978-5-907428-89-8
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 28.03.2024
Сообщая о семейном обучении, я почувствовала себя предательницей. Я как бы отвечала на вопрос, который мне даже не успели задать. Почему? Почему она обучала меня дома? Люди постоянно спрашивали, что с ней. Чего она боялась? Я не знаю. Больших зданий? Учителей? Других родителей? Выходить из дома? Мне никто никогда не задавал вопросов, на которые так хотелось ответить: чем ты целыми днями занималась? Чему она тебя учила? Как это было?
Она читала мне о падении Иерихона из Библии короля Якова, «Алису в Стране чудес», «Маленькую принцессу», мы выращивали стручковую фасоль над лестницей, делали ульи из пробкового дерева, пели народные песни о цыганах на все лады, шили тряпичных куколок и крестили их в ручье, мы держали кроликов и утят, набирали полные корзинки малины и делали витражи из теста и расплавленной карамели.
Мое первое знакомство со школой подтвердило, что дома куда лучше, и если сейчас меня спросить, почему я была на семейном обучении, я привычно отвечу: потому что у моей мамы отлично получалось. Как оказалось, нам с ней было отведено мало времени, и потому я рада, что мы провели его вместе. Только став матерью, к своим тридцати годам, я научилась мыслить именно так, обрела смелость защищать маму, отстояла свое право помнить о ней хорошее.
Когда человек лишает себя жизни, он или она не только выбивает будущее из-под ног оставшихся, но также оскверняет их прошлое. Становится тяжело помнить хорошее. А ведь никто не заслуживает быть судимым только за те пять минут жизни, в которые проявил себя хуже всего, – пусть даже это оказались последние пять минут.
Как часто я хотела с ней поговорить, пока Сюзанна была маленькая. Рассказать, что Сюзанна сказала новое слово, или впервые сама застегнула пуговицу, или научилась обуваться. Я хотела задавать ей дурацкие вопросы – например, можно ли добавить шпинат в рисовую кашу? Не будет ли это омерзительно?
Я до сих пор хочу к ней. Я бы ей сказала: у проблемы есть другое имя, можно не жить всю жизнь в таком ужасе. Есть таблетки, есть терапия, есть кураторы, есть консультанты, которым можно сказать, что снова видишь ангела на лестнице.
Я бы сказала ей: ты не виновата в своей болезни. Я помню тебя. Помню лучшее в тебе. Я помню сад, длинный кухонный стол, за которым мы делали картофельные штампы, вырезали фигурное имбирное печенье, а потом сидели у окна, и ты читала мне «Паутину Шарлотты», чтобы я отвлеклась и не расчесывала ветряночные волдыри.
Я помню слова «Зеленой тропки». Я помню, как мы рассыпали по полу соль, чтобы к нам не пробрался дьявол, вешали на кухонное окно бутылочки с водорослями, чтобы отгонять злых духов, я помню, как обгрызала с пальцев соленое поделочное тесто, как пахло дегтярное мыло в ванной на первом этаже, как скрежетала задняя дверь по шершавому каменному полу. Я храню все это внутри. Я поглотила эти воспоминания и отказываюсь отпускать хоть одно из них.
Дом был полон секретов: из поколения в поколение здесь что-то доделывали и переделывали, между комнатами появлялись дополнительные ступеньки, углы упорно промерзали, а окна были как минимум четырех разных конфигураций. Этот дом был свадебным подарком моим родителям от двоюродного деда Мэтью: разваливающееся здание и полный сарай его незавершенных изобретений, которые в основном представляли из себя садовый и прочий инвентарь, приспособленный для инвалидов-колясочников и ампутантов.
Моя мама махнула на дом рукой и занялась выращиванием трав: взяла и разбила почти двухметровую клумбу на углу садовой стены. Она всю жизнь прожила в городе и понятия не имела, как выращивать растения. Сажала она их наугад, круглый год, и содержимое грядок то переопылялось, то шло в ботву, то вообще погибало – как карта ляжет.
Мамин сад одичал задолго до нашего отъезда. Земле нужно совсем немного времени, чтобы взять свое. Если считать сорняком каждое растение, сидящее не на своем месте, то за годы, пока мы в доме ждали маминого возвращения, сорняками в ее саду стало все. А возможно, нет никаких «до» и «после». Возможно, даже под ее присмотром растения и так делали все, что хотели.
Мы не то чтобы тяготели к такому упадку с гниющими посреди дорожек кучками травы и расползающимися краями грядок. Но мы и не пытались навести порядок. Яблоки падали на траву, в них ползали осы, а мы ели сладости из пластиковых коробок, которые ей бы ни за что не понравились.
Мы отказались от ее запрета на телевидение и полуфабрикаты. Бросили вызов, так сказать. Как бы наложили заклятие беспорядка, чтобы она вернулась в гневе и привела все в должный вид. Я злилась и нарочно надевала ночные сорочки с диснеевскими героями, играла с пластиковыми лошадками с радужными хвостами и ела фастфуд прямо в машине, потому что не хотелось бежать с едой в дом под дождем.
Мы так и не смогли ничего рассказать о ней Джо. Мы пели ему песенки из рекламы и по кругу включали «Короля Льва». Нам не удалось воспитать его так, как она бы того желала. Когда он учился говорить, в его активном словарном запасе не было упоминаний о ней. Он был нашим спасением, нашей слепой зоной, нашим волшебным забвением, и мы прикрывались им от всего мира. Теперь мне так жаль, что я не пыталась сохранить ее в его сознании.
Настало время, когда мы снова начали говорить о ней, но период молчания был слишком долог. Наши версии событий больше не совпадали, и мы не могли понять, чья правильная. Я до сих пор не уверена, вспоминаю ли я то, что было при мне, или же то, что мне рассказывали другие.
Ветрянкой я заболела уже в школе – это логично. Где бы еще я могла заразиться? Но кто тогда читал мне «Паутину Шарлотты» на подоконнике в кухне, отводя мои пятнистые руки от моего же лица? Папа, что ли, с работы отпрашивался? Или это была одна из нянь? Был ли вообще этот подоконник? Я помню синие шелковые подушечки в китайском стиле. А папа говорит, что никаких шелковых подушек в доме никогда не было. Ему вообще кажется, что подушки на подоконнике были бархатными.
Под вопросом даже песни о цыганах. Я помню, как разыгрывала целое представление, носилась по саду, качалась на бревне, изображавшем лошадь, падала в высокую траву и пела: «Сегодня усну на широком лугу, среди развеселых цыган, о!»
Еще помню такое: «И туфли испанские мне не нужны, и высокие каблуки, о!» Я доставала из маминого шкафа туфли и швыряла их за картофельную грядку, а потом в потемках разыскивала их с фонариком. А папа говорит, что мама никогда не носила туфли на каблуках, да и с чего бы ей отправлять меня их искать в темноте? Куда бы она в них шла? Бессмыслица какая-то.
Знаю, что бессмыслица. Мать оставляет новорожденного младенца спать в люльке, а сама уходит через кухню и не возвращается никогда. Даже не останавливается, чтобы закрыть за собой дверь.
Я буду отстаивать все, что помню с тех времен. Пусть говорят, что все было не так или не тогда. Это мои воспоминания. Синие шелковые подушечки на подоконнике. «Паутина Шарлотты». Имбирные человечки с пуговками из ягод смородины. Стручковая фасоль на лестнице. Туфли на шпильках за картофельной грядкой. Бревно-лошадь.
И руки мамы, подтыкающие мне на ночь одеяло, пахнущие мятой и листвой, и дразнящая песенка: «И перина высокая мне не нужна, и простыни смело прочь, о!» Всю жизнь я перетряхивала эти простыни, о, смело заправляла постель, и ее голос звучал для меня той песней. Как же часто мне приходилось быть смелой.
3
Девять бусин кряду
Раз, два, три, четыре, пять.
Нам друзей не сосчитать,
А без друга в жизни туго,
Выходи скорей из круга.
Где я могу отчетливо представить маму с полной уверенностью, что память меня не подводит, так это в саду. Она сидит в тени под яблоней, тень очень резкая, значит – лето. Под деревом приткнулся кухонный стул, а возле него стоит красно-золотистая плетеная корзинка со швейными принадлежностями. Мама пришивает именные бирки на серую школьную форму.
Я подглядываю за ней из-за клумбы. Там растет что-то вроде молочая. Семенные коробочки нагреваются на солнце, раздуваются, истончаются и в конце концов лопаются, веером разбрасывая семена. Я смотрю на две коробочки, делая ставку, что первой лопнет та, что ближе ко мне.
Рядом с мамой на земле лежит коврик, а на нем – несколько тарелок. Я утащила ложку джема, и теперь тщательно облизываю ее, пока сижу в засаде. Мама говорит: «Марианна, даже не думай сунуть облизанную ложку обратно в банку». Я всегда считала, что у мамы сверхъестественные слух и зрение. Она поддерживала эту веру. Особенно когда дело касалось еды.
Возле мамы на земле лежит целая куча серых жакетов, красных свитеров и школьных блузок с круглыми воротничками, на которых она уже вышила мое имя. Если буду хорошо себя вести, она отдаст мне оставшиеся бирки для игры: на них витиеватые красные надписи, они идеально подходят в качестве повязок для кукольной больницы. Если закрасить фломастером пробелы в буквах, они вполне сойдут за образцовые кровавые пятна.
Это могло быть воспоминание из любого лета, когда мне было от четырех до восьми. Мне кажется, тогда мне было семь. В тот год я прочла «Шпионку Гарриет», а потом большую часть лета подглядывала за родителями из молочайных зарослей. Каждый год появлялись большие зеленые пластиковые пакеты со школьной формой, каждый раз мама садилась в саду и нашивала на них именные бирки, а потом развешивала вещи в шкаф, где они дожидались сентября. Иногда мне разрешалось их надеть и показаться папе при полном параде. Но в школу я не пошла ни разу.
Каждый год в середине сентября наступал папин день рождения, а я так и не была в школе. Однажды я спросила, можно ли мне туда сходить. И меня отвели в госте к девочке, жившей по соседству, – ее звали Пиппа, она ходила в сельскую школу. У Пиппы в доме была специальная комната, «игровая», а также шесть изящных кукол с длинными холеными волосами и множеством нарядов. Особенно меня впечатлили туфли. У моих кукол никакой обуви не было. Я спросила Пиппу, как зовут ее родителей.
– Кого? – переспросила она.
– Родителей, маму и папу. Как их зовут?
Она озадачилась. Потом ответила:
– Никак их не зовут. Просто Мамочка и Папочка.
Я расхохоталась.
– А как же их называли в детстве? У них ведь были имена, когда они были маленькими.
Она снова захлопала глазами.
Когда за мной приехала мама, Пиппа все еще на меня сердилась. А по пути домой, уже в машине, папа спросил, хочу ли я учиться в школе вместе с Пиппой. Я ответила: «Как собеседница она не очень, но у нее красивые куклы». Родители обменялись долгими взглядами. Я понимала их значение: в школу я не пойду. Что-то было не так со словом «собеседница». На следующий день никакой формы в шкафу уже не было.
Не представляю, куда девались все эти вещи для школы. Их точно не могли сдать обратно в магазин, потому что именные бирки были уже пришиты. Когда я наконец пошла в школу – посреди учебного года, потому что никто не знал, что со мной еще делать, – нам не удалось найти ни единого белого носка, ни одного красного свитера. В шкафу лежали только простыни, полотенца и детские вещи, из которых я выросла. Папа был озадачен не меньше остальных. Куда все подевалось? Куда она их спрятала? Машину она не водила – то есть отвезти кому-нибудь не могла. Сожгла, что ли?
Я явилась в класс посреди недели, посреди четверти, в ярко-зеленых вельветовых брюках с розовыми заплатками-сердечками на коленках и в джемпере ручной вязки, украшенном цветными бусинами вокруг манжет. Мы сидели в кабинете завуча, папа пытался заполнить документы, Джо рыдал и капризничал, а тем временем прошла уже половина урока математики. Завуч проводил меня в класс и оставил перед учительским столом. Ученики притихли.
Все уставились на меня. Я знала, почему они так таращатся. Ученики никак не могли понять, почему я такая странная. Мне и самой было интересно. У них на лицах было написано: все дело в нелепой одежде, в растрепанных косичках, потому что папа не умел меня аккуратно заплетать, да и учительница была того же мнения. Когда она сказала: «Думаю, многим бы хотелось такой интересный джемпер, Мари», я поняла, что никуда не гожусь. Настолько не гожусь, что и джемпер у меня неправильный, и имя мое надо бы сократить. Я даже поправлять ее не стала.
Она сказала, что раз я пропустила так много материала, то лучше мне сесть с детьми помладше. За нашим столом я была выше всех, эдакий нелепый великан в цветных одежках, и оказалось, что мои соседи и соседки – все как один плохие собеседники. В тот же миг я поняла, что единственный способ здесь выжить – это сделаться невидимкой, а вот быть выше всех на голову и шире всех в плечах, носить имя, которое кажется учителям слишком длинным, плюс еще эти бусины на рукавах, которые стучат и шуршат по крышке парты – это никуда, никуда, никуда не годится.
Я бы не задержалась долго за крошечной малышовой партой, не упиралась бы коленями в стол, если бы только не утратила умение читать. Я прекрасно помнила все, что прочла до ее исчезновения. Я наизусть знала историю об Элизабет Фрай[1 - Элизабет Фрай (1780–1845) – медсестра-филантропка, реформировавшая английскую тюремную систему и вошедшая в историю как «ангел тюрем». – Примеч. ред.] и тюрьмах. Я могла в деталях описать домового Смита[2 - Персонаж романа детского писателя Леона Гарфилда (1921–1996) «Смит». – Примеч. ред.] и его многочисленные одежды, слившиеся с кожей, потому что он никогда не переодевался. Но я никак не могла понять, почему все слова, напечатанные в школьных учебниках, не имеют ни малейшего смысла. Это шутка такая?
Я сказала, что умею читать и понимать родной язык в том виде, в котором он представлен в моих домашних книжках. Нельзя ли мне их принести вместо этих? И даже когда мне доказали, что никто меня не разыгрывает с особой жестокостью, что злую шутку со мной сыграл мой собственный разум, я все равно не отказалась от своих подозрений. Я продолжала косо зыркать из-под слишком длинной челки и бормотать заклинания, которые защитили бы меня от их порицания.
Впервые в жизни я поняла, что никто из членов семьи не поймет ни слова из всего, что я могла бы рассказать. Едва я попала в школу, как оказалась предоставлена сама себе. Я научилась пожимать плечами, говорить «все нормально», и я вроде как не помнила ни что ела, ни что читала, ни тему урока. Всё мимо всех.
Еще надо было научиться поднимать руку и задавать вопросы. Я тренировалась: часто тянула руку вверх, но сказать было особо нечего, так что я просто отпрашивалась в туалет. Туалеты находились за главным корпусом – две бетонные ступеньки, и ты на месте. В кабинках были здоровенные зеленые деревянные двери с тяжелыми задвижками, прищемлявшими пальцы. Я сидела там с немеющим от холода задом, пока учительница не присылала «кого-нибудь деликатного» привести меня обратно в класс.
Я жевала плетеные петли на рукавах, и когда нитка рвалась, я заглатывала бусинки, по девять штук, отсчитывая их языком, прокатывая по нёбу. Иногда я сидела в туалете так долго, что бусинки, проглоченные днем ранее, выходили естественным путем, вперемешку с дерьмом, и я внимательно следила, как все это добро исчезает в канализации.
Когда я порвала первую петлю, то забеспокоилась: что же скажет мама, обнаружив дома порчу джемпера. Она всю зиму его вязала, чтобы я не ревновала к малышу, которому она делала целую кучу одежек. Мы вместе сидели на диване, в нашем любимом уголке, я набирала бусинки, по девять штук – мы сделали для них специальную коробочку из упаковки от рисовых хлопьев. Потом я подумала: вот она увидит джемпер и поймет, как мне тяжело в школе, и больше не придется туда ходить. Мы достанем коробку от рисовых хлопьев, разложим бисер и вместе все починим, пока не останется ни намека на время, проведенное не вместе.
Но вот следующая петелька из девяти бусинок уплыла в канализацию, а потом еще одна, а мама никак не возвращалась, чтобы все починить. А потом я обгрызла манжеты, и рукава стали распускаться длинными дорожками до самых локтей. Тогда я поняла, что дочь из меня плохая. Я испортила джемпер, который она связала специально для меня, и другого уже никогда не будет. Потому что она больше не вернется.
4
Выкипающий чайник
Раз, два, три —
Чаю завари!
В чайник прыгнул паучок
И сидит внутри!
Папа, прибегай скорей,
Сам посмотри!
Я отчетливо помню тот момент, когда полицейские перестали искать живого человека и приступили к поискам тела. Конечно, спустя столько времени его уже невозможно было бы опознать. С того дня они звонили папе и говорили, что нашли не «кого-то», а «что-то». Нашли что-то в лесу. Нашли что-то в реке. Что-то.
Он ездил с ними посмотреть на находку. С нами приезжала посидеть Линдси, или ее сестра Мэл, или, если дело было ночью, они обе, потому что наш дом казался им «жутким». Они приносили с собой тортик или разноцветные пирожные, поили меня горячим шоколадом и разрешали допоздна смотреть детективные сериалы. Я годами думала, что они специально выбирали программы. Эдвард уезжал беседовать с полицией, а я смотрела передачи, в которых детективы всегда раскрывали дело. До недавних пор мне даже в голову не приходило, что мне просто включали то, что шло в эфире. Обычный набор вечерних программ, которые показывали, когда я уже ложилась спать.
Эдвард возвращался домой, отрицательно мотал головой, и никто не говорил ни слова. Сейчас он сожалеет о том, как проходили эти опознания, где он встречался с другими семьями – чужими мужьями, женами, родителями, взрослыми детьми, которые тоже приезжали в надежде, что полиция нашла что-то, что искали они сами. Сожалеет, что не разговаривал тогда с ними, не брал их адреса, не обещал быть на связи, не интересовался – нашли или еще нет? Нашлась? Нашелся? Можно было организовать группу поддержки и регулярные встречи в формате пикников. Но нет. Что-то мешало ему смотреть остальным в глаза и спрашивать: кого вы ищете? Что-то мешало остальным смотреть в глаза ему и задавать тот же вопрос.
Он возвращался домой, а я ждала от него историй. Вот бы он рассказал, почему эти люди там оказались, кого искали, кто исчез из их жизней. Я хотела знать: как случилась потеря? Вся семья ушла за покупками, и кто-то пропал на парковке? Все уехали в отпуск, и кто-то потерялся на пляже? Кто-то ушел из дома, как у нас? Пропавшие надели пальто или исчезли в чем были? Они взяли сумки или какие-то вещи? Может, деньги? Им было куда еще пойти?
Я собирала истории утрат, потерь, стыда; отец Сюзанны был первым, кто рассказал мне нормальную историю исчезновения. Если память мне не изменяет, я влюбилась в него задолго до того, как он рассказал мне об исчезновении его собственной матери. Возможно, я уловила какой-то исходящий от него сигнал, увидела признак брошенности. Его мать ушла из дома, и он спросил отца, когда она вернется, а тот в ответ распахнул дверцы гигантского шкафа в их спальне. Пустого шкафа. «Тут обычно лежат ее вещи, – пояснил он. – Так что она, похоже, не вернется». Такие дела. Пустые вешалки, тихонько постукивая, качаются на штанге. Пахнет древесиной и больше ничем. Ему было столько же лет, сколько и мне, когда моя мать исчезла. Он прекрасно помнил ее уход. Не сам момент ее отбытия, конечно, но момент осознания – определенно. У меня же не было ничего. Признаюсь, был соблазн присвоить себе его опыт. Он гораздо лучше моего.
А что же помню я? Я помню, как к нам приходили полицейские. Тот, что постарше, разговаривал с Эдвардом, а молодой сидел за кухонным столом и разглядывал собственные руки. На его шее, где воротничок натер кожу, виднелась сыпь. Я стояла у плиты позади его стула и прикидывала, как бы поставить чайник. Я раньше никогда не кипятила воду в чайнике. Мне не разрешалось трогать плиту. Однако я знала, что так полагается делать, когда кто-то приходит в твой дом и сидит в кухне будто бы в ожидании.
Джо плакал в люльке на полу. Мне нельзя было брать его на руки самостоятельно. Это правило было гораздо более строгим, чем правило о чайнике. Мне никто напрямую не запрещал кипятить воду в чайнике. Не было повода. Но правило насчет младенца было весьма конкретным: можно погладить его по личику, можно развлечь его игрушкой или погремушкой. Песенку можно спеть, за ручку подержать. Но брать на руки – нет.
Пол в кухне был неровный и каменный. Если вдруг мама была в ванной, или наверху, или развешивала в саду белье, или говорила по телефону в гостиной, а Джо принимался плакать, – я все равно ни в коем случае не должна была вынимать его из люльки. В люльке он в безопасности. Слезы ему не навредят, в отличие от каменного пола. Ножки можно целовать, а щечки – не надо, потому что можно чем-нибудь заразить. Надо переодеть – кладем пеленку на пол, а не на стол. Не давай ему ничего тянуть в рот, не то проглотит. Руки мой с мылом.
Так что я сидела возле люльки, пока он плакал, пыталась развлечь его песенкой, целовала ему ножки через ползунки и играла в «ку-ку!» Он рыдал все громче и громче, чайник кипел и кипел, а пар заполнял кухню. Это был такой чайник, который ставят на огонь, он не отключался сам. Не знаю, сколько мы так просидели. Вроде бы недолго. Не помню – это Эдвард пришел и убрал чайник с плиты, или полицейский наконец встал и сделал это сам.
Не знаю, кто из них взял малыша. Перед глазами стоит образ: Эдвард ходит туда-сюда по кухне с ребенком, похлопывает Джо по квадратной спинке размером с его ладонь, тот икает, срыгивает молоко, оно стекает по папиному пиджаку. Но из какого дня этот образ? Сколько раз я видела одно и то же? Ежедневно. Долго. Не представляю, в каком порядке должны идти эти воспоминания.
Как я могла не заметить, что она ушла? Как пропустила тот миг, ту секунду, когда она вышла за дверь? Годами пытаюсь понять. А если бы я увидела и пошла за ней? Если бы я повела ее посмотреть, что я там навырезала из бумаги? Или попросила сделать мне куклу-трубочиста? Или догнала ее на полпути к реке? Она ушла без резиновых сапог. Вот бы я побежала за ней в хорошей обуви и испачкалась? Может, она бы тогда вместе со мной вернулась переобуться? Возможно.
Нет, она не бросила нас одних, не думайте. С нами была миссис Уинн. В том году миссис Уинн постоянно приходила помогать по хозяйству, потому что родился Джо. Она обычно приезжала после обеда. Мама уносила Джо в свою спальню, кормила его и спала вместе с ним, а я тихо занималась своими делами, чтобы не потревожить их сон. Миссис Уинн складывала детские вещи, убирала посуду и сидела со мной, пока я переписывала стихи в свою тетрадку. Иногда она играла со мной в настольную игру.
Она не включала пылесос, чтобы никого не разбудить. Она мыла полы и чистила картошку на ужин. Когда она наклонялась, из-под юбки выглядывали коричневые резинки чулок. Она повязывала мне кухонное полотенце вместо фартука, и мы вместе пекли капкейки. Ее мягкие руки были сами похожи на тесто, и пока она заправляла мне полотенце в джинсы, вокруг витал аромат ванили. Она ничему не удивлялась. Ни когда на игральных кубиках выпадало «шесть-шесть», ни яйцу с двумя желтками.
Когда мама с Джо спускались вниз, миссис Уинн заваривала чайник чаю. Они с мамой выпивали по чашечке, умилялись младенцу, я показывала маме результаты своих трудов, а потом миссис Уинн уезжала на своем медленном разболтанном велосипеде. В дождь она прикрывала свою завивку пластиковым капюшоном. Даже не скажу, сколько времени она обычно у нас проводила. Час или два.
И я также не могу сказать, когда ушла моя мама. Вроде бы днем. Когда до меня дошло, что произошло что-то очень плохое, миссис Уинн уже успела вызвать Эдварда с работы, поскольку ей самой пора было идти домой, а она не знала, куда подевалась моя мама. Не припоминаю, чтобы я искала ее по всем комнатам. Не припоминаю, чтобы миссис Уинн принесла люльку с Джо вниз, когда тот проснулся. Не припоминаю, чтобы мы бегали по саду под дождем и звали маму. Ничего не припоминаю – хотя все это наверняка имело место.
Помню, как миссис Уинн звонила Эдварду – просила пригласить к телефону доктора Брауна. Как говорила что-то вроде: «Я извиняюсь, может, она и предупреждала меня о какой-то встрече или делах, но на самом деле не припоминаю». Помню, как, пока миссис Уинн говорила, воздух вокруг менялся, постепенно превращаясь в желе, и все объекты вокруг начинали подрагивать, если смотреть на них слишком долго. Слова перестали быть нормальными словами. От них воздух вокруг телефона стал скользким.
Я помню, как ждала у окна, выглядывая машину Эдварда. Помню, как миссис Уинн отворачивалась от меня и как ее смущение заполняло пространство вокруг. Еще до приезда Эдварда мы внезапно утратили способность смотреть друг другу в глаза. Мы обе были дома. И мы ее потеряли. Стыд заполнял дом, комнату за комнатой, будто раздувался огромный вязкий шар, высасывал отовсюду воздух, не давал дышать.
Когда Эдвард вернулся, миссис Уинн была готова остаться и помогать нам в ожидании возвращения мамы, но он вызвал ей такси, чтобы не пришлось в темноте крутить педали велосипеда. Он сказал: «Уверен, это какое-то недоразумение». Но миссис Уинн смотрела в пол, будто боялась подхватить инфекцию. Будто один лишь взгляд глаза в глаза мог заразить ее нашей постыдной неправильностью, нашей ущербностью. Настала ночь, от мамы не было вестей, и Эдвард позвонил в полицию.
Наверняка Джо не мог весь вечер проплакать в люльке на кухонном полу. Ну похныкал пару минут, пока Эдвард беседовал на улице с полицейскими, чтобы дочь не слышала разговора. Но я запомнила другое: младенец рыдает, родителей нет, а посреди клубов пара сидит человек в униформе и не знает, что делать. Вот такой драматический образ – как пустой шкаф, как момент ухода.
Эдвард изо всех сил пытался общаться с полицейскими то на улице, то в другой комнате, но на дворе стоял вечер, а Джо плакал. Он всегда плакал по вечерам. Мама называла это шестичасовыми коликами, а если я замечала, что уже, к примеру, без четверти восемь, она отвечала: «Он еще маленький и не понимает по часам». Я все пыталась привести Эдварда, чтобы он носил Джо на руках и успокаивал – обычно это помогало, – так что, несмотря на все его попытки оградить меня от разговора, главное я услышала.
Полицейский спросил, не считает ли Эдвард, что его супруга была в состоянии, в котором человек способен причинить себе вред. Нет, отвечал Эдвард, однозначно нет. Да он бы на работу не поехал, если бы хоть на секунду засомневался, что она – нет, нет, что вы.
И полицейский очень тихо сказал: «Видите ли, мистер Браун, если мы узнаем, что она в опасности, что она в опасном состоянии сознания, мы можем начать поиски незамедлительно».
Последовала долгая пауза. Эдвард не смотрел на полицейского. Он ходил туда-сюда мимо кухонного окна, покачивая Джо на плече. Раскачивался, похлопывал Джо по спинке. Потом обернулся – весь белый, кожа натянута, лицо жесткое.
– Понятно, – сказал он. – Хорошо. Я полагаю, моя жена была в опасном для себя расположении духа, когда днем ушла из дома.
Полицейский закрыл свой маленький черный глянцевый блокнот и с хлопком зафиксировал вокруг него резинку.
Я помню, чем мы в тот день ужинали. Бобы и рыбные палочки. И дождь помню. Полицейские насквозь промокли, пока поднимались к нашему дому, с их ботинок текла грязь. Только вот мы не ели рыбных палочек с бобами, пока в нашем доме не появилась Линдси. И дождь перестал. Я помню, что, когда меня спрашивали про мамин плащ, я отвечала, что ведь дождь прекратился, зачем ей плащ. Так что будем считать, что шел дождь. Плевать на рыбные палочки. У меня не так много осталось. Пусть у меня будет хотя бы дождь.
5
Законы физики
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом