9785969124400
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 23.04.2024
Я – как ужаленный: ну что за гадство? Ну что такое эта пресса? Ну как можно жить среди этих чудовищ: ни слова правды!
Как раньше «Штерн» мне плюнул в лицо[55 - В разгар травли Солженицына в СССР гамбургский журнал «Штерн» напечатал полную искажений и вымыслов статью о родителях и дедах писателя (Steiner D. «Eine Familie von Flegeln…»: Krach um Alexander Solschenizyns Roman «August 1914» // Stern. 1971. 18 Nov. S. 104–110). Статью тут же перепечатала «Литературная газета»: Журнал «Штерн» о семье Солженицыных / [Послесл. ред.] // Лит. газ. 1972. 12 янв. С. 13. Реакцию Солженицына см.: Бодался телёнок с дубом // Собр. соч. Т. 28. С. 313–315 (гл. «Нобелиана»), 677–681 (Прилож. 24).], так теперь «Шпигель», два сапога – пара. Мне – досадно, мне – позорно: и – невыполнимая же затея, и – разве этим я сейчас занят, разве не к одному писанию лежит душа? Но теряю время, теряю спокойствие – теперь надо отмываться, оправдываться. Прошу Хееба написать в «Шпигель» протест, требовать опровержения. Он пишет что-то маловыразительное. Через день же с искровой быстротой приходит ответ ему от главного редактора Рудольфа Аугштайна: «Мы в состоянии доказать перед судом, что ваш мандант проводил такие собеседования, которые не могли остаться тайными и представляют мировой интерес. И никогда мы не сделаем опровержения тому, что считаем истинным. Спор об этом не послужил бы на пользу Вашему манданту и самому делу. Мы не видим основания для гнева Вашего манданта, тем более что он уже совершал тяжелейшие ошибки, даже такие, которые могли быть без труда избегнуты». Не понимаю, о чём и говорит, но тон угрозы по грубости – не легче советского. «Мы не разрешим Вашему манданту диктовать нам, что правда, а что неправда».
Даже нельзя понять источник такой накопленной ненависти – что я им сделал? чем поперёк дороги? И вот что ж – хоть иди на суд! Готов. Хоть с этого начинай западную жизнь, тьфу!
Написал резкий ему ответ, доводя до самой грани столкновения [14] (#litres_trial_promo).
И редактор Р. Аугштайн очнулся (может – проверил своего информанта, а тот попятился) – и в следующем номере «Шпигеля», явно отступая, напечатал моё письмо – и в русской копии, и в немецком переводе, – таким образом всё было сказано моим языком и в самых сильных выражениях. (Сохраняя лицо, он добавлял, что если я буду требовать опровержения – а теперь зачем? – то он «сделает соответствующие шаги».) При моей неспособности вести тяжбу, найти время – я считаю, что этот конфликт кончился очень благополучно. А мог бы ещё сколько помотать душу, совсем отрывая от работы.
Этот конфликт я выиграл, можно сказать – по неопытности: я ещё не понимал, как от небывалой обретенной свободы вполне можно сбиться и на суды. Вскоре за тем получив сведения, что в Италии готовится публикация моих фронтовых писем к первой жене (они все остались у неё), и даже факсимильная, и не считаясь, что я жив, – я неосторожно дёрнулся к суду, привёл в движение адвоката. Но первичный итальянский суд признал, что печатать письма без разрешения – можно! Адвокаты заманивали меня вести юридический процесс дальше – но тут я очнулся. В моём положении проще заявить вслух и не судиться [15] (#litres_trial_promo). (От этой публикации отказались ли все издатели, или само КГБ потом: в моих письмах слишком многое свидетельствовало и в мою пользу, а гебистам нужен был эффект односторонний.)
Конечно, все мои колебания между страстью тихого писания и страстью к политическим выпадам – они в моём темпераменте, без того я не попадал бы на такие разрывы. И всё же считаю, что я на Западе справился, не поддался политическому водовороту. (Впрочем – это скорей по инстинкту, а я тогда ещё не соразмерял ясно, насколько ничтожны физические силы наши и объём времени – против всего Несделанного.)
Тем летом утверждался в Берне созданный мною Фонд, всё это шло через Хееба, я и поселе не имел времени вникнуть в его действия. Сперва – благополучно и быстро утвердили, и название: «Русский Общественный Фонд». Но вскоре, видимо, чьи-то чиновничьи души зажал страх: ведь такое название – это не вызов ли Советскому Союзу? не намёк ли здесь, что русские общественные дела текут как-то помимо советского правительства? Нет, название недопустимое. «Фонд помощи политзаключённым», предложили мы. – Ни в коем случае! Слово «политический» неприемлемо для нейтральной Швейцарии. И потянулась торговля. Кое-как убедили мы, пусть так: «Русский Общественный Фонд помощи преследуемым и их семьям». (Название обреза?ло культурные и созидательные задачи Фонда, но в Уставе они есть. Пока сидим за границей – пусть звучит так, что поделать?)
К осени – всё же потекла у меня работа в Штерненберге. Радость какая, я больше всего и боялся: а вдруг за границей – да не смогу писать?
Не тут-то было! В сентябре 1974 Владимир Максимов звонит мне тревожно в Цюрих. Передатный звонок Али застиг меня в Штерненберге в тихий осенний день, когда так хорошо работается, – просит моего заступничества Сахарову: Жорес в Стокгольме назвал Сахарова «едва ли не поджигателем войны» и возражал против Нобелевской премии мира ему. На свой личный бы ответ Максимов не полагается, а, мол, только мой голос может быть услышан, и т. д. Как всегда, в таких поспешных нервных передачах и нервных просьбах отсутствует прямая достоверность, отсутствует текст, стенограмма – да когда их добудешь? – а вот надо протестовать! помогите! ответьте! за смысл – мы ручаемся! (А всё вздул стокгольмский член НТС, и вполне возможно, что с перекосом.)
Ах, как больно отрываться от работы! Но и – кто же защитит Сахарова, правда? После прежних подножек Сахарову от братьев Медведевых – сразу верится, что и эта – произошла, так. В действиях этих братьев, правда, элементы спектакля. Рой остался в Союзе как полулегальный вождь «марксистской оппозиции», более умелый в атаке на врагов режима, чем сам режим; а Жорес, только недавно столь яркий оппозиционер и преследуемый (и нами всеми защищаемый), – вдруг уехал за границу «в научную командировку» (вскоре за скандальным таким же отъездом Чалидзе, с того же высшего одобрения), вослед лишён советского паспорта – и остался тут как независимое лицо; помогает брату своему захватывать западное внимание, западный издательский рынок, издавать с ним общий журнал и свободно проводить на Западе акции, которые вполне же угодны и советскому правительству. Да братья Медведевы действовали естественно коммунистично, в искренной верности идеологии и своему отцу-коммунисту, погибшему в НКВД: от социалистической секции советского диссидентства выдвинуть аванпост в Европу, иметь тут свой рупор и искать контактов с подходящими слоями западного коммунизма.
Роя я почти не знал, видел дважды мельком: при поразительном его внешнем сходстве с братом-близнецом он, однако, был малосимпатичен, а Жорес весьма симпатичен, да совсем и не такой фанатик идеологии, она если и гнездилась в нём, то оклубливалась либерализмом. Летом 1964 я прочёл самиздатские его очерки по генетике (история разгула Лысенки) и был восхищён. Тогда напечатали против него грозную газетную статью – я написал письмо ему в поддержку, убеждал и «Новый мир» отважиться печатать его очерки. При знакомстве он произвёл самое приятное впечатление; тут же он помог мне восстановить связь с Тимофеевым-Ресовским, моим бутырским сокамерником; ему – Жорес помогал достойно получить заграничную генетическую медаль; моим рязанским знакомым для их безнадёжно больной девочки – с изощрённой находчивостью добыл новое редкое западное лекарство, чем расположил меня очень; он же любезно пытался помочь мне переехать в Обнинск; он же свёл меня с западными корреспондентами – сперва с норвежцем Хегге, потом с американцами Смитом и Кайзером (одолжая, впрочем, обе стороны сразу). И уже настолько я ему доверял, что давал на пересъёмку чуть ли не «Круг-96», правда, в моём присутствии. И всё же не настолько доверял, и в момент провала моего архива в 1965 отклонил его горячие предложения помогать что-нибудь прятать. Ещё больше я его полюбил после того, как он ни за что пострадал в психушке, я тогда публично выступил в его защиту[56 - Текст в защиту Ж. Медведева был подхвачен самиздатом, широко печатался в западной прессе: «Безо всякого ордера на арест или медицинского основания приезжают к здоровому человеку четыре милиционера и два врача… крутят ему руки и везут в сумасшедший дом… Раз думаешь не так, как положено, значит, ты ненормальный! ‹…› А между тем даже простое благоразумие должно было бы их удержать. Ведь Чаадаева в своё время не тронули пальцем – и то мы клянём палачей второе столетие» (Вот как мы живём (15 июня 1970) // Публицистика. Т. 2. С. 39–40.) Также см.: Бодался телёнок с дубом // Собр. соч. Т. 28. С. 661, 662 (Прилож. 14); Solzhenitsyn assails detention of Medvedev in Mental Hospital // New York Times. 1970. 17 June. P. 1.]. Защищал и он меня статьёй в «Нью-Йорк таймс» по поводу моего бракоразводного процесса, заторможенного КГБ[57 - Medvedev Zh. In defense of Solzhenitsyn // New York Times. 1973. 26 Febr. P. 31.]. А когда, перед отъездом за границу, он показал мне свою новонаписанную книгу «10 лет после “Ивана Денисовича”»[58 - Медведев Ж. А. 10 лет после «Ивана Денисовича». London: Macmillan, 1973.], он вёз её печатать в Европу, – то, хотя книга не была ценна, кроме как ему самому, я не имел твёрдости запретить ему её. (Вероятно, допускаю, я тут сказал ему какое-то резкое слово о Зильберберге, что знать его не знал и не поручусь, что? это за личность, – Жорес грубо вывел его в книге так, что Зильберберг будто сам навёл на мой архив и тем заработал отъезд за границу, я никогда такого не предполагал, – но затем Жоресу пришлось в Англии выдержать стычки с Зильбербергом, смягчать текст, а пожалуй, всем тем – и подтолкнуть Зильберберга на его пакостное сочинение[59 - Зильберберг И. Необходимый разговор с Солженицыным. Forest Row (Sussex), Colchester: [б. и.], 1976.].) И наши общие фотографии Жорес спешил печатать, и мои письма к нему, и пригласительный билет на нобелевскую церемонию, с подробным планом, как найти нашу московскую квартиру, – от западной безпечности потерял голову сразу.
Затем вскоре стали приходить от Жореса новости удивительные, да прямо по русскоязычному радио, я сам же в Рождестве-на-Истье прямыми ушами и слушал. Вот, по поводу сцены отобрания у него советского паспорта ответил корреспонденту по-русски, я слышал его голос, на вопрос о режиме, господствующем в СССР: «У нас не режим, а такое же правительство, как в других странах, и оно правит нами при помощи конституции». Я у себя в Рождестве заёрзал, обомлел: чудовищно! Вот так эволюция! Тогда вскоре, осенью 1973, я имел оказию отправить ему письмо по «левой» в Лондон и отправил, негодующее. (Признаться, я не знал тогда, а надо бы смягчить на то: у Жореса остался в СССР сын, притом в уголовном лагере.)
Перешвырнуло меня на Запад – Жорес из первых стал называться приехать в Цюрих, и даже в первые дни. Я отклонил. Личные отношения не возобновились. И вот теперь – свидетельствует Максимов – он напал на Сахарова.
И я – сгоряча ввергаюсь ещё в одну передрягу: написать газетный ответ Жоресу на не слышанное и не читанное мною выступление[60 - Достойный истолкователь (11 сентября 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 125–127.]. Только потому я писал не колеблясь, что знал, в какую сторону Жорес эволюционировал все эти месяцы.
А всё тот же Флойд берётся поместить в «Таймс». Я пишу в Штерненберге, Аля шлёт телефонами в Лондон – проходит день, второй, третий – что-то застряло, новые волнения, новые перезвоны, вдруг заявление появляется в «Дейли телеграф» в ослабленном, искажённом виде, – значит, уже в «Таймсе» не будет, почему? «Таймс» опасается слишком прямых выражений о Ж. Медведеве, которые могут быть опротестованы через суд.
И надо сказать, что «Таймс» почувствовала верно. Жорес и через норвежскую «Афтенпостен», и прямо мне отвечал: что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет «вклада Сахарова в дело разжигания войны» – как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился. Да ведь так же он и отрицал, будто говорил для радио: «У нас в СССР не режим, а такое же правительство, и управляет нами на основе конституции», – но я-то слышал своими ушами!
Вот в таких издёргах проходит первое лето на Западе, я выкраиваю себе недели поработать в горах – и не догадываюсь, что тем временем адвокат Хееб всё безнадёжнее запутывает мои дела, – мне невдомёк поинтересоваться и доспроситься.
Тем временем на английском, на итальянском, на испанском, не говоря о греческом, турецком и других, неумелые переводческие перья безнадёжно портят или испакощивают мои книги – а мне этой проблемой некогда заняться: переводы? А что ж для писателя в моём положении важнее?
Ещё неожиданностью для меня было, какую бурю вызвало «Письмо вождям» в образованщине: и понимал я, и всё ещё не понимал глубину начавшегося раскола в отечественном обществе. «Письмо» моё бранили резко, страстно – и это было для меня свидетельством, что я сделал ход важнее, чем и сам думал, коснулся коренного. В самиздате составляли даже сборник критических статей, не знаю, печатали ли его когда-нибудь.
И в эмигрантской прессе шёл о «Письме» напряжённый спор, были и за и против. Так же неожиданно для меня выступил Михайло Михайлов[61 - Михайлов М. Своевременные мысли // Посев. Франкфурт-на-Майне, 1974. № 9. С. 33–40.], которого я не привык и считать участником русской жизни, но – «нашим» преследуемым союзником в Югославии, издали. А вот понятие «наши» сильно менялось и дробилось, – и Михайлов меня поразил просвечивающим сочувствием к марксизму (защищал от меня чистоту этой идеологии) и к эсерству. И «Письмо» моё объявлял антирусским и антихристианским (до сих пор обвиняли: слишком русское и православное). И всё это выносится из Сербии на мировую арену почти неправдоподобным тоном: «ну, так раз и навсегда надо [Солженицыну и его читателям] уяснить вот что», «Солженицыну не дано осмыслить собственный опыт», «ну что ж, придётся просто повторить то, что для европейской юридической мысли давно уже стало аксиомой»… И ещё более поразил Михайлов приёмами, которыми ведётся дискуссия: неоднократно подставляется вместо меня Владимир Осипов, а затем (ленинская ухватка) все его мысли валятся на меня вместе с «прокитайскими группировками, итальянскими неофашистами, эмигрантами-монархистами», и «Солженицын повторяет грех Ленина», и «Письмо» состоит из тех же частей, что «Коммунистический манифест». И чутко развивая намёк Сахарова: «Найдутся последователи и договорят, что Солженицын удержал про себя»…
О-го-го, какие же рогатые вырастают из славных отважных диссидентов!
А в начале октября вышел 1-й номер «Континента» – я вскипел от развязно-щегольской статьи Синявского, от его «России-суки»[62 - Абрам Терц [А. Д. Синявский]. Литературный процесс в России // Континент. Париж, 1974. № 1. С. 143–190.]. Увидел в том (и верно) рождение целого направления, злобного к России, – надо вовремя ответить, не для эмиграции, для читателей в России, ещё связь не была порвана, – и вот, сохранился у меня черновик, писал:
РЕПЛИКА В САМИЗДАТ. Как сердце чувствовало, оговорился я в приветствии «Континенту»: «пожелания нередко превосходят то, что сбывается на самом деле». Пришёл № 1. И читаем: «РОССИЯ-СУКА, ТЫ ОТВЕТИШЬ И ЗА ЭТО…» Речь идёт о препятствиях массовому выезду евреев из СССР, и контекст не указывает на отклонение автора, Абрама Терца, от этой интонации. 10-летнее гражданское молчание прервано им вот для такого плеска?. Даже у блатных, почти четвероногих по своей психологии, существует культ матери. У Терца – нет. Вся напряжённая, нервная, острая его статья посвящена разоблачению «их», а не «нас» – направление безплодное, никогда в истории не дававшее положительного. Абрам Терц справедливо настаивает, что русский народ должен видеть свою долю вины (он пишет – всю вину) в происшедшем за 60 лет, – но для себя и своих друзей не чувствует применимости этого закона. Третьей эмиграции, уехавшей из страны в пору наименьшей личной опасности (по сравнению с Первой и Второй), уроженцам России, кто сами (комсоргами, активистами), а то отцы их и деды, достаточно вложились уничтожением и ненавистью в советский процесс, пристойней было бы думать, как мы ответим перед Россией, а не Россия перед нами. А не плескать помоями в её притерпевшееся лицо. Мне стыдно, что идея журнала Восточной Европы использована нахлынувшими советскими эмигрантами для взрыва сердитости, прежде таимой по условиям осторожности. Мы должны раскаиваться за Россию как за «нас» – иначе мы уже не Россия.
Не помню почему, но в Самиздат, в СССР, не послал. Вероятно потому, что подобное предстояло вскоре сказать при выпуске «Из-под глыб».
Но вот так – характерно чётко, уже на первых шагах, прорисовалась пишущая часть Третьей эмиграции, – и куда ж ей хлынуть, как не в открывшийся «Континент»? В следующие два-три года он станет престижным пространством для их честолюбивого ску?ченья, гула, размаха рук (и для такого, что невозможно тиснуть в первоэмигрантских изданиях). Впрочем, противобольшевицкую линию Максимов выдерживал вполне.
За август я преодолел опасную отвычку, отклон от «Колеса»: ведь с бурной осени 1973, в нарастающей тряске, я уже не работал с полной отдачей. В Штерненберге постепенно устоялось душевное настроение и мысли. Взял недоконченный «Октябрь», теперь так обогащённый цюрихскими ленинскими подробностями, это собиралось замечательно (и детали о цюрихских социалистах, и даже метеосводки по Цюриху за любой день октября 1916 или февраля 1917, не надо придумывать погоду), – так уткнулся в новую трудность. В предыдущие годы, планируя «Колесо» по Узлам и стремясь скорей прорваться к Февральской революции, я решился пропустить весьма-таки узловой, «узельный» август 1915: с катастрофическим отступлением русской армии, созданием буйного Прогрессивного Блока, его яростной атакой на правительство, уступательной перетасовкой министров и мучительным переёмом Верховного Главнокомандования царём, да там же и Циммервальдская конференция. А теперь, в октябре 1916, допущенный мною пропуск сильно давал себя знать: требовал вставки многих ретроспекций, и настолько сильно требовал, что я кардинально заколебался: да не вставить ли «Август Пятнадцатого»? Но стал смерять, сколько же других – исторических и личных – линий придётся перестраивать? нет, это ещё худший разлом. Остался при прежнем плане Узлов – и теперь готов был уверенно вести в «Октябре» сюжет о Ленине. А число возможных тут ленинских глав нарастало лавиной. (Увы, уже не существует тот ресторанчик «Штюссихоф», где заседал ленинский «Кегель-клуб», – ищем с Алей сходный другой ресторан, с такими же фонарями на деревянных столбах.)
Наконец осенью, после Штерненберга, мне кажется, что мы с женой заработали право четыре дня поездить по Швейцарии. Маленькая Швейцария, а для нас как огромная, мы нигде ещё не были, кроме той моей поездки с Видмером к Фурглеру.
По ровной части маршрута – опять на Берн, большой дорогой, затем на Лозанну и Женеву – мы поехали с Алей вдвоём с тем, что потом, через горы, нас поведёт Видмер. Переезд во французскую Швейцарию прошёлся по сердцу мягкостью: сразу как отвалилась та нахохленная чопорность, которую в Цюрихе мы уже и не замечали. Окру?га Берна и округа Женевы – как две разные страны, трудно поверить, что они в одном государстве. Женева – чем-то умягчает сердце изгнанника, вероятно, не так тяжело переживать здесь и годы. Поехали мы путешествовать, а головы были полны покинутыми заботами, и путешествие не казалось приятной реальностью, но какой-то сон. И в Лозанне, в приозёрном парке, бродили, как не понимая, будто ещё не совсем придя в себя от перелёта из Москвы, наши мысли и привычки не успевали за передвижением тел. Да все эти восемь месяцев мы как будто ещё и не жили нигде, ни к чему не прикрепясь, – а вот уже за океан собирались.
В Монтрё, на восточном берегу Женевского озера, почти на ощупь мы попали к замку Шильонского узника. Туда, после закрытия решётчатых ворот, не пустили бы нас – но немецкие экскурсанты узнали меня через ворота и стали со смехом кричать, что я – из их группы. За?мок на малом островке, внутренние каменные дворики, вот и цепь для приковки узника к стене, уж и не та и в том ли месте? – но отзывает зэческое сердце: как легко устраивается тюрьма, непроницаемая для одних, легко-прогулочная для других! В детстве по многу раз читал я все свои домашние книги, так и поэму Жуковского[63 - Имеется в виду «Шильонский узник» В. А. Жуковского (1822) – переведенная им романтическая поэма Дж. Байрона «The prisoner of Chillon» (1816).]. Как-то грезилось это всё намного мрачней, грозней, и волны не озёрные, – и вдруг невзначай вступаешь в грёзу, с комичным эпизодом непусканья. Эти жизненные повторы, всплывы, замыканья жизни самой на себя – до чего мы их не ждём, и сколько ещё встреч или посещений наградят нас в будущем. (В России бы!..)
В Монтрё же предполагалась встреча с Набоковым, однако, по недоразумению (он как будто ждал нас в этот день, но не прислал условленного подтвержденья, мы ещё и с дороги проверяли звонком домой, в Цюрих), оставалось нам миновать его роскошную гостиницу. (А как странно жить постоянно в гостинице.)
Я жалел, что не увиделся с Набоковым, хотя контакта между нами не предвидел. Я всегда считал его писателем гениальным, в ряду русской литературы – необыкновенным, ни на кого не похожим. (Непохожим на предшественников. Но первое знакомство с его книгами ещё не предвещало, сколько возникнет у него последователей: во второй половине ХХ века эта линия оказалась весьма разработочной. Ещё тогда не видно было, насколько полое течение родится вослед ему.) Сетовал я, ещё в СССР: зачем не пошёл он по главной дороге русской истории? вот, мол, оказался на Западе – выдающийся и свободный русский писатель, тотчас после революции, – и отчего ж он – как и Бунин, как и Бунин! – не взялся писать о гибели России? Чем другим можно было жить в те годы? Как безценен был бы их труд, недоступный уже нам, потомкам! Но оба они предпочли дороги частные и межвременные. Набоков покинул даже русский язык. Для тактического литературного успеха это было верно, что? могла обещать ему эмиграция на 40 лет вперёд? Он изменил не эмиграции – он уклонился от самой России.
Ещё из СССР в 1972 году я «по левой» послал письмо в Шведскую Академию: пользуясь правом лауреата, выдвинул Набокова на Нобелевскую премию по литературе[64 - …выдвинул Набокова на Нобелевскую премию… – Солженицын писал в Шведскую академию: «Присуждение премии Набокову, по моему уверенному убеждению, укрепит и возвысит сам институт Нобелевских премий. ‹…› Это писатель ослепительного литературного дарования, именно такого, которое мы зовём гениальностью» (Шведской Королевской академии (12 апреля 1972) // Публицистика. Т. 2. С. 43–44).]. И самому Набокову послал копию при письме [16] (#litres_trial_promo). Я понимал, что Набоков уже в пожилом возрасте, что поздно ему себя переделывать, – но ведь и родился и рос он у ствола событий, и у такого нерядового отца, участника тех событий, – как же быть ему к ним равнодушным?
Когда я приехал в Швейцарию – он написал мне дружественно. И в этом письме было искреннее: «Как хорошо, что дети ваши будут ходить в свободную школу». Но, по свежести боли, покоробило меня. Я ответил, тоже искренне: «Какая ж это радость, если большинство оставшихся ходят в несвободную?»
Вот так бы, наверное, шёл и диалог между нами, если бы мы встретились в Монтрё. Русло жизни нашей глубеет с годами – и всё меньше нам возможностей перемениться, выбиться в иное. Окостенел на избранном пути он – да ведь и я костенею, мне бы тоже, ах, когда-нибудь испробовать руслом другим! А вряд ли когда удастся.
Дальше поехали мы долиной верхней Роны – невдалеке от Рарона был ещё один домик Видмеров, где и ждали они нас. Холодноватым солнечным вечером эта старинная долина с наслоенными вековыми цивилизациями, и античной и европейской, как бы вечно обитаемая, сколько вертится Земля, и каждый придорожный камешек, черепок, пенёк – свидетель веков и веков, – произвела величавое впечатление: неистираемая культура, не вовсе ушедшие предки, неуничтожаемая земля! (Вот например, в это– как хотелось бы! и когда? – мне окунуться?) На скале как крепостца стоит малая церковь, и подле стены её – отдельная, одинокая могила, вся в тёплом жёлтом за?ливе закатного солнца. Чья же? Мы с Алей были потрясены и награждены: Райнера Рильке! (Хотя умер он подле Монтрё.)
Благоговейно стояли мы, в долгом закате. Вот где привелось. Он выбрал себе эту долину и эту скалу – можно понять! Выбор могилы – когда он есть – он многое может выразить.
С Видмерами пошли навестить милейшего старого пастора, который когда-то их венчал. Переночевали в их строгом каменном доме такой старобытной и несогреваемой постройки: по кладке, по дугам, по выступам – ну веков пять ему, не меньше.
А дальше вёз нас твёрдыми руками Видмер – моего автомобильного опыта тут бы не хватило. По Швейцарии не так легко проложить маршрут, не всегда прокатишь прямо. Пришлось переваливать Симплон, там начался снег, ехать нельзя, машины скользят, все ждут. Привезли, насыпали на весь южный спуск песка, тогда поехали. Ниже снег превратился в проливной дождь. Въехали на несколько часов в Италию – всего лишь, чтобы пробраться покороче в южную часть Швейцарии. (А несколько дней оформляли визы на эти несколько часов; и итальянские пограничники тут задержали нас на добрых полчаса безо всяких объяснений, оказалось: бегали за моими книгами, получить автограф.) Через Домодоссолу проехали к Лаго Маджоре, на берегу его нас пригласили в частную староитальянскую виллу. (Тучевой мрачный день, полутёмные богато убранные комнаты, и хозяйка с дочерьми, угасающий знатный род, чувствовали себя обречёнными на конфискацию коммунистическим правительством, которое вот-вот всеми тут ожидалось. От тени коммунизма всё в вечной Италии казалось временным.) В тот день уже не видели доброго, лило и грязно, а наутро опять солнце – и мелькали, путаясь, Локарно, Лугано, – как видели их, и как не видели, Моркоте с возвышенным кладбищем над голубым озером, и назад на север, снова возвышаясь, Сен-Готард закрыт, машина вкатывается на поездную платформу, а на северном выходе из туннеля ещё поднимаемся выше посмотреть леденящий суворовский Чёртов мост, да в погоду холодную, мрачную, – незабываемо! На скале – выбито по-русски, выпуклые крупные буквы, старым стилем:
Доблестнымъ сподвижникамъ
генералиссимуса фельдмаршала
графа Суворова-Рымникскаго
князя Италiйскаго,
погибшимъ при переходе черезъ Альпы въ 1799 году
Действительно богатыри! – что скажешь! И можно только изумляться Суворову: в горной стране, куда на зиму безголово загнал его капризный австрийский Гофкригсрат, при небрежении Павла, – в этой стране, глядя на зиму и вдали-вдали от родины, – воевать и не проиграть! (А русские косточки-то как жаль! А – зачем его гоняли сюда? – вся война лишняя.)
Всего четыре дня дома не были, а уже и новости, по радио: американский Сенат единогласно избрал меня почётным гражданином Соединённых Штатов! Позже пришла официальная бумага – и я ответил письмом[65 - Сенату Соединённых Штатов Америки (30 октября 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 128–129; Letter from Solzhenitsyn to the Senate of the United States of America // Congressional Record (Senate) for 24 February 1975. Vol. 121: 1975, 94
Congress, 1
Session. P. 4080–4081.].
Я сам не знал, зачем оно, это избрание, но тогда казалось важным. Во всяком случае – могло помочь моему делу и сильно перчило Советам. Однако это прекрасно понимал и Киссинджер. Процедура требовала теперь подтверждения Палаты представителей, и звание будет решено. Госдепартамент задержал обсуждение в Палате. (Тем временем переизбран Сенат. Потребовалось вторичное утверждение изменённым Сенатом. Оно всё же произошло весной 1975. Но тогда Киссинджер снова затормозил, известен пространный об этом документ Госдепартамента: это испортит отношения с Советским Союзом.)
Неудача с моим почётным гражданством в США – такая же закономерность (и такая же благая), как когда-то неудача с ленинской премией в СССР: я не ко двору обеим системам, вот и находятся вовремя противодействующие силы.
Теперь пришлось выступить по швейцарскому телевидению. Придумали они, чтоб я по-немецки читал кусок «Архипелага». Затем какие-то малозначащие вопросы, а дошло до самого лакомого – почему я выбрал Швейцарию? – тут истекло время прямого эфира. (К моему опять же облегчению. Что? говорить, когда ничего мы ещё не выбрали, нигде ещё не живём, тайно решён отъезд.)
В эти месяцы я должен был доделать важные дела, которые тянулись ещё с родины: напечатать горько-неоконченное исследование покойной И. Н.Томашевской о «Тихом Доне» и совместно с моими соавторами, Шафаревичем, Борисовым, Барабановым, Агурским, Световым («Корсаковым»), Поливановым («А. Б.»), объявить одновременно в Москве и в Европе наш сборник «Из-под глыб».
Если бы не выслали меня в феврале, то к марту, самое позднее к апрелю, «Из-под глыб» был бы уже готов и объявлен. Моя высылка сильно затянула дело, усложнилась связь, последние согласования, – и растянулось это до осени. Весь октябрь и полноября мы ждали от друзей из Москвы сигнала: когда назначена их пресс-конференция, чтобы нашу назначить через день. Андрей Тюрин, звоня из Москвы как бы по частному делу, условной фразой открыл нам, что они дают – 14 ноября. Тотчас стал я собирать свою пресс-конференцию на 16-е.
В то время КГБ ещё давало нам свободный телефонный перезвон с Москвой, и вечером 14-го я позвонил И. Р. Шафаревичу открыто, узнать, как прошло. Разговор я записал подробно, и сейчас освежил в памяти. Черты этой пресс-конференции при немалом событии – декларативном самообъявлении независимого направления русской мысли, с острой опасностью для участников, – так характерны для новостийно-газетного, легкоплавающего восприятия. Наших выступало четверо (не-анонимы). Из пришедших корреспондентов ни один не владел русским языком настолько, чтобы понимать теоретические положения. (Да от газетчиков – и не ожидается к ним интерес. Это была наша ошибка.) Вместо этого все два часа мучительно растолковывали им элементарное – в стране, где они аккредитованы годами и должны бы понимать пронзительно и стремительно! Им говорили об основных признаках советской жизни – погубленной деревне, разоряемой природе, подавленных верующих, обширных лагерях, об отсутствии самосознания, – изо всего их тревожила только нынешняя еврейская эмиграция, и не тем, что образованные люди толпами покидают страну, а: каковы перспективы этой эмиграции развиваться свободно, без правительственных ограничений? – ведь эмиграция вполне обоснованна, раз в этой стране упадок культуры, а эмигрантам будет лучше на новом месте.
Сходные ошибки допустил и я на своей цюрихской пресс-конференции. Для мощной поддержки наших ребят я размахнулся устроить её как можно шире, громче, международней. Да ведь и символ же какой виделся в том, что вот из Цюриха оглашается документ, сводка выводов, в которых группа русских людей рассказывает, чем кончилось то 60-летнее злодейство, которое Ленин поехал совершать именно из этого самого Цюриха. Сперва добивался я в городе зала с оборудованием для одновременного многоязыкового перевода. Не удалось. Ладно, решили просто у себя дома, растворив дверь между двумя комнатами. Долго составляли список приглашаемых. Хотелось – побольше, но более 30 человек поместить было невозможно. И верно же советовала мне Аля как можно короче говорить, свести к факту появления, мужеству составителей и самым ярким местам книги, – я же не мог себя подавить и отказаться от подробного обзора статей, перевод шёл последовательный, час моей речи да час перевода, корреспонденты осовели, только крутились магнитофоны русскоязычных западных радиостанций, только они что-то и спасли. – После перерыва перешли к вопросам. По существу проблем сборника их, конечно, не было, а тоже сбились на политику: как понимать наш сборник – как «левый» или как «правый»? – только так, в плоскости, могли они расположить и усвоить. Появление сборника – является ли частью международной разрядки? (И это спрашивает Европа – Россию! Дожили.)
Сложное петлистое развитие, которое предстоит совершить России, да и многим народам, попавшим под коммунизм, неуместимо в линейность современной западной информации. Возможно, мы в этом сборнике преувеличили «нацию как личность» сравнительно со всечеловечеством христианства, – но мы дружно чувствовали так. Вероятно, оттого, что – мучительное состояние, и нам предстоит ещё много в нём прострадать: русская нация уже умирает, и вот через наше горло прокричала о своей боли. (Ещё я переоценил значение русской эмигрантской прессы: я придавал ей значимость соединения русских сил за рубежом – одна достойная бы для неё роль, но именно её русская пресса не несла, все группы, напротив, ожесточались в разъединении. Из приехавших на пресс-конференцию эмигрантов – вожди НТС и Пирожкова, редактор «Голоса Зарубежья», ждали от нас обещания скорой революции в СССР – и никак не устраивало их всего лишь «жить не по лжи», революция нравственная. В. Максимов – просидел безучастно и потом никак не отразил в «Континенте», отчётливо не примкнул к нам.)
Но так или иначе, от дерзкой ли нашей выступки[66 - …от дерзкой ли нашей выступки… – Имеются в виду не санкционированная властями пресс-конференция авторов сборника в Москве и спустя день пресс-конференция в Цюрихе, созванная Солженицыным. Полный текст обеих см.: Две пресс-конференции: К сборнику «Из-под глыб». Paris: YMCA-Press, 1975; см. также: Пресс-конференция о сборнике «Из-под глыб» (16 ноября 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 130–166. Сокращённый англ. перевод: Press conference on the future of Russia, Zurich, 16 November 1974. London: Zaria, 1975.], достаточного международного о?тгула и потом широкого издания «Из-под глыб» в Соединённых Штатах и Франции, – репрессивного движения советских властей по этому сборнику не произошло, не преследовался прямо никто – хотя не обвинишь Советы в потакании русскому национальному осознанию.
В самые напряжённые дни выпуска «Из-под глыб» – на? тебе, приглашение из Оксфорда: получать степень доктора литературы, да когда? – в конце будущего июня, а ответить непременно тотчас. Да можно бы и получить, почёт, получали в Оксфорде и Чуковский и Ахматова, да мы так напряжены со временем, и – да милые мои, разве можно вам открыть, где я буду в будущем июне? Уже за океаном. – Нет, не придётся. Поблагодарил и отказался.
__________
Ещё одна неоконченность прошлых лет оставалась – получение Нобелевской премии. Подошёл и декабрь. У прекрасного старого цюрихского портного сшили фрак – на одно надевание в жизни? Чтобы больше видеть Европу глазами, мы с Алей поехали поездом. Какой прекрасной описывает Бунин свою железнодорожную поездку в Стокгольм, из тех же почти мест. А я – не нашёл лучшего расписания. Почему-то в Гамбурге утром наш спальный вагон отцепили – перетаскивайся с чемоданами в другой вагон или в другой поезд, а позже опять, и опять. Так до Швеции мы испытали пять пересадок. По Швеции ехали долгим тёмным вечером, не видя её, а спутник по купе, бывший западногерманский консул в Чили, рассказывал нам о безстыдстве и шарлатанстве тамошних «революционеров». – «Да вам бы об этом книгу издать!» – «Что вы, разве можно? Заклюют. ФРГ – уже почти коммунистическая страна».
Чтоб избежать корреспондентской суматохи, мы уговорились приехать тайно и не с главного стокгольмского вокзала (да подлавливать-то могли скорей на аэродроме). Шведский писатель Ганс Бьёркегрен, он же и мой шведский переводчик, и ещё один переводчик Ларс-Эрик Блумквист вошли к нам в поезд за час до Стокгольма. А на последней перед ним станции мы сошли – и на пустынном перроне нас приветствовал маленький худощавый Карл Рагнар Гиров. Вот как закончилась наша длинная нобелианская переписка и вот где мы встретились наконец: без единого западного корреспондента, но и без единого советского чекиста, совсем было пусто. Оттуда просторным автомобилем поехали в Стокгольм и достигли того самого «Гранд-отеля», от которого меня в 1970 отговаривал напуганный Нобелевский комитет[67 - …напуганный Нобелевский комитет. – В ноябре 1970 Шведская академия и Нобелевский фонд опасались в случае приезда Солженицына в Стокгольм демонстраций против него маоистски настроенных студентов и потому предлагали отказаться от «Гранд-отеля», где все лауреаты останавливаются, – «а они спрячут меня на тихой квартире» (Бодался телёнок с дубом (гл. «Нобелиана») // Собр. соч. Т. 28. С. 295–296).]. Всё же на ступеньках уже дежурили фотографы и щёлкали, совсем тихо приехать не удалось. Стоит отель через залив от королевского дворца, фасадом к фасаду. По мере прибытия в честь приехавших лауреатов поднимаются на отеле флаги.
В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной – и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только в день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного безцельного дня. И вот теперь несколько дней просто праздника, без действия. (Впрочем, натолкались и дела – визитами, передаваемыми письмами. Настойчиво устроили нам внезапную встречу с баптистским проповедником Биллом Грэмом, исключительно популярным в Америке, а мне совсем неизвестным. Приходил эмигрант Павел Веселов, ведущий частные следствия против действий ГБ в Швеции, и со своей гипотезой об Эрике Арвиде Андерсене из «Архипелага»[68 - Об Эрике Арвиде Андерсене, с которым Солженицын встретился на Куйбышевской пересылке в 1950-м, см. в «Архипелаге…»: Собр. соч. Т. 4. С. 459–460 (Ч. II, гл. 1: Корабли Архипелага), 482–484 (гл. 2: Порты Архипелага); Т. 6. С. 362 (Ч. VI, гл. 5: Кончив срок).].) Следующий день был совсем свободен от расписания – да день ли? даже после невских берегов поражает стокгольмский зимний день своею краткостью: едва рассвело – уже, смотри, вот и полдень, а чуть за полдень заваля – и темно, в 3 часа дня наверно. В эти дневные сумерки наши дружественные переводчики повезли нас в Скансен. Это – в пределах Стокгольма чудесный национальный заповедник на открытом воздухе: свезенные с разных мест Швеции постройки, кусок деревни, ветряная и водяная мельницы (всё в действии), кузня, скотный двор, домашняя птица, лошади и катанье детей в старинных экипажах, само собой и зоологический сад. Зимою под снегом многое приглушено, но тем ярче и привлекательней старинные жилища с пылающими очагами, раскаткою и печевом лепёшек на очаге, приготовленьем старинных кушаний при свечах, старинными ремёслами – тканьём, вязаньем, вышиваньем, плетеньем, резьбой, продажею народных игрушек, стекла?, – а базарные ряды гудят, и в морозной темноте снимают вам с углей свежежареную рыбу. Все веселятся, а дети более всех.
Вот это, пожалуй, и было самое яркое впечатление изо всех стокгольмских дней. Непривычные часы праздничного веселья. И радости-зависти, что ведь у нас в России могли бы быть народные заповедники не хуже, без проклятого большевизма, – а всю нашу самобытность вытравили, и, наверное, навсегда… (А ведь и у нас затевал Семёнов-Тян-Шанский в 1922 году из стрельнинского имения великого князя Михаила Николаевича устроить «русский Скансен», – да разве в советское лихолетье такое ко времени? Попечатали в «Известиях» и закинули. Не к тому шло.)
Ещё на следующий день удалось нам побродить часа два по старому городу на островах – вокруг королевского дворца старыми улочками, и по Риддархольмену с его холодными храмами. А все памятники Стокгольма едва ль не на одно лицо: все позеленевшие медные, все стоймя и все с оружием (умела когда-то эта нация воевать). Стокгольм как бы не гонится за красотой (чрезмерные водные пространства мешают создавать ансамбли через воду, как в Петербурге) – но оттого очень по?длинен. И угластые площади его – неопределённой формы, не подогнанные.
Затем был обед, традиционно даваемый Шведской Академией лауреату по литературе, в данном случае нам троим, этого года лауреаты были два милых старичка-шведа – Эйвинд Юнсон и Харри Мартинсон, и третий к ним – я, на четыре года опозданный. Это происходило в ресторане «Золотой якорь», очень простой старый дом, и досчатые полы, и домашняя обстановка. Тут и собираются академики каждый четверг обедать – обмениваться литературными впечатлениями и подготовлять своё решение. Едва мы вошли в залик – и уже какой-то плечистый, здоровый, нестарый академик тряс мне руку. С опозданием мне назвали, что это – Артур Лундквист (единственный тут коммунист, который все годы и возражал против премии мне).
А всего академиков было, кажется, десять, больше старички (но не только), были весьма симпатичные, а общего впечатления высшего литературного ареопага мира не составилось. И покойное течение шведской истории в ХХ веке, устоявшееся благополучие страны – может быть, мешали вовремя и верно ощутить дрожь века. В России, если не считать Толстого, который сам отклонил («какой-то керосинный торговец Нобель предлагает литературную премию», что это?), они пропустили по меньшей мере Чехова, Блока, Ахматову, Булгакова, Набокова. А в их осуществлённом литературном списке – сколько уже теперь забытых имён! Но они и присуждают всего лишь в ХХ веке, когда почти всюду и литература упала. Никто ещё не создал объективное высшее литературное мировое судилище – и создаст ли? Остаётся благодарить счастливую идею учредителя, что создано и длится вот такое.
Наверно, никогда за 70 лет Нобелевская литературная премия не сослужила такую динамичную службу лауреату, как мне: она была пружинным подспорьем в моей пересилке советской власти.
Но мечтается: когда наступит Россия духовно оздоровевшая (ой, когда?), да если будут у нас материальные силы, – учредить бы нам собственные литературные премии – и русские, и международные? В литературе – мы искушены. А тем более знаем теперь истинные масштабы жизни, не пропустим достойных, не наградим пустых[69 - Литературная премия Александра Солженицына была учреждена в России Русским общественным фондом в 1997 году и с 1998-го вручается ежегодно. О лауреатах этой премии см. на официальном сайте Солженицына: URL: http://www.solzhenitsyn.ru/litpremiya/.].
Накануне церемонии собирали лауреатов на потешную репетицию: как они завтра вечером будут перед королём выходить на сцену парами и куда рассаживаться. 10 декабря так мы вышли, и неопытный, молодой, симпатичный, довольно круглолицый король[70 - …круглолицый король… – Карл XVI Густав (р. 1946) был провозглашён наследным принцем в 1947 году после гибели его отца в авиакатастрофе. Королём Швеции стал в 1973-м, после смерти деда, короля Густава VI Адольфа.], первый год в этой роли, сидел на сцене рядом со своей родственницей, старой датской принцессой Маргрет, она – совершенно из Андерсена. Уже не было проблемы национальных флагов над креслами лауреатов, как в бунинское время, их убрали, – и не надо было мучиться, что же теперь вешать надо мною. При каждом награждении король поднимался навстречу лауреату, вручал папку диплома, коробочку медали и жал руку. После каждого награждения зал хлопал (мне – усиленно и долго), потом играл оркестр – и сыграли марш из «Руслана и Людмилы», так хорошо.
Господи, пошли и следующего русского лауреата не слишком нескоро сюда, и чтоб это не был советский подставной шут, но и не фальшивая фигура от новоэмигрантской извращённости, а его стопа отмеряла бы подлинное движение русской литературы. По забавному предсказанию Д. С. Лихачёва литература будет развиваться так, что крупные писатели станут приходить всё реже, но каждый следующий – всё более поражающих размеров. О, дожить бы до следующего!
Да, в этот день были же и дневные часы, короткий утро-вечер, но сегодня ведренные, без облаков, с холодным низким солнышком, резко-морозным ветерком. Нобелевская лекция моя напечатана уже два года назад, заботы нет, а банкетное слово ещё в 1970-м сказано, урезанное[71 - Нобелевская лекция А. И. Солженицына была напечатана в 1972 году на русском, шведском и английском языках в официальном сборнике Нобелевского комитета «Les Pris Nobel en 1971». См. также: Публицистика. Т. 1. С. 7–25.О перипетиях вокруг приветственного слова на банкете в Стокгольме в 1970 году см.: Бодался телёнок с дубом // Собр. соч. Т. 28. С. 300–303 (гл. «Нобелиана»), 665 (Прилож. 17).], но сегодня не обойтись без нового банкетного слова. Я составил его ещё накануне. Однако рассеянное состояние головы, много впечатлений, отвлечений, – и эти короткие фразы не ложились уверенно в голову, а никак не хотелось мне читать с бумажки, позор, – но и сбиться не хотелось. И я пошёл прогуливаться невдали по узкому полуострову Скепсхольмену, с видом на Кастельхольмен, с редко расположенными в парковой обстановке переменно – домами старинными и новыми; и, по-тюремному, ходил по аллее туда-сюда, туда-сюда, туповато запоминал наизусть и посматривал на красное, как бы всё время заходящее на юге солнце. А два полицейских дежурили тактично в стороне, наблюдая за подходами ко мне. Почти это было – как спецконвой сопровождает и охраняет избранного зэка.
В ратуше опять мы церемонийно шагали с предписанными в программках дамами и, ни позже ни раньше, в какой-то момент, вослед за королём, садились на свои места, обозначенные табличками. (Со мною была дама из рода Нобелей, ещё говорящая по-русски. Аля сидела напротив с видным посланником.) Банкет был в этом году в самом большом зале ратуши, и столов 20 гостей уже были плотно усажены прежде нас. Где-то тут совсем близко сидели приглашённые мною Стиг Фредриксон с Ингрид, верные спутники нашей борьбы, однако они терялись в массе гостей, мне очень хотелось выделить их, подойти к их столу, – но соседка моя объяснила, что это было бы дерзейшим и невиданным нарушением церемониала: пока король сидит, никто из гостей не смеет приподняться. Еле я удержался. А потом подошёл и момент, когда подняться требовалось – идти к трибуне, говорить своё слово[72 - Поблагодарив Шведскую академию не только от себя, но и от «обширной неказённой России», Солженицын так завершил своё «Слово»: «Академия выслушала много упрёков за это своё решение – будто такая премия служила политическим интересам. Но то выкрикивали хриплые глотки, которые никаких других интересов и не знают. Мы же с вами знаем, что работа художника не укладывается в убогой политической плоскости, как и вся наша жизнь в ней не лежит и как бы не держать нам в ней наше общественное сознание» (Слово на Нобелевской церемонии (10 декабря 1974) // Публицистика. Т. 1. С. 223–224).]. Все лауреаты читали по бумажкам, мне удалось прочесть на память, неплохо. (Би-би-си, «Свобода» донесут голос до наших.)
А в общем, наивен я был четыре года назад, призывая их за этим чопорным банкетом думать о голодовке наших заключённых.
Но больше: продешевился бы я крепко, вот только ради одного такого церемонийного дня – уехавши бы из России добровольно, да от неё тут же и отсеченный: тут в Стокгольме и узнать о лишении гражданства: упала секира, сам уехал? Хорош бы я был? (Аля поняла это в 1970 раньше меня.) И чем бы я тогда отличался от Третьей эмиграции, погнавшейся в Америку и Европу за лёгкой жизнью, подальше от русских скорбей?
Сейчас хор студентов с галереи зала пел мне, с сильным акцентом, «Вдоль по улице мятелица мятёт», – так, слава Богу, не сам я эту улицу избрал, но шёл, как каждый зэк идёт, судьбою принуждённой.
На следующий вечер, 11 декабря, был ужин у короля во дворце, и к нам с Алей приставлен ещё один русскоговорящий старичок из рода Нобелей. Дворец был мрачен и пуст, так огромен – совсем уже не по маленькой Швеции. Где-то в одном его крыле жил молодой король, ещё не женатый, – из нашего «Гранд-отеля», через залив, многие окна дворца были видны тёмными. Теперь в зале нас выстроили изогнутой вереницей, попеременно дам и мужчин, впереди стал самоуверенный премьер социалист Пальме, истинный хозяин положения, и король начал обход с него. А рядом со мной была тоже дама социалистическая – госпожа Мюрдаль, то ли бывший, то ли нынешний министр по разоружению, говорили мы с ней по-немецки, а политический диссонанс между нами был – как скрести ножом по тарелке. Обеденный зал, как галерея-коридор, с длинным столом вдоль, очень эффектные старинные стены, мебель, церемониймейстер за стулом старой королевы, – а обед был скучный, да и скудноватый, шутили мы с Алей, что Пальме совсем до ноля срезал королевский бюджет. После обеда было церемонийное стояние с кофе и напитками в предзальи; минут сорок, пока король не ушёл, – все должны были стоять. Аля не удержалась и через нашего старичка спросила короля: трудно ли быть королём в наш век? Он отвечал очень просто и серьёзно.
Ещё на следующий день я назначил пресс-конференцию[73 - Пресс-конференция в Стокгольме (12 декабря 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 167–201.], а перед тем ездил к несчастной матери Рауля Валленберга, 29 лет уже сидящего, если не умершего, в советской тюрьме. (Его я первоначально понимал как моего Арвида Андерсена, – «Архипелаг», часть II, гл. 2, – но не сошлось.) И пресс-конференция если была чем полезна и нужна, то только тем, что я пространно говорил о Валленберге и упомянул потом Огурцова, в то время пробно сажаемого в психушку. Конференцию эту я созвал, предполагая отдать свой долг прессе за целый год пребывания на Западе, – и опять ошибся. Корреспондентов было больше половины шведских да русско-эмигрантских, со своими специфическими вопросами. А для западной прессы Стокгольм был – отдалённый угол, где ничего важного не могло быть сказано, никого серьёзного и не прислали. А для меня, для писателя, форма пресс-конференции, как, впрочем, и интервью, – совершенно ненужная, чуждая форма. У писателя есть перо – и надо выражаться самому, и письменно.
Всё не находил я правильно, как же с этой прессой обращаться.
На обратном пути заехали мы на день во Франкфурт-на-Майне, познакомиться с «Посевом» и ведущими НТСовцами. Моё первое касание их было – Евгений Дивнич в Бутырках 1946 года. Он производил сильнейшее впечатление своей пламенной (и православной) убеждённостью, но никакого НТС я тогда не расчуял, даже название не уловил. Потом в СССР годами нас стращали НТСом как самым ужасным пугалом. (Отчего думать надо, что советская власть их всё-таки побаивалась: ведь единственная в мире организация против них с открытой программой вооружённого свержения.) Из радио знал я потрясающий случай, как агент госбезопасности Хохлов отказался убить их лидера Околовича (теперь повидали мы и старичка Г. С. Околовича, уже без трагического флёра). Потом наезжали к нам в Цюрих то В. Поремский, то Р. Редлих, присылали свою программу-устав, читал я их. Душой – я вполне сочувствовал начинателям их Союза, молодёжи русской эмиграции в Европе в 20–30-е годы: естественный порыв переосмыслить и прошлое и будущее, искать собственные пути к освобождению России. Но вот читаю теперь – и ощущение какой-то неполномерности, недотянутости до полного уровня и полного объёма. Программа их с использованием мысли о солидаризме (а не классовой борьбе!) как главной движущей силе развития человечества составлена была настолько безнационально, без всякого даже упоминания русской истории или её особенностей, что довольно было бы вместо «наша страна» везде подставить Турцию – и равно пригодилось (не пригодилось) бы для Турции. Теперь мы наблюдали НТСовцев сутки, устроено было теоретическое заседание со всем их руководством, – и впечатление, увы, подтверждалось: не слишком живоносная ветвь поражённой, рассеянной, растерянной русской эмиграции. В революцию затмилось русское небо и не стало видно вечных звёзд, утерялась связь с уверенным ходом их – и остались мерки подручные. И для освобождения России никак бы не могли в те годы придумать НТСовцы другой формы и метода, как создать такую же централизованную заговорщицкую партию, как большевики, только с другим знаком, чистую. Однако и признаться: если кто в эмиграции ещё и держал какой-то живой обмен с кем-то в советском населении, то именно НТС. Их долгой истории я не изучал, были у них и конфликты, разрывы, отходы, были большие сложности в подгитлеровское время – однако ж вот устояли. Все они жили весьма скудно, всё отдавалось борьбе, как у прежней революционной интеллигенции, но ветер века не подхватывал их паруса, а, напротив, больно сбивал. И из атакующего брига они невольно дали большевикам превратить себя в пугало с опавшими чёрными парусами, которого наши соотечественники только боятся, сторонятся. Внушительно говорили НТСовцы о своей подрывной противобольшевицкой деятельности и агентуре в СССР – и можно было бы поверить, если б мы не были сами из той страны и не ощущали, что тут больше самовнушения, а до «подрывной деятельности» далеко. Главные мыслители их не поражали крупностью, просто непременные теоретики, нельзя же партии без них. Но и не без живых умов было их руководство – а не было под ними истой почвы, в которой бы им укрепиться, не было слияния с той народной жизнью, как она развивается под большевиками, – да ведь это искусственно как воссоздашь? При всём их идеализме, динамизме – как присоединиться к текущей, значит подсоветской, российской, жизни и как повлиять? Все они сильно дисциплинированные, централизованные, политизированные, – а какого-то вольного дыхания, жизненной простоты не могли добрать. Все они православные, построили свою церковь, все посещали службы, отличный хор, – но и это ведь скорее мысленная Россия, прошлая, будущая, а не сегодняшняя. Состарились те молодые, которые когда-то начинали Движение, потом вливалась в них частью Вторая эмиграция, затем вырастала тут своя молодёжь, – а стоит ветка как отдельная, не соединённая со стволом. Таково заклятье жизни вдали от своего народа… И это ж ещё насколько жертвенней тех тысяч из эмигрантской молодёжи, кто без сопротивления дал себе уплыть дорогой западного благополучия. Нет, у какого другого народа эмиграция, может быть, и сила, да не у нас. Органично для русских?.. – увы, отрицать трудно.
И с особенно тревожным чувством присматривались НТСовцы к новоприбывающим из СССР, искали единения и понимания с ними, – а далеко не всегда находили. И невольно становились перед вопросом: на что ж им надеяться?
__________
Возвращение в Цюрих принесло вполне неожиданный сюрприз. За время нашей поездки адвокат Хееб получил и теперь передал мне письмо от цюрихской «полиции для иностранцев» (в многоприютной Швейцарии есть такая). Её шеф Цеентнер (Zehntner) писал, что, согласно сообщениям прессы, Александр Солженицын дал 16 ноября в Цюрихе пресс-конференцию. При этом он не только представлял эссе некоторых советских авторов, но высказал критические соображения о коммунизме вообще и о роде и способе, каким он практически осуществляется в Советском Союзе. И высказывания его, по крайней мере частично, имели политическое содержание. Так вот, согласно решению швейцарского правительства от 1948 г. касательно политических речей иностранцев, иностранцы, ещё не обладающие швейцарским подданством, могут высказываться на политические темы как на открытых, так и на закрытых собраниях – только с разрешения. Однако такое разрешение не было получено для упомянутого собрания. Просит полиция моего адвоката обстоятельно разъяснить Александру Солженицыну прилагаемое правительственное решение. А в будущем требуется, чтобы перед каждым таким собранием испрашивалось бы разрешение цюрихской полиции не позднее как за десять дней[74 - Текст письма шефа полиции д-ра Цеентнера адвокату Солженицына д-ру Хеебу см.: Краткие пояснения // Публицистика. Т. 2. С. 601.]. («Десять» и в его фамилии было корнем: Десяткин? Десятник?)
Десять суток! Фью-у-у-у! Вот так приехал в свободную страну! Да неужели же в свободной стране правительство отвечает за частные высказывания жителей? Почему правительству надо брать на себя ответственность за их молчание? Да мне и КГБ таких указаний не выставляло: не высказываться на политические темы или за десять дней спрашивать у них разрешения! То есть даже так надо понять, что, если я хочу у себя в доме вести политическую беседу с приятелями («закрытое собрание») – я должен предупредить полицию за десять дней?!
Как будто звук боевого рожка снова доносится до уха! Привычный позыв – да немедленно ответить им публично! грохнуть! Благодетели! – приют мне предоставили! – чтобы я молчал глуше, чем в СССР?
И – не удержался бы, скорее всего так прямо, неприлично бы и грохнул! – трудно отстать от навыка. А – как же мне дальше тут жить с заткнутым ртом?
Но уже есть швейцарские друзья, наши добрые Видмеры, перед которыми неудобно сделать такой шаг, не посоветовавшись: не отвечают они за всё швейцарское, даже за всё цюрихское, хоть Видмер и главный в Цюрихе человек, а не хочется делать им больно. И они, конечно, в ужасе от моего проекта, отговаривают.
Потом и – радость Советам не хочется доставлять: как меня тут прижали.
А потом: отъезд из Швейцарии всё равно решён, а теперь – тем более безповоротно. То, что длится сейчас, – это временное, переходное состояние, европейская пересадка. Разве мы тут поселились, пускаем корни? мы чуть-чуть держимся. Это письмо из полиции только лишний раз толкает: да, да! здесь – не моё место.
Нет, ехать дальше.
Но ответ полиции я пишу выразительный: на указанной пресс-конференции я не только не высказывался за насильственное свержение советского режима, но всячески предостерегал от таких действий. А вот Ленин в 1916–17, живя здесь, в Цюрихе, открыто призывал к свержению всех правительств Европы, в том числе и швейцарского, – и таких предупреждений от швейцарской полиции не получал. И оговорил, что когда-нибудь, может, это письмо опубликую[75 - Письмо было впервые опубликовано в 1983 году в составе 10-го тома «вермонтского» собрания сочинений (см. в наст. изд. коммент. 17 к гл. 4). Текст см.: В полицию для иностранцев Цюрихского кантона (7 января 1975) // Публицистика. Т. 2. С. 202–203.].
Одновременно всё же прощупал: да неужели уж так ничего в Швейцарии не смею? В Москве вышибли с секретарей ЦК моего «приятеля» Демичева – и я высказался в «Нойе Цюрхер цайтунг» о новом повороте в СССР[76 - …высказался… о новом повороте в СССР. – «Новый период в СССР» – западное выражение середины 70-x в связи с надеждами «разрядки». Солженицын писал: «Снятие П. Демичева с секретаря ЦК по агитации и пропаганде… – несомненно был важнейший акт: признание краха всей стратегии борьбы против инакомыслящих в течение целого десятилетия – с весны 1965 года… Теперь признан поражением, неудачей допуск некоей “четверть-открытости” в советском государстве… при ней для подавления нужны чрезмерные усилия, гораздо эффективнее душить все протесты в зародыше, пресекать человеческое горло прежде, чем оно выскажет одну полную связную фразу… Тем и надеются достичь основного условия внешней “разрядки” – внутреннего глухого молчания» (Конец одного советского десятилетия (Январь 1975) // Публицистика. Т. 2. С. 204–205; Neue Z?rcher Zeitung. 1975. 15 Jan.; New York Times. 1975. 16 Jan).]. Ничего, прошло без полиции. Письменно – можно. (А через два месяца выступил в Цюрихском университете перед студентами-славистами[77 - Беседа со студентами-славистами в Цюрихском университете (20 февраля 1975) // Публицистика. Т. 2. С. 211–233.], правда, всего лишь на тему о русской литературе и языке, ни о чём другом, – тоже прошло безпоследственно.) Но вот в эти самые месяцы одна швейцарская торговая фирма уволила свою служащую, переводчицу, по протесту советского клиента: на его бранные слова о Солженицыне переводчица спросила: «Да читали ли вы его?» И – уволена!
Независимая, свободная старейшая демократия Европы! Нет, я скорее понимал тот стонущий зов, который увлёк почти всю Вторую эмиграцию за океан: кто отведал советского рая – тот делает выводы до конца. Во мне наслоились тюремные потоки 1945–46 годов («схваченные в Европе», выловленные гебистами даже поодиночке, хоть в центре Брюсселя), я делил с ними камеры и этапы, я ощущал себя братом Второй эмиграции. Да может быть, никакого броска на Европу и не будет, но не хочу ежедённо томиться, что мои свободно разложенные архивы и рукописи могут погибнуть, – так «Красного Колеса» не написать.
Отъезд из Европы решён безповоротно, но тем ещё напряжённей тяга к России: да чем же ускорить её освобождение? Бродило во мне такое намерение: теперь, вслед за глухими вождями – да обратиться, с другого конца, к молодёжи Советского Союза? Вот, сохранился у меня и набросанный тогда проект, хотел приурочить его к Новому году:
«Наступающий 1975 год кончает собой три четверти ХХ столетия. Уже окрашено оно цветами, какие заслужило: красною кровью павших, чёрной тюрьмою мучеников и жёлтым предательством большинства. И всё же четверть столетнего поля ещё остаётся свободной для остальных, лучших красок спектра, и все они – в наших грудях и в нашей воле. И если бы на 4-ю четверть мы выплеснули бы наше лучшее – ещё изменился бы весь тон картины, и ещё могла бы она получить смысл, которого за 75 лет не составила. ХХ столетие, из самых позорных и в мире, и в нашей стране, – ещё можно спасти! Первый же год этого века в России был ознаменован (и, видно теперь, символически) мощным студенческим движением. Преследования тех студентов по нашей сегодняшней мерке были комичны, последствия их движения – ужасающие. Всё делалось ими от чистых сердец, но безо всякого общественного опыта, нахватанными теориями революции и насилия. Сегодня, напротив, студенчество наше – в дремоте, немощи и старческом благоразумии: лучше жить на коленях, чем умереть стоя. Более запуганного и смирного студенчества, чем в нашей стране, нет сейчас на земле нигде: студенты арабские, эфиопские и таиландские поражают развитием и смелостью по сравнению с нашими. Но этим сегодняшним индивидуальным благоразумием вы и на 4-ю четверть столетия копаете себе ещё одну братскую могилу коллективного рабства. Кому сегодня 20 лет – к концу столетия будет под 50, вся лучшая часть вашей жизни и пройдёт в избранном рабстве. Вы ждёте освобождающего чуда? Ниоткуда оно не спустится. Либо – сами вы это чудо добудете, либо – не будет его. И кому же менять условия в нашей стране, если не вам?..»
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом