Виктор Мари Гюго "Последний день приговоренного к смерти"

grade 4,3 - Рейтинг книги по мнению 1490+ читателей Рунета

В камере смертников ждет своего последнего дня человек, который прекрасно знает: больше надеяться ему не на что. Но пока что он еще живет. Мыслит. Чувствует. Вспоминает… Виктор Гюго, активный противник смертной казни, пошел, ради высших целей, на литературную мистификацию – в 1829 году он опубликовал небольшую повесть «Последний день приговоренного к смерти» анонимно, под видом подлинного дневника осужденного к высшей мере наказания. Последовал сенсационный успех, а вслед за ним – стоило открыться имени автора – столь же небывалая травля Гюго в прессе… Однако имена хулителей давно забыты, а повесть по-прежнему остается одним из самых сильных произведений в защиту неотъемлемого права человека (пусть даже преступника) на жизнь. В сборник также входит пьеса «Рюи Блаз», относящаяся к «романтическому» периоду творчества Гюго.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-119534-2

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Тогда они оставили меня одного.

Как бы убежать! Боже мой, как бы убежать! Мне нужно уйти от них! Нужно! Сейчас же! Из дверей, из окон, через крышу, хотя б пришлось оставить собственное мясо на стропилах.

О горе! Черти! Проклятье! Целые месяцы нужны, чтоб пробить эту стену хорошими инструментами, а у меня ни гвоздя, ни часа времени!

XXII

Из Консьержери

Вот я и переведен, как сказано в протоколе. Но путешествие мое стоит рассказа.

Било половину восьмого, когда на пороге моего каземата снова появился экзекутор.

– Сударь, – сказал он мне, – я вас жду.

Увы, не только он!

Я встал и сделал шаг: мне казалось, что не буду в состоянии ступить в другой раз, – так тяжела была голова моя, так слабы ноги, однако овладел собой и пошел довольно твердо. При выходе из каземата я бросил на него последний взгляд. Я полюбил свой каземат. Сверх того, я оставлял его пустым и отворенным, что придает тюрьме какой-то странный вид.

Впрочем, он долго не останется ни пустым, ни отворенным. Нынешний же вечер, говорили номерные, там ждут какого-то осужденного, которого изготовляет в настоящую минуту ассизный суд.

На повороте коридора к нам пристал священник. Он только что позавтракал.

Когда мы выходили из сторожки, директор ласково пожал мне руку и усилил конвой четырьмя ветеранами.

У дверей больницы умирающий старик закричал мне:

– До свидания!

Мы вышли наконец на двор. Я вздохнул: это меня освежило.

Недолго шли мы на чистом воздухе. Карета с почтовыми лошадьми, уже совсем заложенная, стояла на первом дворе – та же самая карета, в которой я сюда приехал: нечто вроде длинной колымаги, разгороженной вертикально на два отделения проволочною решеткою, да такою частою, что можно было подумать, что она вязаная. Оба эти отделения снабжены дверцами: одна спереди, другая сзади кареты. И все это до того грязно, засалено, запылено, что похоронные дроги нищих в сравнении с этой колымагой кажутся парадной каретой.

Прежде чем погребсти себя в этой двухколесной могиле, я бросил взгляд на двор – один из тех отчаянных взглядов, от которых, кажется, должны бы сокрушиться стены. Двор, небольшая площадка, усаженная деревьями, был переполнен более зрителями, чем каторжными. О сию пору толпа!

Точно так же как и в день отправления каторжных, моросил осенний дождь, частый и холодный, который моросит и теперь, когда я пишу это, и, без сомнения, проморосит целый день; он переживет меня.

Дороги были размыты, двор полон грязи и луж. Я с удовольствием смотрел на толпу, которая вязла в такой грязи.

Мы влезли в колымагу: экзекутор с жандармом в переднее отделение; священник, я и другой жандарм – в заднее. Около кареты четыре конных жандарма. Таким образом, без почтальона восемь человек на одного.

В то время как я влезал, какая-то сероглазая старуха сказала:

– Это получше кордона.

Я ее понимаю. Это спектакль, который скорее охватишь взором: скорее осмотришь. Это так же интересно, но гораздо удобнее. Ничто не развлекает вас. Тут только один человек, но над этим одним человеком обрушилось столько же бед, как над всеми каторжными вместе взятыми. Тут больше сжатости: это сгущенный напиток, и потому гораздо вкуснее.

Колымага двинулась. Прогремев под сводом больших ворот, она вкатила в аллею, и тяжелые двери Бисетра закрылись за нами. Я чувствовал, что еду в каком-то оцепенении, как человек, впавший в летаргию, который не может ни пошевелиться, ни закричать, а между тем слышит, что его хоронят. Я смутно слышал, как звякали бубенчики на шеях почтовых лошадей: иногда в каданс, иногда подобно какой-то икоте, – как колесные шины гремели по мостовой или стукались о кузов, переменяя колею; звонкий галоп жандармов около колымаги, щелканье бича почтальона. Все это казалось мне каким-то вихрем, который носил меня.

Сквозь решетку окна, которое было передо мною, глаза мои машинально остановились на надписи, выбитой большими буквами над главным подъездом Бисетра: «Богадельня для престарелых».

«Вот те на, – сказал я про себя, – по-видимому, здесь можно состариться».

И, как это бывает между сном и бдением, я стал переворачивать эту мысль во все стороны в своем уме, оцепеневшем от горя. Вдруг повозка, скоротив с аллеи на большую дорогу, изменила вид из моего окошка. В нем, как в рамке, внезапно очутились башни Собора Богоматери, синеватые и будто полустушеванные парижским туманом. Так же внезапно изменилась и мысль в уме моем. Вместо образа Бисетра появился образ соборных башен.

«Тем, которые достанут места на башне с зеленым флагом, будет отлично видно», – сказал я сам себе, бессмысленно улыбаясь.

Помнится, что в эту самую минуту священник снова принялся увещевать меня. Я не прерывал его. У меня и без того в ушах шумело от грома колес, галопа лошадей и бича почтальона. Одним шумом стало больше.

Я молча слушал это падение монотонных слов, которые усыпляли мысль мою, как бормотание фонтана, и которые лились передо мною, по-видимому различные, но на самом деле все одни и те же, как узловатые вязы на большой дороге, как вдруг сухой и отрывистый голос экзекутора, сидевшего спереди, внезапно разбудил меня.

– Ну-ка, господин аббат, – сказал он почти весело, – знаете ли вы новость?

Слова эти относились к священнику.

Аббат, говоривший без отдыха и заглушаемый каретой, не отвечал.

– Послушайте! – начал снова экзекутор, возвышая голос, чтоб перекричать шум колес. – Адская карета.

Уж точно адская!

Он продолжал:

– Это просто хаос: себя не слышишь. Что бишь я хотел сказать? Сделайте одолжение, напомните мне, что я хотел сказать, господин аббат. Да, вот! Слышали вы сегодняшнюю парижскую новость?

Я вздрогнул, как будто он говорил про меня.

– Нет, – отвечал священник, который наконец расслышал, – у меня еще не было времени прочесть сегодняшние газеты. Когда, как нынче, бываю занят целый день, я прошу дворника прятать для меня газеты и читаю их по вечерам.

– Вот никогда не поверю, чтоб вы этого не знали! – возразил экзекутор. – Новость всего Парижа. Нынешнюю новость!

Я вмешался в разговор:

– Кажется, я ее знаю.

Экзекутор поглядел на меня:

– Вы? В самом деле? Ну так что ж вы скажете?

– Вы слишком любопытны, – ответил я.

– Отчего ж, сударь? – возразил экзекутор. – Каждый имеет свое политическое мнение. Я слишком уважаю вас, чтоб предположить, что вы не имеете своего. Что касается до меня, я совершенно согласен на восстановление национальной гвардии. Я был ротным сержантом, и, право, это преприятно…

– Я не думал, что вы говорили об этом, – прервал я его.

– А о чем же еще? Вы сказали, что знаете новость.

– Я говорил о другой, которая также занимает Париж сегодня.

Болван не понял; я расшевелил в нем только любопытство.

– Еще новость? Да где же, черт возьми, могли вы нахватать их? Какая же, ради бога скажите? Вы не знаете ли, господин аббат? Неужели вы прилежнее меня следите за новостями? Сделайте милость, сообщите. В чем дело? Я, знаете, люблю новости; я их пересказываю господину президенту, и это его занимает.

И еще тысячу глупостей! Он обращался то ко мне, то к аббату; я отвечал ему пожатием плеч.

– Ну о чем же вы задумались? – сказал он мне.

– Я думаю о том, – отвечал я, – что нынче вечером не буду больше думать.

– Ах, вы об этом… – возразил он. – Ну уж вы слишком огорчаетесь! Господин Кастень разговаривал. – Потом, после некоторого молчания, он прибавил: – Я отвозил также господина Папавуана: на нем был выдровый картуз, и он курил сигару. А ларошельские унтер-офицеры, так те говорили промеж себя, но все же говорили.

Помолчав немного, он продолжил:

– Сумасшедшие, энтузиасты! Они, казалось, презирали все и всех. А вот вы так уж точно что задумчивы, молодой человек.

– Молодой человек? – сказал я ему. – Да я старше вас: каждая четверть часа теперь старит меня на целый год.

Он обернулся, поглядел на меня несколько минут с нелепым удивлением, потом стал ворчать.

– Как же! Смейтесь! Старше меня! Я гожусь вам в дедушки.

– Вовсе не смеюсь, – отвечал я ему серьезно.

Он открыл табакерку.

– Ну, не сердитесь, голубчик; понюхайте и не поминайте меня лихом.

– Не бойтесь, долго вас не стану поминать.

В эту минуту его табакерка, которую он мне протягивал, наткнулась на разделявшую нас решетку. Толчок кареты, и она, раскрытая, упала к ногам жандарма.

– Проклятая перегородка! – воскликнул экзекутор. – Не несчастие ли это, – продолжил он, оборотившись ко мне. – Табак-то весь просыпался.

– Я теряю больше вас, – ответил я, улыбаясь.

Он стал подбирать табак, ворча сквозь зубы:

– Больше меня! Легко сказать. До самого Парижа без табаку – ведь это прескверно!

Тогда священник сказал ему несколько утешительных слов, и я не знаю, оттого ли, что я слишком был озабочен, только мне показалось, что это было продолжение увещеваний, начало которых досталось на мою долю. Мало-помалу завязался разговор между аббатом и экзекутором. Я дал им наговориться вволю и снова предался размышлениям.

Вероятно, я был все в том же настроении духа, когда мы подъехали к заставе, но Париж показался мне гораздо шумнее обыкновенного.

Колымага остановилась на минуту перед заставой. Таможенные ее осмотрели. Будь это баран или бык, которых везли бы на бойню, мы поплатились бы здесь деньгами, но человеческая голова не платит пошлин: нас пропустили.

Миновав бульвар, колымага на рысях пустилась по тем старинным извилистым улицам предместья Сен-Марсо и острова Сите, которые змеятся и перерезывают одна другую, как тысячи дорожек в муравейнике. На мостовой этих узких улиц карета поехала так шибко и так громко, что я уже ничего более не слышал. Когда я поглядел в маленькое четырехугольное окошко, мне показалось, что прохожие останавливались, чтоб взглянуть на карету, и что целые толпы детей бежали за ней следом. Мне также показалось, что иногда и кое-где на перекрестках какой-то человек или старуха в рубище, а то и оба вместе, держали целую связку печатных листков и что прохожие бросались на эти листки с открытыми ртами, как будто для того, чтоб вскрикнуть.

Половину девятого били палатские часы, когда мы въехали на двор Консьержери. Вид этой громадной лестницы, этой черной часовни, этих мрачных ворот обдал меня ледяным холодом. Когда карета остановилась, я уж думал, что остановится и биение моего сердца, однако ж, собрался с силами.

Дверца отворилась с быстротою молнии; я выскочил из подвижной тюрьмы и скорыми шагами вошел под своды между двумя рядами солдат. На моей дороге успела уже собраться толпа.

XXIII

Пока я проходил по публичным галереям Дворца правосудия, я чувствовал себя почти свободным: ничто не стесняло меня, – но вся решимость оставила меня, когда открылись передо мною низкие двери, секретные лестницы, внутренние переходы, длинные коридоры, душные и глухие, куда входят одни только осуждающие или осужденные.

Экзекутор продолжал провожать меня. Священник ушел, обещав прийти через два часа: у него были какие-то дела.

Меня ввели в кабинет директора, в руки которого сдал меня экзекутор. Они поменялись. Директор попросил его подождать немного, объявив, что у него есть дичь, которую сейчас же нужно свезти в Бисетр с обратным поездом кареты. Без сомнения, это был нынешний осужденный, который нынче вечером ляжет на мою же связку соломы.

– Очень хорошо, – сказал экзекутор. – Я подожду немного; мы составим два протокола разом, и дело будет в шляпе.

А меня между тем посадили в маленький кабинет, примыкающий к директорскому, и там заперли совершенно одного.

Не знаю, о чем я думал и сколько времени там пробыл, как вдруг раздавшийся над самым ухом моим хохот вывел меня из задумчивости.

Вздрогнув, я поднял глаза. Я был уже не один в кабинете: какой-то человек лет пятидесяти пяти стоял передо мною – среднего роста, морщинистый, сгорбленный, поседевший, с широкой костью, со взглядом серых глаз исподлобья, с горькой улыбкой на лице, грязный, в отрепьях, полунагой, отвратительный.

По-видимому, дверь отворилась, выплюнула его, потом снова затворилась, а я и не заметил этого. Кабы смерть-то приходила так!

Несколько секунд мы пристально глядели друг на друга: он, продолжая свой смех, походивший на хрипение; я – полуудивленный, полуиспуганный.

– Кто вы? – спросил я его наконец.

– Странный вопрос! – ответил он. – Отпетый!

– Отпетый? Что это значит?

Вопрос этот удвоил его веселость.

– Это значит, – вскричал он захлебываясь от хохота, – что Шарло [5 - Палач (жарг.).] будет играть в мяч моею сорбонною через шесть недель, точно так же как твоим пнем через шесть часов. Ха-ха! Понял на- конец?

И в самом деле я побледнел, волосы у меня встали дыбом: это был другой осужденный, нынешний, тот, которого ждали в Бисетре, мой наследник.

Он продолжил:

– Что делать? Вот тебе моя история: я сын отличного вора; жаль, право, что Шарло вздумалось в один прекрасный день подвязать ему галстук. Это было, когда еще царствовала, милостию Божиею, виселица. На шестом году у меня не стало ни отца, ни матери; летом я вертелся колесом в пыли на больших дорогах для того, чтоб мне бросили су из окон проезжавших карет; зимой бегал по грязи босиком, дуя в посиневшие от холода руки; сквозь прорехи панталон виднелось голое тело. Девяти лет я уже начал запускать грабли [6 - Руки (жарг.).]; то залезу в карман, то слуплю с кого-нибудь кожу [7 - Стащу шинель (жарг.).], – десяти лет был воришкой, а потом, я кое с кем познакомился и в осьмнадцать стал мазуриком: взламывал лавки, подделывал вертушки [8 - Ключи (жарг.).]. Меня схватили, лета были подходящие, и сослали на галеры. Каторга штука тяжелая: спишь на голых досках, пьешь колодезную воду, ешь черный хлеб да таскаешь за собою глупое ядро, которое ни к чему не служит. А палочные да солнечные удары! Заметь, что тебя всего выбреют, а у меня волосы были такие славные, густые… Ничего, вытерпел! Пятнадцать лет проходят скоро: мне было тридцать два года. Вот в одно прекрасное утро дают мне подорожную и шестьдесят шесть франков, что я скопил в пятнадцать лет каторги, работая по шестнадцати часов в день, по тридцати дней в месяц, по двенадцати месяцев в год. Нужды нет. Мне хотелось сделаться честным человеком с шестьюдесятью шестью франками, а под моим рубищем скрывалось более добрых чувств, чем под рясой иного аббата.

Но паспорт, черт его побери, был желтый, и на нем еще вверху было написано: «Отпущенный каторжник». Нужно было его показывать везде, где ни проходил, и каждую неделю предъявлять меру той деревни, где меня водворили. Славная рекомендация! Каторжник! Я всех пугал, малые дети от меня прятались, и двери затворяли у меня под носом. Никто не хотел дать мне работы. Проел я свои шестьдесят шесть франков; нужно было чем-нибудь жить. Показывал руки, годные для работы, – меня не хотели слушать; продавал свой день за пятнадцать су, за десять, за пять. Куда! Что будешь делать? Раз меня мучил голод, я локтем выбил стекло в булочной и взял хлеб, а булочник взял меня. Я хлеба не ел, а был сослан на вечные галеры, с тремя буквами, прожженными на плече: покажу, коли хочешь. Это правосудие называется у них рецидивом. Таким образом, я стал пригнанною клячею [9 - Меня опять привели на каторгу (жарг.).]. Поместили меня опять в Тулон, на этот раз с зелеными колпаками [10 - С осужденными на вечные галеры (жарг.).]. Нужно было утечь. Для этого понадобилось проломать три стены, подпилить две цепи; у меня был гвоздь, и я утек. Сделали тревогу, запалили из пушек, потому что наш брат каторжник, что твой кардинал, одетый в красное: за нами палят, когда мы выезжаем. Только они стреляли по воробьям. На этот раз не было желтого паспорта, да не было и денег. Я встретил товарищей, которые тоже потерли лямку или перегрызли цепь. Их голова предложил мне место в своей шайке: они резали по большим дорогам. Я согласился и стал тоже резать, чтоб жить. Грабили и дилижансы, и дорожные кареты, а иногда и какого-нибудь прасола верхом. Деньги отбирали, лошадей с каретой отпускали, а человека хоронили где-нибудь под деревом, стараясь, чтоб не высовывались ноги, потом плясали над могилой, чтоб умять немного землю. Так уж я и состарился, проживая в кустарниках, засыпая под открытым небом, гонимый из одного лесу в другой, но по крайней мере свободный и независимый. Такой или другой – всему есть конец. В одну прекрасную ночь нас всех накрыли жандармы. Товарищи разбежались, а я, постарше их, остался в когтях этих кошек с треугольными шляпами. Меня привели сюда. Я прошел уже все ступеньки этой лестницы, кроме одной. Что платок украсть, что человека убить – для меня уже было все равно: кроме палача, мне ничего не оставалось. Дело мое было коротко. Правда и то, что я уже состарился и ни к чему более не годен. Отец мой женился на вдовушке, а я удалюсь в монастырь безголовых отшельников [11 - Мне отрубят голову на гильотине (жарг.).]. Вот и все, товарищ.

Я просто одурел, слушая его. Он стал хохотать еще громче прежнего, хотел было взять меня за руку, но я с отвращением отвернулся.

– Приятель, – сказал он мне, – ты что-то невесел. Смотри не струсь перед смертью: знаешь, там на площади придется тебе провести прескверную минуту, но зато это недолго! Мне бы хотелось быть там, чтоб показать тебе эту штуку. Знаешь что? Я даже просьбы не подам, если только меня скосят нынче же вместе с тобою. Одного попа было бы довольно для нас обоих – поделиться им с тобой мне ничего не значит. Ты видишь, что я добрый малый. А? Хочешь? По дружбе?

Он еще сделал шаг ко мне.

По сути эта книга Виктора Гюго стала выражением его позиции против смертной казни, которая тогда еще применялась во Франции. Много исторических примеров о том, как осуществлялось тогда это действо на площадях, приводятся жуткие примеры. Во многом книга утратила, как показалось художественную силу в связи с агитационной направленностью. Однако, ее социальная польза от этого, думается уменьшилась мало и она сыграла свою роль в борьбе за гуманизм.
Главный герой в тюремных камерах вспоминает моменты прошлой жизни, дико переживает о семье, пытается вырваться на волю, однако, шаги тюремщика уже зовут его на площадной помост.
Книга о милосердии в первую очередь.


Виктор Гюго был противником смертной казни. Он описывает казнь на гильотине. Именно для того, чтобы показать людям негативную сторону казни и муки приговорённого, и было написано это произведение. Сначала люди думали, что это реальные записки приговорённого, но позже оказалось, что их написал писатель.Примерно 30% книги занимает вступительное слово автора. Тут он описывает своё отношение к казни и делаете попытку разжалобить читателя. Бывали случаи, когда гильотина не отсекала голову и после пяти раз попыток отсечения ножом. Нож застревал и сила удара была недостаточной для серьёзной раны приговорённому. Это лишь один пример отсюда. Ещё в конце этой части есть небольшая пьеса о записках.Сами записки представляют собой моральные страдания приговорённого, которые он изливает в виде…


Образец скорее философского, умозрительного произведения, чем художественного. Интереснее всего оказались предисловие автора и его действительно смешная «Комедия по поводу трагедии», в которой он весело разносит критиков и их придирки. Сам же текст максимально абстрактный, ведь автор поставил себе задачу показать ужас смертной казни вообще, а не разжалобить читателя красивой, но слишком конкретной историей отдельной личности. Придирку по этому поводу он как раз изобразил в «Комедии». Идея хорошая, но всё-таки трудно сопереживать понятию — а главный герой здесь является именно понятием. Этаким воплощением термина «приговорённый», с неназванным преступлением, минимально известным прошлым, полным отсутствием рефлексии по поводу поступка, который привёл его сюда. Только голые переживания по…


Жанр: Социальная критика, призыв к гуманизму, размышления перед казнью.
О чём: Сама повесть разбита на две части, причём я бы эти части поменял местами. Первая часть достаточно длинная и теоретическая. Она доказывает вредность и не гуманность гильотины. Вторая часть это уже сами записки осуждённого на смерть. Правда эти записки не обрываются выходом из камеры и благодаря литературе проследуем за осуждённым до самого конца, что нарушает правдоподобность, но обогащает само произведение.
Понравилось:
Гуманизм. Я полностью согласен с автором и хотя сам рассказ не произвёл на меня сильное впечатление, но идею поддерживаю - ожидание смерти страшнее казни.
Разочаровало:
Мало эмоций. Сам рассказ осуждённого эмоционально сухой. Много подробностей жизни и злоключений, но нет душевных мук и…


Жанр: призыв к гуманизму через насилие, социальная критика жизни 19 века
О чём: история о том на что способен человек у которого отобрали всё и дали топор.
Понравилось:
Социальная критика. Вся история человека – это предыстория к манифесту отмены смертной казни. Так же автор убеждён, что людей толкают на преступления социальная несправедливость и существующий миропорядок. Тюрьмы вместо школ и гильотина вместо больниц. С этой мыслью я согласен.
Убедительно. Хоть автор в предыстории утверждает, что вся история вымышленная, но герой получился очень реальный. Мне немного не хватило сопереживания в конце, где по логике не могли быть записи, а так же временной разрыв и другие порядки тоже дают о себе знать. Всё равно веришь и сопереживаешь.
Язык. Гюго по праву великий описательный автор.…


Что значит для человека смерть и так ли страшно её потерять? Видит ли смертник всю свою жизнь за мгновение до того, как лезвие гильотины навсегда положит конец его бренному существованию? Это те вопросы, ответы на которые не найдёте в книге, но которые наверняка будут вас интересовать. И так ли вообще законно отнимать её – эту жизнь. Любому, ведь он – тот другой – её не дарил. Виктор Гюго всегда был мастером психологической прозы. Мрачно, ненавящиво, да так, что ещё долго размышляешь над прочитанным. И всё же мне показалось – автор подобрал какой-то слишком односторонний подход. Его позиция ясна, но мы видим лишь то, что сам Гюго хочет нам показать. У медали ведь всегда есть обратная сторона. Герой страдает и понимает, что поступил неправильно. Что ту самую смерть заслужил, но не это…


Уж как я люблю Гюго, с детства с ним "дружу"но вот эта вещь для меня оказалась под большим сомнением. Конечно же, как и всегда: очаровательный стиль, мрачная атмосфера и красота - даже в изображении самых неприглядных сторон жизни. Но всё же...
Сама суть... Рецензенты тут пишут, как смотрю, не столько о самой книге, сколько об отношении к проблеме смертной казни в целом. Автор однозначно выступает против и приводит все аргументы, какие считает нужными. При этом, не знаю, как кого... но меня эти аргументы не убеждают.
То, что Гюго - великий гуманист, воспевший сострадание и всепрощение - это всем ясно. Но сама мысль, что нельзя применять смертную казнь НИ К КОМУ, НИ ПРИ КАКИХ обстоятельствах...
Он пишет о людях, в общем-то не плохих, не порочных в корне, но просто попавших в некую…


Я противник смертной казни и часто в разговорах с её сторонниками у меня не хватает аргументации, чтобы отстоять свою точку зрения. Рассуждения о человеколюбии, гуманизме и прогрессе прекрасны, но этого бывает недостаточно—нужен простой и чёткий ответ: почему нужно сохранить жизнь даже отъявленному мерзавцу, но такого ответа в книге нет.
Автор пытается через переживания героя передать всю гамму противоречивых чувств, которые испытывает человек, знающий о скорой смерти, автор пытается передать ужас бездушного механизма(суд-охранник-священник-палач) по законному лишению человека жизни и автор неубедителен. Все переживания героя какие-то поверхностные и описаны общими фразами "Неужто правда, что я умру? ах... смерть, как ужасно". По задумке автора, воспоминания о жизни обреченного должны…


Если бы Гюго жил в наше время, его мнение о смертной казни мы могли бы прочитать в его блоге, на его сайте или на фейсбуке.
Но тогда любые мысли и рассуждения приходилось записывать в виде статей или коротких рассказов и отдавать издателям, и никакого фидбека, написал, высказался и все.
Во времена жизни Виктора Гюго казнили всех без разбору, за любую провинность, не разбираясь, виновен человек или нет. Самое неприятное в том, что делали это прилюдно, на главной площади города. Вроде бы целью всего этого было научить людей что нарушать закон это не хорошо, но люди воспринимали это как развлечение.
Сейчас человечество стало добрее, гуманнее и новости о произошедшем где-то жестоком убийстве, многих ввергает в шок. Но все-таки я не могу согласиться с Гюго, ведь если человек виновен, то…


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом