Александр Солженицын "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3. Том 7"

Конец династии? Великий князь Михаил не принял престола от своего отрекшегося брата. Читатель следит, как революция утверждается в Петрограде, Москве; как она приходит в Ростов, на Дон, на Тамбовщину. Повсюду распад властей. Действующую Армию сотряс разосланный Исполкомом «Приказ № 1». Во множестве воинских частей, фронтовых и тыловых, – развал и произвол. Офицерство подорвано необратимо. Бунт на кораблях Балтийского флота; убийство адмирала Непенина. Арест Государя в Ставке, в Могилёве. Заточение его с семьёй в Царском Селе.

date_range Год издания :

foundation Издательство :ВЕБКНИГА

person Автор :

workspaces ISBN :9785969124479

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 24.04.2024

365

Ещё вчерашний предутренний удар от Родзянки генерал Рузский как-то выдержал: что его победа – не победа, а события шагают крупней. И вчера снова собрал все силы интеллекта на новые уламывания царя – и снова же сломал! И к ночи был снова в душевном разгоне, ужиная с Гучковым и Шульгиным и провожая их потом на поезд, а сам на автомобиле в город, в штаб, – он упивался сыгранной ролью и ощущал себя вровень с грандиозным Происходящим.

Но когда сегодня в пять часов утра, едва втянутого в сон, его снова разбудили к аппарату, и опять Родзянко грубыми, нерассчитанными движениями смахивал с доски все расставленные выигравшие фигуры, – Рузского как будто прокололо, стало из него выпускать набранный воздух и смарщивать. И такой сморщенный, съёженный, маленький, он свалился в постель, уже после шести, – и пытался заснуть, но уже не впрок, какой-то кислый сон, без освежения, и вздрагивающий, – даже и сон не шёл к нему, и вот лежал вялый, измолоченный – да сколькими же сутками сверхчеловеческого напряжения? Да неужели меньше чем двумя? Поверить нельзя, кажется – дольше недели.

Вытягивался за событиями – не отстать, даже вести их, – нет, видно, уже стар он для таких растяжек, шестьдесят три года. Очень было гадкое, сляклое состояние, – не поверить, какой подъём царил всего несколько часов назад на ужине с депутатами.

И – каковы ж эти депутаты, чего они стоили, и знаменитый Гучков, – сами не знали, чего добивались. Ни к чему не были подготовлены.

Оставалось, правда, лестно, что телеграфировали первому Рузскому, а не Алексееву. Конечно, рассчитывали найти у него большее понимание. При новом правительстве он мог бы стать и Верховным Главнокомандующим. Что? Николай Николаевич? Фигура для парада и фотографий. Да вряд ли его утвердят. А Алексеев – виновник 1915 года, разработчик неуклюжей карпатской авантюры, потом предался психозу отступления, – разве он годен в Верховные? Но – само правительство держится как безумное.

Петроградские события как будто не имели связного течения, где последующее событие вытекает из предыдущего, а выскакивали внезапно, как из балагана фокусника, и фокусником был Родзянко, он мог представить в следующий разговор или через пять минут – то невиданный солдатский бунт, то полное успокоение. Скорей всего, они сами не понимали настроения населения и что делается в Петрограде. Но почему же, когда Петроград был в ведении Рузского, – он всегда знал настроение города? И члены Думы, и общественные деятели эти все дни, значит, вели отчаянную, рискованную игру, – а теперь по слабости выпустили всё из рук. Но при такой мгновенной переменчивости петроградской обстановки как же может рядом существовать и стоять Северный фронт?

И Рузский – выговорил Родзянке, сколько успел. Родзянко с той стороны давил даже через аппарат своей мощной фигурой, так и видно было, как он там устороняет кроткого Львова, не давая ему пикнуть. Этим своим вечным самовыдвижением Родзянко не давал узнать: что ж там думают и делают помимо него? Хотелось бы послушать главу нового правительства, но тот был нем, а вместо него рвался с монологами Родзянко, – да уже не просто председатель Думы, но председатель какого-то неслыханного Верховного Совета – вроде как при Анне Иоанновне, – роль которого рядом с правительством вовсе была не ясна, а после повторений и переспросов оказалось, что Верховного Совета никакого и нет, это просто оговорка. Ничего себе оговорка – три раза медленно пропечатанная на ленте!

Как это можно всё мешать? И что у них там творится в умах?! – Рузский не мог проникнуть в повороты думских политиков. Сперва он нехотя принял распоряжение задерживать Манифест, отсылал их разговаривать со Ставкой. Но если подумать, что дело идёт к Учредительному Собранию, тогда, очевидно, и к республике? – тогда конечно Манифест Николая надо задержать решительно. И главное – остановить, чтоб нигде не присягнули Михаилу.

В соседней комнате уже несколько раз покашливал Данилов – очевидно, в расчёте, что Рузский проснётся, но не решаясь будить.

И состояние разбитое, и не уснуть уже. Не подымаясь из постели, Рузский позвал его.

Плотный, здоровый Данилов был бодро дневной. Надо бы ещё раз категорически повторить от имени Главнокомандующего запрет распространения Манифеста, а главное – ни в коем случае не приводить к присяге. Вот и готово, вот и ручка.

Рузский, подмостясь подушками, подписал на картонной подкладке.

Ну, и какую-то надо ориентировку разослать для разъяснения. Почему задержан? – будет Учредительное Собрание. И подтвердить назначения Львова и Николая Николаевича.

А вот тут Рузский понимал, что – не может так быть! Положение великого князя теперь зашатается тоже.

– Ставка подтвердила, Николай Владимирыч.

– Ну, рассылайте, что ж, – вяло уступил Рузский.

Не надо было за всем этим гоняться, не надо было соучаствовать…

И вот какую телеграмму Данилов тоже принёс на согласовку. Всем командующим армиями, Двинским округом, запасо-ополчениями и начальникам военных сообщений. Что на всех железных дорогах надо установить контрольные пункты и дополнить службой разъездов и облав – чтоб изолировать войска от возможного проникновения агитаторов и не допустить образования в тылу шаек грабителей и бродяг.

– А из Ставки общего приказа нет?

Нет.

Хорош Алексеев! Как же можно так пасть? В угождении новым властям.

Не шевелясь ничем, кроме руки, взявшей бумагу, прочтя раз и два, Рузский, затылком на подушке, задумался. В этом естественном для армии и как будто домашнем приказе расщеплялась, однако, бездна. Сегодня за ужином ему казалось так легко ладить с новыми властями. Но эта телеграмма напоминала, что – нет. Вот приехала вчера депутация-банда в Полоцк, а прийми она чуть правей и попала бы уже не на Западный фронт, а на Северный. Северный – со столицей рядом, и все пробы будут делаться на нём, и все банды посылаться – раньше всего сюда.

Алексеев не делал этого шага – так приходилось делать Рузскому. Все убеждения и настроения Рузского прилегали к тому, чтобы дружить и ладить с новым правительством, это были всё интеллигентные люди, не тупое недомысленное самодержавие. Но уже видно, что неспособны они будут эти банды останавливать.

А при этих бандах – нет его как Главнокомандующего фронтом, и нет самого фронта, и нет воюющей России. И неизвестно тогда, зачем всё и начинали.

Оставаясь генералом, он не имел выбора.

И с горькой складкой сказал Данилову:

– Добавьте, Юрий Никифорович: что к таковым шайкам главкосев приказал применять самые безпощадные меры.

И, отдав бумагу, продолжал лежать в безсилии.

366

Спали коротко, но мертво, не ощущая толчков вагона: сколько перед тем не выспано в Таврическом. Еле выдрались в явь уже на последних стрелках. И – трудно было подниматься, и – сразу разила память о петербургском хаосе, это после ночной псковской сказки.

Так и не умылись.

Так и с генералом Ивановым по дороге не встретились, да теперь это было не нужно.

Мрачный, с больным, старым видом Гучков, сразу небритый, подумал, решил:

– А пожалуй, Манифест будет у вас безопасней. Я – на виду, я…

Достал из внутреннего кармана бумажник, из него – заветные сложенные листики, передал Шульгину.

Шульгин охотно – в свой бумажник и в такой же свой карман.

Головная боль его не совсем прошла, а притупилась.

Было раннее морозное утро. Восходящим солнцем розовило высокобокую кирпичную церковь у Скотопригонного Двора.

Этих самых Северо-Западных дорог начальника, Валуева, как раз близ Варшавского вокзала три дня назад и расстреляла, растерзала толпа, депутаты знали. Назначенный Бубликовым заместник Валуева сразу вошёл к ним теперь в вагон. Не желал он быть растерзанным, как Валуев, и отказать толпе не мог ни в чём. Но предупредил депутатов, что настроение очень возбуждённое, об их приезде знают, ждут, – и советовал им ни на какие митинги не ходить. А он за них – отказать не смел.

С возвратным тяжёлым «таврическим» чувством депутаты вышли в тамбур, сходили по ступенькам. Они ведь ускользнули тайно от Совета, – и как их теперь встретят? Уже к их вагону стянулась толпа, больше сотни, – солдаты, и молодые офицеры, и публика.

Гучков первый спускался грузно со ступенек, а Шульгин оставался ещё выше него на вагонной площадке. И лица публики увиделись ему угрюмыми – и молниеносно блеснуло в нём: чего ж таить? от кого теперь это секрет? вот сейчас он их обрадует и разрядит.

И, не успев посоветоваться с Гучковым, оставаясь на площадке, со своей полувысоты, взмахнув лёгкой рукой, крикнул своим тонким, не слишком громким голосом:

– Государь – отрёкся! По болезни наследника на престол вступает император Михаил Александрович!

По лицам замелькало – удивление? согласие? Раздалось и «ура», но тихое, жидкое, не единое.

И сразу – усилилась вокруг депутатов суета полносвободной толпы. И кто-то приглашал их, кто требовал и тянул – сразу в несколько мест, и везде их ждут. И даже не успели они с Гучковым сговориться – их разделили.

Но Шульгину понравилось такое возбуждение. Во всяком случае, российская масса не оказывалась равнодушна к политике, как на неё клеветали. Так она – вот так всегда и тянулась? Или раззадорили её в последние дни?

Шульгин бодро шагал за сопровождающими. Простой будничной ясности не было в голове, но была сказочная приподнятость – выше и сильней себя, идущего по платформе, – к речи, к которой никогда не готовился. Свои ноги ощущал как не свои и свой язык как не свой, – лишь несовершенно данные ему, совершенно плывущему в воздухе. И листики императорского отречения в кармане были как особая награда, тайная ото всех.

Суждено ж было именно ему нести на груди эти два невесомых листика, перелистывающих всю русскую историю!

Вид на перроне молодых офицеров с фронтовыми погонами и свежий отрезвляющий воздух вместе открыли Шульгину, вот сейчас, на ходу, ещё один важный довод, почему необходимо было брать отречение: таким образом снимется присяга со слишком верных офицеров и будут спасены их жизни от расправы.

Его провели в билетный зал. Тут буквою «П» в четыре шеренги была построена какая-то пехотная часть – да очевидно, сообразил Шульгин, не для чего иного, как в ожиданьи его и чтобы слушать его.

А четвёртую, свободную, сторону замыкала вокзальная толпа.

Не миновать было держать речь.

Раздались команды, хлопки ладоней по ложам винтовок, стук прикладов о пол – и всё смолкло. Шульгин стоял на свободном пространстве пола – никак не выше их, потерянный среди них.

Увидел эти серые ряды – и его пронизала ответственность и сознание своей неготовности. Если они ждали его здесь 15 минут, то они больше были готовы к этой встрече, чем он всей своей политической жизнью и всеми своими речами. Он так ощутил: всё, что он может сказать им сейчас, – будет мельче этого часа.

Но у него же было само Отречение в кармане! – почему же надо было его таить?

На виду у всех он вынул его – из кармана, из бумажника, развернул – и сразу стал читать, ещё тёплое от ночной подписи, сразу – вслух, ждущему народу.

– В дни великой борьбы с внешним врагом… Господу Богу угодно ниспослать России новое тяжёлое испытание…

Его голос был и всегда слаб, а особенно для зала с несколькими тысячами людей. Но до такой степени молчали они и даже, кажется, не дышали, что слова неповреждённо вытягивались по размерам зала.

– …почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему… И признали Мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя Верховную власть…

Второй год, от вступления в Прогрессивный блок и до вчерашних ночных переговоров, – значился и сидел Шульгин как будто в противостоянии царю. Но вот, добыв эти листочки, он как бы слился с царём, он произносил эти слова как собственные свои, весь исходя царскою болью:

– …наследие Наше брату Нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского… Всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга… повиновением Царю в тяжёлую минуту всенародных испытаний…

Шульгин кончил, проглотнул, скорбно поднял глаза от листков – и увидел, что штыки как будто закачались, заклонились, заколыхались. И хорошо ему видимый молодой румяный солдат – плакал.

А там, глубже – и ещё кажется, по звуку.

А других звуков – не было в зале. Никто не крикнул ничего дерзкого или противоречащего.

Ни – одобрительного.

И от этого понимания между царём и народом – Шульгин продрогнул и заговорил легко, от своего внутреннего, только не цельносвязно:

– Вы слышали последние слова императора Николая Второго? Он показал нам, всем русским, как надо уметь забыть себя для России… Сумеем ли мы, разных званий и состояний, офицеры и солдаты, дворяне и крестьяне, богатые и бедные, – всё забыть для того, что у нас есть единое, – наша родина, Россия?.. Неумолимый враг раздавит нас, если мы не будем все заодно. Всем – собраться вокруг нового Царя! Оказать ему повиновение. Он поведёт нас!

И через силу голоса, ещё отрываясь, ещё отталкиваясь от потока своей же речи:

– Государю императору – Михаилу Второму! – провозглашаю – ура!!

И – «ура!» – громкое, горячее, никем не нарушенное – заполнило зал!

И в этот миг Шульгин ощутил, что монархия – спасена, всё было сделано верно! Извлекли одного несчастного монарха – но спасли монархию и Россию!

Без сил, с головой кружащейся, но счастливой, Шульгин шёл, нет, вели его куда-то по коридору, да неужели ещё на следующую речь?

Вели. И какой-то железнодорожный служащий твердил ему, что его требуют к телефону. Из Думы, Милюков.

И повели в комнату, где ожидала снятая трубка. Голос Милюкова был так хрипл и надорван, отличимо по телефону:

– Александр Иваныч?.. Нет? Василий Витальич? Вот что: ни в коем случае нигде не объявляйте, не показывайте Манифеста!

– Как?! А я уже объявил!

– Ко-му?

– Да всем здесь… Какому-то полку… вообще народу! И замечательно приняли. Кричали «ура» императору Михаилу!

– Ай, зря! Ай, зря! Этого ни в коем случае было нельзя! Вы не знаете, обстановка резко повернулась против монархии. Тут, у наших соседей, настроение сильно обострилось… Мы приняли по телеграфу текст, – этот текст совершенно их не удовлетворяет… От нас требуют, необходимо – упоминание Учредительного Собрания. Пожалуйста, не делайте с Манифестом никаких шагов, от этого могут быть большие несчастья…

Шульгин недоумевал: какое это всё имеет значение, если народ принимает на «ура» и со слезами?

– Жаль… Жаль… А принимают замечательно… Тогда я пойду предупрежу Гучкова, он тоже, очевидно, где-то объявляет…

– Идите остановите! А потом сразу приезжайте оба на Миллионную 12, в квартиру князя Путятина.

– Зачем?

– Там будет… продолжение. Мы все едем туда сейчас. Пожалуйста, поспешите.

Шульгин поспешил, но узнал, что Гучков – на митинге рабочих в железнодорожных мастерских и там складывается не так благоприятно.

Тогда он забезпокоился о самом тексте на своей груди, замялся, не знал, как быть.

А уже его звали, тащили ещё к одному телефону. Это звонили – от знаменитого теперь Бубликова, инженер Ломоносов. И как раз в точку: если депутат хочет передать безопасно акт – к нему сейчас на вокзале подойдёт инженер Лебедев. (Да сколько же их, Лебедевых?)

Вот так незнакомому – и отдать тайком?.. Великий акт Отречения?..

367

Бубликов спал, и к телефону из Думы подошёл бодрствующий Ломоносов. А звонил сам Родзянко, несмотря на ранний час. Вопрос его был:

– Где Гучков?

Ломоносов такого касательства, кажется, не имел, но действительно знал, звонил ему свой инспектор с Варшавского вокзала:

– Уже полчаса как приехал.

– Так где же?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом