бы проверяя, все ли в порядке дома. Играя с нами, она не забывала о своих, как ей, видимо, казалось, основных обязанностях охранять покой и безопасность мамы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.