Фредерик Фаррар "Сквозь мрак к свету или На рассвете христианства"

По благословению епископа Пермского и Соликамского АФАНАСИЯ В повести известного английского писателя и богослова Ф. В. Фаррара в живой и увлекательной форме рассказывается о начале утверждения христианства в Римской империи, и первых гонениях на христиан при императоре Нероне. Печатается по изданию 1912 г.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Православное издательство "Сатисъ"

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-7373-9985-4

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 30.03.2024


– Ты христианка, Юния, и я тоже христианин! – воскликнул обрадованный Онисим и поспешил нарисовать на песке монограмму Христа.

– Нет, ты не христианин, – возразила Юния: – христиане не крадут и не ведут такого образа жизни, как ты все это время.

– Следовательно, ты решила выдать меня! Но помни: теперь ты в моих руках. Христианство – иноземная ересь, строго преследуемая в Риме, и мне стоит донести префекту города…

– Низкий человек, более низкий, чем я думала о тебе даже до этой последней минуты, – сказала она. – Но разве ты не знаешь – и глаза ее загорелись дивным огнем пламенной веры – что христиане не боятся страданий, что даже девочка-раба, если только она вкусила благодать истинной Христовой веры, и та всегда готова бесстрашно пойти навстречу смерти.

Никогда еще не казалась ему Юния так чудно хороша, так обворожительна! Но вид гладиаторов, режущих холодно друг друга на куски, пробудил в нем все худшие инстинкты человека, успел породить в его душе черствый эгоизм и равнодушие к участи ближнего. Ужасная мысль промелькнула в голове его. Почему бы ему не избавиться от единственного свидетеля начатого им преступления?

– Итак, ты хочешь предать меня оковам, бичу, распятию на кресте и истязаниям, – сверкнув дико глазами, сказал он, подступив к ней.

Юния закрыв лицо руками, проговорила сквозь слезы:

– Что велит мне мой долг, то я и обязана делать. Но скрыть это от моего отца я не имею права.

– Так умри же, если так! – воскликнул Онисим и схватил девушку за плечо одной рукой, между тем как в другой блеснул нож, который, идя на кражу, он захватил с собой на всякий случай.

Но, к счастью, чей-то мощный кулак в эту самую минуту повалил его, и тяжелая нога наступила ему на грудь.

– Пощади его, отец! – взмолилась Юния.

Но Нирей, вырвав нож из руки повергнутого на землю юноши, продолжал попирать его ногой. Лицо его дышало негодованием. Он понял увиденную им сцену совсем в ином смысле.

– Объясни мне, Юния, что привело сюда тебя и каким образом случилось, что ты здесь наедине с Онисимом? Какими льстивыми уверениями вызвал ом тебя на это свидание? Как осмелился он нанести тебе такое оскорбление?

Девушка рассказала отцу все.

Нирей с презрением оттолкнул ногой несчастного.

– А я-то иногда еще думал, что он втайне такой же христианин, – проговорил он в раздумье, – и даже когда-то мечтал видеть в нем со временем достойного мужа для моей Юнии. Вор! Убийца! Вот что значит давать в честном доме приют какому-то неизвестно откуда явившемуся рабу-фригийцу.

– Прости же, отец, его, чтобы и нам простились наши прегрешения, – продолжала упрашивать отца Юния.

– Да, покушение на жизнь самого дорогого для меня существа, на жизнь моей единственной дочери, я мог бы, так и быть, простить, если б заметил в нем чистосердечное раскаяние. Но имею ли право скрыть правду от моего господина? Могу ли после всего этого оставить его в числе своих домочадцев?

– Прости его, мы все люди грешные, и многим ли он преступнее тысяч людей, которые, однако ж, не висят на кресте и не гниют в тюрьмах.

– Право, уж и не знаю, как мне поступить, – проговорил Нирей. – Однако, ступай теперь к себе, дитя, вернись к своим женщинам и к своему веретену. Потом я еще раз поговорю с тобой об этом. А ты, несчастный, встань и иди за мной.

Вернувшись с Онисимом в дом, Нирей приказал двум доверенным рабам-христианам, как и он сам, связать юношу, заключить его в отдельное помещение и держать взаперти под строгим надзором до тех пор, пока он не обсудит хорошенько этого дела и не решит, как поступить с виновником.

Глава VII

Мать и сын

Став императором, Нерон первое время был до того ослеплен блеском нового положения, что в продолжение первого месяца своего царствования ходил как отуманенный и только с трудом постепенно осваивался со своим величием и привыкал к мысли, что он император. Но раз постигнув и измерив весь объем своей неограниченной власти правителя величайшей в мире империи, юный император очень скоро вошел в свою роль самодержавного властелина, хотя ни делами государственными, ни вообще какими-либо заботами о благосостоянии своей империи он нисколько не обременял себя, предпочитая отдавать свое время только одним праздным развлечениям и удовольствиям.

Единственно, что тревожило иногда молодого императора среди его беспрерывных кутежей и пиров, это ревнивое вмешательство его матери, с упорством отчаяния все еще силившейся удержать власть, видимо, ускользавшую из ее рук. Нелегко было ей отказаться от всех плодов, во имя которых, побуждаемая своим непомерным властолюбием, она решилась на столько злодеяний, и она всячески старалась поколебать в себе с каждым днем все более окрепнувшую в ней уверенность, что все ее труды и происки в этом смысле были напрасны. Могла ли она допустить мысль, чтобы этот семнадцатилетний, еле ставший на ноги, юноша осмелился даже подумать о сопротивлении ей. Всегда неустрашимая и непреклонная в своих намерениях, не была ли она по отношению к нему, как твердый алмаз в сравнении с мягкой податливой глиной? Отпрыск царственного рода, не стояла ли она с младенчества близко к таким родственникам, которые при жизни были обожаемы, а после своей смерти обоготворяемы. Но, на несчастье себе, Агриппина, при всех своих проницательности и уме, не умела достаточно обуздывать бешеных порывов своего вспыльчивого и властолюбивого нрава, и этим ускорила для себя минуту роковой развязки. Не успел Нерон вступить на престол, как в нем уже стали обнаруживаться несомненные признаки желания выйти скорее из-под контроля императрицы-матери. Паллас, главный сообщник и клеврет Агриппины, очень скоро впал в немилость цезаря и был им удален. Сенека и Бурр, не страшась более ее гнева, старались всячески противодействовать ее влиянию. Искатели цезарских милостей и благоволения, старались заручиться не столько ее покровительством и защитой, сколько протекцией Актеи. Сам Нерон, постоянно окруженный своими фаворитами, развратными молодыми аристократами, и толпой разного рода проходимцев, шутов и паразитов, с каждым днем все яснее и бесцеремоннее выказывал свое полнейшее равнодушие как к угрозам и приказаниям матери, так и к разумным ее советам, не без самодовольства, щеголяя своей внезапно появившейся независимостью. Самолюбивая и гордая Агриппина была уязвлена тем, что ее, для Нерона ни перед чем не остановившуюся, могла вытеснить из сердца ее сына жалкая и ничтожная вольноотпущенница, Актея, и что ее влияние над ним могло превозмочь влияние изнеженных ничтожеств, вроде завитого и надушенного Отона. Как жестоко она ошиблась в своих расчетах! Первое лицо в империи при Клавдии, неужели же она извела мужа только для того, чтобы сделаться самой ничем в глазах таких людей, даже ненавидеть которых она не могла, до того глубоко было ее презрение к ним?

Но жребий был брошен: уничтожить сделанное было нельзя. Оставалось ждать грозного часа расплаты за учиненное зло, а до тех пор по возможности осторожнее стараться двигаться на краю ужасной пропасти. Сорвав заманчивый плод, она убедилась, что он полон смертельной отравы.

А между тем, отказаться от влияния в делах правления, не сделав, по крайней мере, хоть одной попытки удержать за собой некоторую власть, было свыше сил гордой и властолюбивой женщины. Сохранив пока еще за собой право, иметь во всякое время, когда бы она ни вздумала, доступ в кабинет императора, она нередко пользовалась им, с целью, ворвавшись к нему, осыпать его упреками, насмешками, а часто даже и угрозами. Перестав давно. скрывать от сына, что Клавдий погиб от ее руки жертвой ее честолюбивых замыслов, она укоряла Нерона в неблагодарности, высказывала ему свое презрение, издеваясь над его изнеженностью и стараясь уязвить сарказмами, ставила ему в образец благородство и высокое мужество обиженного ею Британника, говорила ему, что он скорее годится в плохие актеры, третьестепенные колесничные ездоки или в третьеклассные певцы, нежели в императоры.

– И допустить, что в жилах твоих течет благородная кровь Домициев и цезарей! – кричала она, выходя из себя от злобы и негодования. – Какой ты император, – разве балаганный! В тебе нет ничего – не только величия цезаря, но даже мужества простого и благородного римлянина. Но не забывай, если ты император, то этим обязан мне и моим стараниям.

– Напрасно трудилась, лучше было бы оставить меня в покое и не возводить на престол, – проговорил угрюмо Нерон. – Удивительное удовольствие считаться императором и иметь тебя за спиной, подсматривающею мой каждый шаг и властвующей надо мной!

– Подсматривать! Властвовать! И это говоришь ты, после того, как не побоялся и не постыдился дать в соперницы своей матери какую-то жалкую ничтожную рабу! Не забывай, Агенобарб, что я дочь Германика, сколько бы ни был ты мало достоин быть его внуком. Презренный трус! От кого только мог ты наследовать женственную склонность к изнеженному образу жизни, мелочность и бесхарактерность? Не от меня, без сомнения, а также и не от отца твоего. Жестокий, он был, однако ж, и мужествен, и неустрашим, и я не думаю, чтобы он не погнушался быть отцом такого несчастного поэта и жалкого певца, как ты.

Задетый за живое упреками матери и особенно ее глумлением над его талантами, перед которыми друзья его рабски преклонялись, Нерон, в свою очередь, вышел из себя.

– Какой бы я ни был, но теперь я император, – вскричал он; – и я посоветовал бы помнить тем, кому ведать это не мешает, что бывали такие примеры, что если не матерям, то, по крайней мере, женам и сестрам цезарей приходилось остывать от излишнего пыла своей ярости среди утесов прохладных понтийских или гнарских берегов.

– И ты осмеливаешься, дерзкий, угрожать мне! – воскликнула Агриппина, – мне, твоей матери, которой ты обязан всем, начиная с жизни и кончая тем, что ты теперь не бедный, ничтожный мальчишка, а властелин полумира!

– Ты назвала сейчас меня актером, но мне кажется, что это скорее ты актриса, хотя и довольно второстепенная, – насмешливо усмехаясь, заметил Нерон.

Агриппина вскочила.

– О, боги, если только они существуют, пусть услышат меня, – воздев к небу руки, воскликнула она. – Им поручаю я воздать тебе сторицей за все твои обиды мне.

– Напрасны твои проклятия: призвать несчастья на мою голову, они не в силах, у меня есть против них верный отворот – чудесный талисман. Вот он, взгляни.

И Нерон протянул к ней крошечную деревянную куклу – icuncula puellaris, – очень таинственно некогда подаренную ему кем-то на улице с уверением, что этот талисман не только убережет его от всяких бед и напастей, но и будет ему отворотным средством против дурного глаза. Суеверный император верил слепо в чудесную силу этого амулета. Но Агриппина, взяв талисман в руки и еле удостоив его взглядом, с нескрываемым презрением отбросила его далеко от себя.

Нерон промолчал; но лицо его приняло при этом такой вид, что даже сама Агриппина испугалась и, убоявшись, не зашла ли она уже слишком далеко, поспешила заметить ему в тоне более примирительном!

– Зачем тебе этот амулет, если у тебя есть другой, лучше этого, который подарен тебе твоей матерью?

И говоря это, она взглядом указала ему на золотой змеевидный браслет, который он с детства носил на правой руке и в который была вделана кожа змеи. Об этой змее сложилось множество легенд и, между прочим, рассказывалось, будто ее застали ползающей вокруг колыбели Нерона; другие же к этому добавляли, будто змея эта была воплощенным добрым гением Нерона, спасшим его своим появлением у его колыбели от рук подосланных Мессалиною убийц, бежавших при виде змея. Но как бы то ни было, а дело в том, что тогда же Агриппина велела оправить кожу этой змеи в золото и драгоценные каменья в виде браслета, и позднее, надевая этот браслет на руку сына, просила его никогда с ним не расставаться. И теперь, пока она смотрела так пристально на браслет, в чувствах ее к сыну произошла внезапная перемена. Не воскресил ли вид этого браслета перед ее мысленным взором образ златокудрого ребенка с голубыми ясными глазами, ребенка, для которого мать была всем, который, как в минуты детского горя, так и в минуты детской радости, приходил лишь к ней и, обвившись вокруг ее шеи ручонками и положив головку ей на плечи, доверчиво и сладко засыпал у нее на груди? А теперь этот самый ребенок – император благодаря ее проискам и преступлениям – стоял перед ней, ненавидящий и ненавидимый со злой усмешкой на губах, с грозно нахмуренным лицом. А между тем этот сын, не он ли был единственным близким ей существом! Отец ее был убит, мать тоже, братья также погибли насильственной смертью, сестры умерли в позорном изгнании, – первого ее мужа давно не было в живых, два других умерли отравленные и притом ее же рукой, друзья и приверженцы были в тяжелой ссылке. Глубоко и широко зияла вокруг нее бездна ненависти и злобы – она это знала, как знала и то, что нет у нее во всем мире ни одного искренне преданного ей человека, кроме только двух-трех ничтожных вольноотпущенников. Все яснее и яснее сознавая свое страшное одиночество среди этого многолюдного дворца, она за последнее время начала, было, уже делать некоторые попытки снискать себе если не привязанность так жестоко обиженных ею Британника и Октавии, то, хотя бы, их прощение и некоторое снисхождение. В ней проснулась жалость к ним, обиженным ею. Но, увы! ей скоро пришлось убедиться, что как для кроткой Октавии, так и для незлобивого Британника любить ее было выше их сил. Привязанность сына – вот единственное, что ей оставалось, а между тем она видела, что и он все дальше и дальше сторонился от нее с чувством очень близким к отвращению и ненависти.

Все эти безотрадные мысли вихрем пронеслись в уме несчастной жертвы своего честолюбия и, не находя сил совладать с припадком отчаяния, она залилась горькими слезами.

– Прости мне мою безумную вспышку, Нерон, – рыдая, проговорила она, протягивая с мольбой к сыну руки. – Прости, тебя просит твоя мать. Как у меня, так ведь и у тебя, нет в мире никого, кто бы стоял к нам ближе, чем стоим мы друг к другу. Прости и дай мне еще раз почувствовать, что я еще не совсем утратила любовь моего сына, для которого жила, для которого готова и умереть.

Но эти слова матери очень мало тронули Нерона.

– Странно! То проклинаешь меня, то умоляешь и плачешь, – холодно заметил он ей. – Уж не думаешь ли, что один только твой амулет может предохранить меня от бешеных порывов твоей ярости! Сейчас надругалась ты над подаренным мне талисманом, а потому вот, смотри, как я дорожу твоим подарком. Никогда в жизни моей более не надену я его.

И, сняв с руки браслет, он со злостью швырнул его со всего размаху на пол.

– Вот он! Можешь взять его себе, он мне больше не нужен, – и после этого Нерон вышел из залы, не сказав матери ни одного слова на прощание.

Агриппина в первую минуту стояла, как окаменелая, и только ноздри ее широко раздувались, да в глазах зажегся недобрый огонек. Слез же точно и не бывало.

– О, обиженный Британник, о, бедная Октавия! разве нет возможности поправить сделанного вам зла? – вполголоса проговорила она. – Нет! Мщение за смерть Клавдия было бы их первым делом. Но ведь еще живы и Корнелий Сулла, и Рубелий Плавт. Что мне может помешать, даже и теперь, смести с моей дороги – хотя он мне и сын – этого жалкого гаера и певца, а на его место возвести на престол цезарей того или другого из них!

И, подняв с полу браслет, она шепотом прибавила:

– Как он сказал, пусть так и будет: никогда не видать ему более и не носить этого талисмана.

Нерон, когда для него настал ужасный день его последних счетов с жизнью, тщетно старался найти этот амулет.

Глава VIII

Развлечения Нерона

Рим становился и пылен, и душен. Приближался сезон лихорадки. Утомленный придворными пирами и кутежами и не менее того своими беспрестанными пререканиями с матерью и бурными сценами с ней, Нерон порывался выбраться на чистый воздух, на простор вольной загородной жизни, где бы он мог, вдали от стеснительного придворного этикета, отдаться всецело своим наклонностям к эстетическим наслаждениям.

На этот раз из всех своих роскошных вилл он выбрал для летней резиденции виллу, недавно приобретенную им в одном из наиболее диких и мрачных ущелий Симбруинского кряжа Аппенинских гор. Как сама местность по живописности быстрых горных потоков, тенистых рощ, крутых обрывистых оврагов, скалистых склонов, так и здание виллы по легкости и изяществу своей архитектуры представляли нечто очаровательное. Стены виллы изнутри были расписаны фресками известнейших мастеров, в садах среди богатой растительности белели чудные статуи, изваянные рукой таких великих скульпторов, как Пракситель и Мирон, лились фонтаны, журчали ручейки, шумели водопады, виднелись таинственные гроты, красовались причудливые храмы.

В первый раз отправлялся Нерон провести лето среди волшебной обстановки этого восхитительного уединения. Из Рима он двинулся сопровождаемый блестящей свитой и целым полчищем рабов, из которых на многих лежала обязанность подавать императору с надлежащей бережностью его лиру, или другой музыкальный инструмент.

Агриппина, снедаемая горем обманутых надежд и жаждой мести, отказалась наотрез от приглашения императора поехать с ним в его летнюю резиденцию, как в виду оскорбительной формы самого приглашения, так и некоторых опасений с ее стороны разделить с ним уединение, в котором предвидела для себя лишь новые причины к неудовольствию и раздражению. Вместо этого она предпочла переехать на лето в свою собственную великолепную виллу Бавли, в Кампании, где за отсутствием другого, более серьезного дела, рассчитывала заняться продолжением своих мемуаров, развлекаясь, в часы досуга, кормлением миног и долгоперов, прирученных до того, что они являлись на ее зов и брали корм из ее рук.

Менее счастливая в этом отношении, Октавия поневоле должна была сопровождать императора, своего мужа, который при всем своем желании оставить ее в Риме, решил все же взять ее с собой, чтобы не идти чересчур открыто против общественного мнения, требовавшего от него некоторых внешних знаков уважения к жене, как к императрице и дочери Клавдия. Но кортеж Октавии не отличался ни блеском, ни многочисленностью, состоя исключительно из небольшой части полагавшихся ей шестисот рабов. Еще малочисленнее была свита Британника, приглашенного только потому, что оставить его в Риме могло быть в высшей степени неблагоразумным: Нерон чувствовал себя спокойнее, зная, что он у него на глазах. Впрочем, Британник был совершенно счастлив, так как с ним был его друг Тит, отец которого Веспасиан, а также и мать Флавия Домицилла получили приглашение провести некоторое время в гостях у императора; знал он также, что и Пуденс в качестве центуриона преторианской гвардии, и Эпиктет, как раб секретаря Нерона, должны были войти в состав почетного конвоя императора.

Нерон, любивший, в особенности в первое время своего царствования, окружать себя более или менее образованными людьми, пригласил, кроме того, и Сенеку, и Бурра, и Лукиана, восходившую в то время звезду в мире поэтов, сатирика Персия, сатиры которого тогда еще хранились, на его счастие, под замком его письменного стола, и, кроме того, известного натуралиста этой эпохи Плиния Старшего. Однако, как ни старался Нерон уверить всех в своем пристрастии к литературе, трудно было не заметить, что настоящее удовольствие он находил преимущественно или в беседах с циничным Петронием, или в привольных разговорах с изящным ловеласом Отоном. Никем и ничем не стесняемый, молодой император вволю упивался чашей наслаждения среди чудной обстановки своей роскошной виллы, имевшей к тому же то преимущество, что, по счастливой случайности, она состояла из двух зданий, отделявшихся мостом через глубокий и широкий овраг, что представляло для Нерона возможность менее приятных ему гостей поместить в вилле Кастор, тогда как сам он, с избранными друзьями и приятелями, поместился в вилле Поллукс.

Обеды и ужины по большей части подавались в том и другом здании отдельно, и только изредка удостаивал Нерон приглашением к своему столу всех своих гостей без исключения. Император вообще очень любил возможно более разнообразить свои удовольствия и развлечения. То он упражнялся в плавании, то принимался удить рыбу, то по нескольку часов сряду занимался музыкой под руководством известного арфиста того времени Терпноса, или же брал уроки пения у певца Диодора, приложившего немало стараний, трудясь над развитием и надлежащей постановкой того голоса, который уже было принято величать не иначе, как божественным или небесным.

Но мало-помалу Нерон и здесь стал тяготиться тем сравнительно небольшим декорумом, какой пока еще считал приличным соблюдать в своих кутежах в виду присутствия некоторых гостей, более солидных, в вилле Кастор, хотя они были ему отчасти и нужны, как слушатели, перед которыми он мог обнаруживать свои дивные таланты певца и поэта. Но, однажды, во время одного из таких представлений, во время которого исполнение императора и как певца, и как арфиста, и как декламатора стихов собственного произведения, вызвало со стороны большинства слушателей шумные рукоплескания и восторженные крики одобрения, случилось, что Нерон заметил что Веспасиан, пока небесный его голос выделывал дивные трели и рулады, сначала стал понемногу дремать, а затем и совсем заснул, а потом – о, ужас! – захрапел.

Взбешенный и уязвленный в своем самолюбии великого артиста, император решился уже было отдать приказать арестовать простодушного воина, как виновного в оскорблении величества, но друг его, изящный Петроний, перед которым Нерон не утерпел излить свое негодование, так от души посмеялся забавному инциденту и так остроумно осмеял неотесанного облома, что постепенно умиротворил разгневанного императора. Петроний посоветовал доставить сюда пантомима Алитура и актера Париса, да несколько лишних красавиц-рабынь для большего оживления роскошных пиров.

Совет Петрония пришелся по вкусу Нерону, и на следующий же день гости, находившиеся в вилле Кастор, получили весьма недвусмысленный намек, что воины, отдав цезарю долг благоговейного почтения, могут удалиться, куда кому из них угодно. При этом, по случаю отъезда Веспасиана, а с ним его жены и сына Тита, Британнику разрешено было отправиться вместе с ними, погостить некоторое время в скромной вилле Веспасиана.

– Там в среде этих неотесанных рохлей, едва ли кто-нибудь станет вбивать ему в голову какие-либо несбыточные фантазии, – заметил при этом Нерон. – Пусть сидит себе на бобах да на свинине, может быть и отупеет и станет таким же вислоухим неряхой, как и его друзья.

После отъезда Сенеки и Бурра, перед которыми Нерон все еще продолжал сохранять пока некоторого рода совестливость, пиры и кутежи в вилле Поллукс не замедлили принять характер настоящих оргий и вакханалий. Устраивались празднества и банкеты неслыханные, и по своей роскоши, и по причудливости всяких затей: нередко в садах при свете факелов, на потеху цезарю и его гостям, резвилась толпа нимф и наяд, плескаясь и ныряя с веселым смехом в водах искусственных озер, между деревьев виднелись фавны и сатиры, с дикими криками преследуя резвоногих гамадриад, из таинственных гротов неслись звуки музыки, смешиваясь с голосами хоров и услаждая слух все более и более хмелевшей компании, в то время как Парис и Алитур, поочередно выбивались из сил, чтобы доставить императору то своими грязными пантомимами, то танцами, новое эстетическое наслаждение. Но физическая сторона человека не может безнаказанно брать верх над его духовной стороной: утомление, разочарование и, в довершение, полное отвращение к жизни – вот неизбежные результаты такого преобладания материи над духом.

Впрочем, временами на императора нападала прихоть заняться литературой, и тогда устраивались чтения, во время которых читались стихи и всевозможные пасквили, между прочим, был как-то прочтен, как самая последняя новость в области такого рода литературы, довольно грязный и пошлый пасквиль на обоготворение покойного императора Клавдия, слушая который Нерон смеялся до упаду, одинаково восхищенный и грубым издевательством над своим предшественником и не менее грубой лестью самому себе. Но и среди всевозможных утех, какие только в силах был придумать ум праздный и избалованный, скука нередко томила как молодого амфитриона, так и его гостей. Однажды, под конец уже сезона, большинство гостей после утра, проведенного в чтении стихов Лукиана и самого императора, постепенно разошлось, и в зале с Нероном остались только Петроний и Тигеллин, да еще актер Парис.

– Скажи мне, Петроний, – обратился Нерон к своему фавориту, – какое твое мнение о поэтических произведениях Лукиана и Персия? Ты настоящий поэт, и не можешь ошибиться в критике.

– Лукиан, по-моему, не столько поэт, сколько ритор, а что касается Персия, то он, прежде всего стоик и моралист, – сказал Петроний. – Впрочем, ни тот, ни другой не лишены некоторых достоинств, хотя у обоих нет искусства, сказать что-либо просто, оба искусственны, напыщенны, ужасно монотонны и страдают, в большей или меньшей степени, отсутствием всякой оригинальности.

– А твое мнение о моих стихах? – не утерпел спросить император, жаждавший похвалы.

– Цезарь не может не выказывать полного совершенства во всем, что он ни делает – с привычной загадочной улыбкой сказал Петроний и, отвесив Нерону низкий поклон, ушел.

– О, мой Парис! – обняв актера, воскликнул Нерон, – только один ты и твоя участь достойны зависти. Артист, великий артист, ты вызываешь по своему желанию в зрителях то слезы, то смех, всегда доставляя им своей дивной игрой венец наслаждения, и очень часто, внимая шуму восторженных рукоплесканий, какими приветствуют уже одно твое появление на сцене, я чувствую, как овладевает мной безумное желание поменяться с тобой ролями и, уступив тебе мое место на престоле, занять твое, на театральных подмостках.

– Цезарю благоугодно тешиться над бедным мимом, – смущенно проговорил Парис и поспешил прибавить: – если императору угодно, чтобы я позабавил его сегодня вечером после банкета, то пусть соблаговолит уволить меня теперь, чтобы дать мне время подготовиться вместе с Алитуром к предстоящему спектаклю.

Нерон остался наедине с Тигеллином. Он зевнул лениво.

– О боги, как невыносимо скучна эта жизнь! – проговорил он. – Впрочем, не стоит думать об этом, сегодня у нас в виду банкет с новыми затеями…

– После которого, достаточно разгоряченные вином, мы еще должны будем отправиться бродить по саду, где в поэтичном полумраке таинственных гротов и аллей цезаря ждет нового рода развлечение, придуманное, чтобы позабавить его, изобретательным Петронием и красавицей Криспиллой.

– Что такое?

– Пусть государь не требует от меня, чтобы я удовлетворил в данном случае его любопытство: от сюрприза удовольствие только выиграет.

– Хорошо, пусть будет по-твоему. Но, знаешь, жизнь наша здесь быстро близится к концу; а там опять этот несносный Рим, со своим сенатом, советами и необходимостью более или менее соблюдать некоторое приличие.

– Для цезаря такой необходимости не должно существовать. Он может поступать, как ему угодно. Кто же осмелится требовать у него отчета в его действиях и поступках?

– Да хоть бы та же Агриппина, моя матушка, если и никто другой.

– У цезаря может быть только одна причина опасаться Агриппины.

– Какая?

– Агриппина, как я уже докладывал цезарю, за последнее время проявляет необыкновенную внимательность к Британнику, сверх того, я имею некоторые основания думать, что она затевает возвести на престол или Рубеллия Плавта, или Суллу. Не так она еще стара, чтобы не думать более о замужестве, у этих же у обоих течет в жилах императорская кровь.

– Рубеллий Плавт! – изумился Нерон, – не может быть – это мирный педант и только. Что же касается Суллы, то этот ненасытный обжора не в состоянии думать ни о чем, кроме своего обеда.

– Это покажет нам время, – сказал Тигеллин, – но тем не менее, пока жив Британник…

– Договаривай.

– Пока жив Британник, положение Нерона непрочно.

Нерон ничего не ответил, но глубоко задумался.

Настал вечер, и императорский банкет, приготовленный на этот раз среди зеленого луга, окаймленного рядом деревьев, между которыми, журча и шумя, лились фонтаны, оказался и роскошнее, и великолепнее, чем когда-либо. Закончив трапезу обычными обильными возлияниями Бахусу, гости с хозяином во главе отправились гулять по саду, где Нерон вскоре увидел приготовленный для него сюрприз. Сад был роскошно иллюминован лампами, висевшими гирляндами между деревьями; в аллеях и гротах гремела музыка, чередовавшаяся с хорами, между тем, как в бассейнах плескались наяды, а в рощах юноши в костюмах фавнов и сатиров с факелами в руках играли с молодыми девушками, изображавшими собой лесных нимф. Увидав императора и его гостей, вся эта резвая молодежь бросилась им навстречу и, венчая их цветами, увлекла за собой. Начались новые пляски и игры, новое пиршество с пением и возгласами, которым, как бы смеясь над тишиной ночи, вторило эхо.

Глава IX

На ферме Веспасиана

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом