Борис Акимов "Предчувствие беды. Книга 1"

Как выглядел бы наш сегодняшний мир, если бы история ХХ века пошла по другому пути? В какой мере наша жизнь, наши убеждения, наши идеологии зависят от реальных исторических событий? Как выглядел бы победивший – постаревший – одряхлевший и обрюзгший национал-социализм, доживи он до наших дней? Что в этом случае стало бы с Россией? Граница между реальным историческим фоном и вымышленным проходит в романе по 1935 году: до этого придуманные автором герои живут и действуют в знакомой нам истории, после этого – история начинает двигаться совсем иначе. Говорят, что история не имеет сослагательного наклонения – давайте проверим?

date_range Год издания :

foundation Издательство :ВЕБКНИГА

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-9691-2520-9

child_care Возрастное ограничение : 999

update Дата обновления : 14.06.2024

* * *

В 1924 году, незадолго до суда над мюнхенскими путчистами, пришла телеграмма от Николая Карловича: умер боцман. Вечером, как обычно, посидели с бывшим командиром, выпили на сон грядущий по стаканчику, повспоминали тихоокеанские дела, разошлись по комнатам. Утром боцман долго не выходил, врач сказал – умер во сне.

Хоронили под Рождество, вся копенгагенская колония приехала. Боцман лежал в гробу в парадной форме, лицо умиротворенное, усы седые совсем. В Констанце православного священника не было, зато приехал отпевать сам владыка из Мюнхена, давний приятель Николая Карловича, уважил. Сестры плакали, Петр Николаевич сдерживался, адмирал произнес речь. Поминки устроили по-русски. Адмирал снова говорил в том смысле, что вот остался он один и не пора ли детям подумать о переезде.

Весной 1925-го Елена, тридцатипятилетняя, уже и не надеявшаяся, вышла замуж за Йенса Йенсена – типичного датчанина, но православного, сменившего почему-то свою церковь на русскую под влиянием неведомо каких чувств: был он крайне молчалив, и что там у него в его датской башке делалось, сказать трудно. Там, в церкви, и познакомились, там и венчались. И стала Елена Хеленой Йенсен. Переехала к мужу, через год родила двойню, мальчиков, назвали Ян и Томас. Петр Николаевич шутил, что мальчиков ждет карьера чиновников колониального ведомства: есть ведь у Дании в Карибском море колонии, два острова, Сент-Ян и Сент-Томас…

Идею переезда в Германию, поближе к адмиралу, обсуждали все чаще, и все реальнее становился этот переезд. Остановились на Мюнхене: у предприятия Петра Николаевича оказались связи с мюнхенскими кондитерами, потребовался там свой представитель, и дирекция не возражала против перевода. Еленин муж, немцев не любивший, идею переезда не поддержал, да и куда из налаженного копенгагенского быта с двумя малышами… Весной 1926 года Петр Николаевич с Ольгой и Верой перебрались жить в Мюнхен.

Поселились в маленькой квартирке неподалеку от вокзала, на Гетештрассе, неширокой улице, застроенной в основном доходными домами. Вход в квартиру был странный, вровень с мостовой, без крыльца или хотя бы площадки – прямо с улицы открывали дверь и оказывались в квартире, что для русского северного человека, да и для датчанина, было удивительно, но привыкли. А сама квартирка – ну точно специально для них была построена. Сразу за дверью небольшая прихожая с зеркалом, вешалкой и стойкой для зонтов, все от прежних хозяев, и прихожая эта тут же, без двери или хотя бы символической какой арки, расширялась в большое пространство метров сорок квадратных, что-то вроде того, что на полтавщине называют «зало», а в Англии – sitting room. Где, собственно, вся жизнь и происходила: здесь сидели вечерами, здесь слушали по радиоприемнику музыку и речи Адольфа Гитлера, все более нравившиеся Петру Николаевичу своей простотой, явным и яростным антикоммунизмом и ясностью целей. Ольга, впрочем, не одобряла этого его увлечения, но успокаивала себя, что это мальчишеский восторг перед военным строем, строгой формой, оружием и портупеями, подтянутостью и молодцеватостью, и что это пройдет.

В этой «зале» и гостей принимали, в основном политические ведя разговоры; своих копенгагенских связей Петр Николаевич не только не растерял, а еще и преумножил, быстро через владыку и местный православный приход найдя русских эмигрантов. С некоторыми подружился. Раза два в год, обычно на Рождество и на Пасху, приезжала из Копенгагена Елена с мужем, двойню временно сдав мужниным родным, тогда им стелили все там же, в «зале», на широкой тахте, только ширму ставили.

Из этого общего пространства четыре двери вели в разные стороны, три в спальни: дверь Петра Николаевича – слева, две двери сестер – справа; четвертая дверь, прямо, – в коридорчик с довольно просторной кухней, вполне современной ванной и крохотной комнатенкой прислуги. Постоянной прислуги, впрочем, не было, комнатенка пустовала, служила складом всякого хлама, которым как-то быстро обрастаешь, живя на одном месте. Обходились прислугой приходящей и своими силами.

Забавно было наблюдать по утрам, как члены этой странной семьи выползают из своих спален, нисколько друг друга не стесняясь, нечесаные, в ночных рубашках, пижамах, а то и вовсе в полотенце завернувшись, сталкиваются у дверей ванной комнаты, галантно уступая друг другу очередь и совершенно забывая, что вообще-то обе сестры, особенно младшая, вполне могли бы в таком виде вызывать у Петра Николаевича отнюдь не братские мысли и чувства. Но вот ведь не вызывали.

Так, во всяком случае, говорила Вера Андрею, когда тот подрос и способен был уже сюжет оценить. Впрочем, обсуждала она это с сыном неохотно, то ли по природной деликатности, то ли знала что-то, о чем говорить не хотела. Но когда доходило до Дюрера, тут уверена была: да, с Дюрера все и началось, с Дюрером именно так все и было.

Глава 5

Искусство чтения эрэнэровских газет Андрей освоил не сразу. Во-первых, их следовало читать с конца, с отдела юмора и спорта, постепенно двигаясь к началу, к передовице – только так можно было прочитать всё. Во-вторых, читать следовало между строк – так это тут называлось – и важно было постоянно держать в голове вопрос: не что именно написано, а почему это написано именно так и именно теперь. И еще одному фокусу Андрея научил Павел (о Павле потом): читая передовицу, следовало провести пальцем по газетному столбцу сверху вниз, пока палец не наткнется на слова «Вместе с тем…», стоящие в начале абзаца. Чаще всего это был третий абзац, иногда четвертый, редко – пятый (какой именно абзац по порядку начинался этими магическими словами, тоже следовало замечать, но что это значило, Андрей уже не помнил) – и читать следовало отсюда, а все, что выше – читать не стоило.

Передовица во вчерашней «Нации», лежавшей на столике гостиничного номера, называлась «Во имя священного равенства». В начале, как всегда, сплошные славословия национал-социализму и проклятия коммунизму – Андрей скользнул взглядом вниз, нашел магические слова…

«Вместе с тем чудовищность совершенных преступлений, грандиозность военных побед и фатальность поражения не устают будоражить умы. Как случилось, что громадная Россия, находящаяся в начале века на культурном и экономическом подъеме, стала камерой пыток для миллионов людей? Как кучке преступников удавалось править страной с такой эффективностью, что разрушенная революцией и гражданской войной страна менее чем за 20 лет смогла не только встать на ноги, но и создать современную промышленность, но и завоевать бо?льшую часть Европы? Как удалось этим преступникам насадить в цивилизованной Европе свой чудовищный режим? Как случилось, что, чтобы навсегда свергнуть кроваво-красные знамена, реявшие от Тихого океана до Лиона, от Балкан до Скандинавии, пришлось заплатить 30 миллионами человеческих жизней?»

«Любопытно, – подумал Андрей, – значит, большевики управляли страной эффективно? Создали в короткие сроки военную промышленность? Оснастили армию? Мерещится мне или тут звучит оттенок зависти? Уж не призывают ли они воспользоваться тем опытом? Не впрямую, конечно, намеками, но все же? Значит, кто-то на вершине власти – а другим писать передовые в “Нации” не доверят – недоволен тем, как обстоят в стране дела?»

Андрей отложил газету, потянулся в кресле и вспомнил, как лет десять назад он сидел в университетской библиотеке и читал в «Нации» большую статью, подписанную «А. Иванов», в которой доказывалось, что между полноценными, зрелыми нациями, вместе идущими по пути национал-социализма, не может быть войн. Причинами войн, объяснял этот Иванов, всегда были неудовлетворенные амбиции мирового космополитизма, стремление переделить и переделать мир. Зрелым же нациям нечего делить: они настолько герметичны, самодостаточны и цельны, что у них не может быть претензий к соседям. Разве может быть война, например, между германской и римской нациями? Разве германской нации нужно что-то, что есть у римской? Или наоборот? Именно поэтому Германский рейх и Итальянская республика живут и будут жить в вечном мире и согласии. А вот космополитичные, индивидуалистичные и потому вечно неудовлетворенные американцы и французы, канадцы и британцы, не имеющие ясных корней… и так далее.

Рассуждение это, помнится, произвело на Андрея большое впечатление: он тогда подумал, что, если это правда, то национал-социализму можно многое простить. Он даже, помнится, целый семинар посвятил обсуждению этой идеи: поскольку война – это кромешный ужас, особенно современная война, а национал-социализм исключает возможность войн, означает ли это, что за национал-социализмом будущее? Семинар прошел очень живо, студенты спорили, приводили аргументы за и против… Эта мысль потом преследовала Андрея – до тех пор, пока не вспыхнула Корейская война, в которой зрелая японская нация напала на не менее зрелую корейскую нацию, разрушив все иллюзии и все надежды на мир, а мир, грустно подумал тогда Андрей, – это было единственное, ради чего я готов был если не принять национал-социализм, то хотя бы мириться с ним.

Читать газету Андрею надоело. Посидел еще в кресле, слегка подремал, посмотрел на часы – полдень.

Накинув плащ, Андрей вышел из «Фремдгаста» и двинулся вверх по Тверской. Идти был недалеко: Институт народоведения им. Павла Флоренского занимал громадное здание на Большой Дмитровке, между Тверским проездом и Столешниковым. Громадный серый фасад, украшенный барельефами Гердера, Ницше, самого Флоренского и еще какого-то весьма представительного бородача – Андрей всегда забывал, кто это, – уходил ввысь; в центре была… слово «дверь» к этому мегалитическому сооружению явно не подходило, хотелось сказать «портал». С трудом открыв тяжелую створку, Андрей вошел в вестибюль.

Вся дальнейшая процедура – военизированная охрана, бюро пропусков, придирчивое чтение его документов, плотный картонный прямоугольник пропуска, турникет, тщательная проверка другим охранником только что полученного пропуска – была Андрею хорошо знакома. В первый раз она вызвала у него веселое изумление, и он даже позволял себе шутить: что такого секретного может быть в народоведении, что требует столь серьезной охраны?! Но на эти шутки никто из сотрудников не улыбался, все относились к охране как к чему-то необходимому и совершенно нормальному, и Андрей смирился.

Подав в окошечко паспорт и командировочное удостоверение, выписанное факультетской секретаршей специально для этого случая, он стал ждать, зная по опыту, что процедура проверки меньше десяти минут не займет. Глаза его скользили по серым мраморным стенам, на которых были закреплены большие мраморные же доски, на сей раз белые, с выбитыми на них золотыми кириллическими буквами, стилизованными под готические.

На первой: «Самое естественное государство – то, где живет один народ с единым национальным характером».

«Возможно, старик и прав, – подумал Андрей, – но куда девать другие народы?»

На соседней: «Раса – это все то, что духовно и физически объединяет определенную группу высших людей».

«Ван ден Брука могли бы и снять уже, – мысленно прокомментировал Андрей, – все-таки времена не те».

На третьей: «Генетический дух и характер народа необъясним и неугасим; он стар, как народ, стар, как страна, которую этот народ населял».

«Удобное понятие, – хмыкнул про себя Андрей, – необъяснимое, неопределимое, вездесущее, овеяно веками, попробуй поспорь».

Окошечко стукнуло, чья-то рука, показав краешек серого форменного обшлага, выложила на полочку паспорт, командировочное и светло-зеленую картонку пропуска.

Поднявшись по мраморной лестнице на второй этаж, Андрей дошел до резной дубовой двери, на которой красовалась медная табличка:

Заместитель директора по научной работе Рихард Всеволодович Новико?в

Именно с таким ударением, это важно, вспомнил Андрей, как важно и не перепутать инициалы: не Р. В., а непременно Р. Вс. В приемной никого не было, только секретарь, который Андрея знал и потому пропуск ему отметил без проволочек и в кабинет пригласил почти сразу.

– Андрей! – Рихард вышел к нему из-за огромного заваленного бумагами и книгами стола. – Как я рад!

Обнялись, сели в кресла по обе стороны журнального столика, довольно шаткого на вид.

– Надолго к нам? – спросил Рихард.

– Нет, на несколько дней, в архивы. Подпишете мне отношения, как обычно, Рихард Всеволодович?

– Вам – с удовольствием, – усмехнулся тот.

С формальностями покончили быстро, Андрей упрятал драгоценные бумаги в сумку, секретарша принесла кофе, Рихард достал обязательный шнапс, Андрей – столь же обязательный подарок, американскую паркеровскую ручку.

– Спасибо, и ваше здоровье, – сказал Рихард, приподнимая стаканчик, и продолжал со странной снисходительной интонацией: – Ну, как там жизнь в Петербурге?

– Да все по-прежнему, – улыбнулся Андрей, зная, что разговора про политику не избежать, что это так же обязательно, как шнапс и подарки. – Загниваем помаленьку.

– Что, все джаз да макдоналдсы да кока-кола? И все американское, ничего своего?

– Нет, почему. В «Маках» работают наши русские ребята, а кока-кола отлично идет под джаз – во всяком случае, не хуже пива.

– Гадость эта ваша кока-кола. И ведь есть же русская музыка, зачем вам эта какофония? Вот у нас радио включишь – культура, классическая музыка – и какая музыка! Великие немцы. Великие русские композиторы. А у вас…

– Кому что нравится, – примирительно сказал Андрей, – люди разные.

– Ну, да: социальное расслоение, богатые и бедные, все решают деньги. Знаю, знаю, – продолжал Рихард. – И вам наплевать, что люди страдают, что они вынуждены крутить это беличье колесо с утра до вечера, чтобы элементарно не умереть с голоду…

– Не преувеличивайте, – сказал было Андрей, но Рихард не слушал, он продолжал говорить громко и четко, как будто обращаясь не к Андрею, а к кому-то другому.

– Каждый за себя, индивидуализм в полный рост, никакой поддержки от государства, голый человек на голой земле… Как же вы не понимаете, что идея единой нации дает тепло, чувство защищенности, чувство локтя? Что людям холодно жить без этого чувства?

– Тут приходится выбирать, – парировал Андрей. – Холодно – но зато власть народа, а если тепло – то власть верхушки. Безраздельная власть. Полное отсутствие свободы.

– Но вы же не будете отрицать, – Рихард пружинисто поднялся с кресла и потер руки, – что идеальное государство – это именно тоталитарное государство с совершенной организацией и системой контроля, антииндивидуалистическое в своей сути, наглухо замкнутое от внешнего мира?

Андрей молчал, зная, что теперь Рихарда не остановить, пока не выговорится.

– Это государство требует от своих подданных преданности, подчинения и беззаветного служения целому, заботясь о том, чтобы желания и потребности подданных полностью совпадали с желаниями и потребностями государства как целого. Только такая система способна сделать счастливыми всех людей – всех без исключения. И естественно, на вершине такого государства стоит вождь – гениальная харизматическая личность, ницшеанский сверхчеловек! Все эти права человека, выборность власти, гражданские свободы – старая ветошь, которой место в крематории…

– Ну, естественно, – зло отозвался Андрей, – по крематориям вы специалисты.

– Зачем вы так? – поморщился Рихард. – Были, конечно, перегибы, которые давно и безоговорочно осуждены партией. Мы, естественно, несовершенны, да и не можем быть совершенны. Процесс рождения сверхчеловека, небесного вождя, как и процесс создания идеальных подданных – да-да, не улыбайтесь, нынешние людишки, даже наши, даже немцы, пока еще далеко до идеала не дотягивают! – это долгий процесс, и один бог знает, займет ли этот процесс десятки, сотни или тысячи лет. Великий Флоренский писал… – Рихард не глядя снял со стеллажа книгу, листнул, нашел закладку. – «Как суррогат такого лица, как переходная ступень истории, появляются деятели вроде Муссолини, Гитлера и др. Исторически появление их целесообразно, поскольку отучает массы от демократического образа мышления, от партийных, парламентских и прочих подобных предрассудков». – Он помолчал, потом продолжил, подняв глаза от страницы и явно читая наизусть: – «Эти лица, эти великие люди – лишь первые шаги, первые попытки человечества создать сверхчеловека. И как бы ни назывался этот вождь – диктатором, правителем, императором или как-нибудь еще, люди будут подчиняться ему не из страха, а в силу трепетного сознания, что перед нами живое чудо».

– Рихард, поймите, – сказал Андрей. – Меня не надо убеждать в том, что наша система далека от совершенства, что ее нужно как следует перетряхнуть, обновить, очистить. Но согласитесь, что в ней есть здравое зерно, и если просто заменить нашу систему на вашу, добра не будет. Нужен какой-то компромисс, какая-то, что ли, конвергенция, нужно взять все лучшее от нашей системы – свободу личности, свободу инициативы, подконтрольность государства обществу, и все лучшее от вашей – единство целей, равенство, социальную защищенность…

– Наивные мечтания! – сердито буркнул Рихард. – Какой может быть компромисс? Как можно соединить несоединимое? Да даже если бы и можно было – ваши же никогда не согласятся серьезно об этом говорить. – Он вдруг остро и пристально глянул в глаза Андрею. – Или согласятся?

– Уверяю вас, – сказал Андрей, – половина моих знакомых думает так же, как я, а среди них есть довольно серьезные люди.

– Меня больше волнует вторая половина ваших знакомых, – усмехнулся Рихард и встал. – Пора обедать, идемте.

«Странно, – подумал Андрей, поднявшись и выходя следом за хозяином из кабинета, – эту же фразу мне утром сказал тот полковник в поезде… Закон совпадения случайностей? Или…» Но додумывать про «или» ему не хотелось, и он позволил мысли потерять четкость очертаний и уйти на глубину, туда, где в темноте лежали десятки похожих мыслей, сплющенные, как глубоководные рыбы, но живые и ждущие своего часа.

* * *

За обедом спор продолжался. Вспомнили Иосифа Бикермана, средний руки петербургского журналиста («Что вы, Андрей Петрович, нельзя говорить “еврей”, это неприлично, можно только “иудей”, я вас прошу, не перепутайте!»), который сначала агитировал евреев за социалистическую революцию, а после революции эмигрировал и стал призывать евреев покаяться, «искупить свой грех» участия в русской революции.

– Не участия, Андрей Петрович, не участия, а они ее и сделали, сбили с толку добрый, разумный русский народ.

– Все участвовали, Рихард Всеволодович, в то время все образованное общество считало своим долгом борьбу с прогнившим режимом.

– Да, монархия была обречена. Но национальная революция февраля не удержалась на национальных рельсах именно из-за них. Иудеи же неспособны создать государство – они могут только паразитировать на чужом, что доказывает, что иудеи – не нация. Вы подумайте, Андрей Петрович, ведь это единственная цивилизованная культурно-историческая группа, в истории которой не главенствуют христианские ценности. Для которой «возлюби ближнего своего» относится только к своим…

– Ну, – хмыкнул Андрей, – для вас ведь тоже лестница Лейбница начинается с немцев, а иудеи – в самом низу.

– Это точно, – согласился Рихард и добавил, понизив голос, будто собирался сказать нечто крамольное: – А с другой стороны, ведь вызывает уважение такая тысячелетняя любовь к своему народу. Чуть не сказал к нации. Нет, конечно, иудеи не нация, а культурно-историческая группа, или даже религиозно-историческая группа…

– Никогда не мог разобраться в этих ваших терминах – нации, народности, этнографические группы…

– А и не пытайтесь, – вдруг улыбнулся Рихард, – это как «Отче наш», просто повторяйте.

Обед был обильный и долгий, хотя и невкусный, и разговор продолжался до самого десерта – десертом здесь называли стакан темно-красного густого и сладкого киселя, который полагалось есть чайной ложкой и хвалить. Облизывая ложку, Андрей окончательно сформулировал для себя, на чем основаны взгляды Рихарда – да и других эрэнэровских официальных лиц, с которыми ему приходилось встречаться и разговаривать. А может, не взгляды, то есть не внутреннее убеждение, а просто так они считали нужным говорить.

Мир устроен очень просто. Он расколот на два лагеря: германский (это Рейх и его сателлиты) и иудейский (это Америка и все остальные). Есть еще «третий мир» – нейтральные страны, за которые нужно бороться. Иудейский мир впрямую так называть не принято – говорят «демократический», «олигархический», «либеральный», «индивидуалистический» – все эти слова в устах Рихарда и ему подобных означают на самом деле одно и то же – плохой. Собственного, отдельного, значения эти слова не имеют. Между этими мирами идет непрерывная война – холодная, идеологическая, а иногда и горячая – обычно на территории третьих стран, тех, которые нейтральные.

Пропагандисты и идеологи обоих лагерей постоянно и более или менее талантливо обвиняют другую сторону, используя старый журналистский принцип: сначала упростить, потом преувеличить. Святые хоругви нации, истории и славы против абсолютной ценности каждой человеческой личности. «Вы готовы подвергнуть народ бесконечным страданиям ради абстрактного блага государства, ради отвлеченной идеи», – говорят одни. «А вы, – парируют другие, – готовы приспосабливаться к чему угодно ради трусливого инстинкта самосохранения отдельной личности. Да кому она нужна, личность?» «У вас, – настаивают одни, – нация есть высшая ценность, а люди существуют не как личности, а только как часть нации и ради нации». «А вы, – отвечают другие, – декларируете благо народа, но для вас народ – это сумма личностей, объединенных в семьи. Вы ошибочно считаете, что государство – это инструмент создания, сохранения и развития нации. А вы готовы триста лет притворяться ассимилированными ради сохранения вашего рода, ваших семей и вашей шкуры?» «У вас – нелепый культ физического здоровья, все эти ваши скульптурно вылепленные мускулатуры ничего, кроме тошноты, не вызывают». – «А у вас – не менее нелепый культ книжного знания, науки и образованности. Ваши памятники этим хилякам, не способным поднять ничего тяжелее гусиного пера, вызывают только презрение». – «Для ваших граждан успех – это признание государства». – «А для ваших важен только личный успех, причем только в денежном выражении и признанный только своими».

И так далее, бесконечно по кругу, про одно и то же. Тоска какая…

Это, правда, московские либералы консервативного толка. Есть и другие варианты, но уложить все взгляды в простую схему Андрею не удавалось никогда. Что, подумал он, скорее всего значит, что ситуация сложнее, чем кажется. Я же все-таки приват-доцент Петербургского университета, усмехнулся он, я же должен понимать, что простые схемы – обычно ложные.

Глава 6

Так вот, Дюрер. По воскресеньям, понятное дело, после утренней службы ходили гулять, и тут уже склонности проявлялись, разводя иногда в разные стороны. Мужа Елены, высокого, лысоватого, неулыбчивого Йенса, Пинакотека не привлекала совершенно, ни старая, ни новая, и после службы он и Елена садились обычно в длинный мюнхенский трамвай и отправлялись по узким мюнхенским рельсам в знаменитый Английский парк, где до обеда просто гуляли. Елена говорила Ольге, когда оставались вдвоем, что гуляли почти всегда совершенно молча. Ольга долго обычно оставалась в церкви – помогала батюшке, за покупками ходила, объявления писала, хотя никаких официальных должностей в приходе не занимала. Но так уж была устроена, и так уж повелось. Часам к пяти все сходились в одном и том же ресторанчике неподалеку от дома, где их знали и по воскресеньям ждали и где они всегда – когда втроем, когда впятером – долго и со вкусом обедали.

Петр же Николаевич каждое воскресенье после службы ходил в Пинакотеку – и Вера с ним. Они любили ходить по знакомым залам, смотреть на знакомые картины, обмениваться репликами – тоже почти всегда ожидаемыми и привычными.

В то утро они остановились около Дюрера, любимого обоими, и глядели молча на портрет молодого человека в меховом воротнике, на поразительные прозрачные его, наглые и самоуверенные, несимметричные глаза, на издевательские пальцы правой руки, всегда вызывавшие у Веры восторг, а у Петра Николаевича – тоску непонятную, на эти гениально написанные черты лица – и выдающие, и скрывающие характер. Большая, в натуральную почти величину репродукция этой картины потом висела у Веры дома в Петербурге. Андрей картину эту помнил с детства и знал прекрасно, но оригинала не видел никогда, как-то не приходилось ему бывать в Мюнхене, да и не висел, говорили, больше Дюрер в Пинакотеке, был, говорили, отправлен в запасники, освобождая место для других, более своевременных и понятных народу произведений искусства. Да и мать говорила Андрею, что репродукция, конечно, хороша, но не передает, что только с оригиналом могло случиться такое чудо, которое случилось с ними в тот мартовский день 1930 года, когда она стояла перед этим полотном рядом с ним, его будущим отцом, тогда тридцатипятилетним.

Глаза молодого человека в мехах, прозрачно-голубые, неожиданно блеснули, говорил ей потом Петр. Как будто поймали в какое-то магнитное поле его глаза, так что и хотел бы отвести взгляд, не смог бы. Но он не хотел, а, наоборот, впился в них взглядом, мгновенно поняв, что это чудо, и жаждя продолжения. Рот на портрете вдруг изогнулся в тонкой презрительной гримасе, лицо совершенно ожило, и из нагло-смиренных глаз вдруг перелетела в глаза Петра Николаевича какая-то мысль. И все кончилось.

Петр Николаевич вздрогнул, схватил Веру за руку, поворачиваясь к ней с уже готовым «Веруша, мне сейчас такое привиделось!», но не произнес, потому что прямо на него смотрели дивные черные полтавские глаза, те самые, которые он знал с самого детства и в которые смотрел ежедневно, но лишь теперь наконец увидел. И в этих глазах он прочитал, что Вера знает, что и ей перелетела от портрета та же искра, и что жизнь их с этой секунды будет совершенно иной. Петр Николаевич смотрел на ее тонкое, дивного овала лицо и понимал, что говорить ничего не нужно, что и так все понятно, и они тихо, не выпуская рук друг друга, прижавшись плечами, вышли из музея на улицу мимо знавшей их и всегда болтливой, но сейчас отчего-то притихшей билетерши, и только тут Вера сказал слова, ставшие в их семье с тех пор иронической цитатой на все случаи жизни: «Петенька, как же мы Ольге-то скажем?»

* * *

Ольга приняла известие спокойно, даже радостно. Соракашестилетняя уже, хотя и отнюдь не старая дева (были и у нее романы, хотя и не принято было эту сторону жизни у них в семье обсуждать), на вновь образовавшуюся пару смотрела с легкой усмешкой – привыкла за все годы относиться к ним как к младшим несмышленышам, хотя Петру было уже тридцать пять, да и Вера не девочка далеко. На смущенное предложение подыскать другую квартиру передернула плечами – дети ведь пойдут, куда вы без меня? – пускай все остается по-прежнему, только комнату Петра Николаевича надо будет превратить в вашу спальню (Вера покраснела), а из комнаты Веры устроить что-то вроде кабинета и библиотеки. Соберем туда все книги, поставим пару кресел… И Лена со своим датчанином смогут там спать, когда будут приезжать, а не в общей.

Свадьба была скромной, из Констанца приехал Николай Карлович, из Копенгагена – Елена с Йенсом. В церковь, кроме обычных зевак, пришла фрау Мюллер и еще одна пара, сослуживец Петра Николаевича с женой, и всё. Русских в Мюнхене было немного, православные свадьбы игрались редко, и поэтому служить согласился сам владыка, а настоятель, отец Никодим, вторым номером подпевал. От фабрики молодым подарили роскошный телефункен, корпус красного дерева, ручки под бронзу, шкала светится, а сверху в ящичке граммофон, пластинки играть. Пластинок в доме сначала было мало, случайные, но потом Вера увлеклась, стала покупать, собирать коллекцию. Но это потом.

После церкви пошли в тот же ресторанчик, где всегда обедали по воскресеньям, подавали хозяин с хозяйкой, улыбались, поднесли в подарок торт. Ресторанчик хоть и недорогой, но приличный, не биргартен, скатерти крахмальные, по случаю события хозяева выставили парадные бокалы и выложили столовое серебро. Адмирал в парадном мундире произвел на хозяина большое впечатление: тот вытянулся перед ним в струнку: рядовой, ваше благородие, пехота, имею ранение, сам тосканец, война занесла в Баварию, тут с Мартой и повстречались, пятнадцать лет скоро как имею свое дело. И стал усаживать почетного гостя.

Расселись, Николай Карлович усмехался – свадьба с генералом, как положено! Потом встал и произнес речь в том смысле, что желает молодым, сыну своему и Вере, которая ему как дочь, потому что с детства у него на коленях играла, все трогала деревяшку, спрашивала, почему у него одна нога такая твердая, хотя Пит и непутевый у меня поначалу оказался, в какие-то эсеры, прости господи, подался по молодости… Тут Ольга на правах старшей осмелилась вмешаться, Николай мол Карлович, кто старое помянет… «Не перебивай!» – рыкнул моряк, пристукнув протезом, и продолжал, волнуясь, что вот ему-то, конечно, вряд ли дожить, ему-то уже семьдесят скоро, а большевики вроде крепко сидят, мерзавцы, тринадцатый год уже, и конца-края не видно, но Петр с Верой наверняка доживут, а уж дети-то их наверняка – тут Николай Карлович снова пристукнул деревяшкой – наверняка! И пускай возвращаются. В Россию. Пожелаем же молодым… и чтобы медовый месяц… (Петр встрял было, что ты, какой месяц, меня на фабрике только на неделю отпустили, но старик снова рявкнул «Не перебивай!».) Так вот, на медовый месяц, конечно, в Париж, так всегда делалось, и вот тут, прошу принять, чек в конверте, чтобы в том смысле, если расходы, а подарки сочинять, виноват, не мастак, хрустали всякие и прочие глупости, в наш-то век, вечно переезды эти, разобьется – одно огорчение, а внуки – чтобы непременно в Россию…

Конец речи получился несколько скомканный, тем более что адмирал неожиданно в нарушение всех правил поставил рюмку, вытащил из-за обшлага белого кителя громадный клетчатый носовой платок и принялся трубно в него сморкаться, чем всех гостей поверг в смущение.

Потом были еще речи, кричали горько, Петр с Верой застенчиво целовались, хозяйка заведения умиленно подпирала плечом косяк кухонной двери. Потом запели, немецкие песни вперемешку с русскими, а затем как-то разом встали и начали прощаться: Петр с Верой отправлялись на вокзал, на поезд, в свадебное путешествие. Естественно, в Париж, куда же еще.

* * *

Николай Карлович ночевал у детей, в кабинете, Елена с Йенсом – как всегда, в проходной комнате за ширмой, наотрез отказываясь нарушить традицию, хотя спальня и была свободна. Наутро встали поздно, Ольга суетилась, кормила всех завтраком. Тогда и случился у них тот разговор.

Сначала вспоминали вчерашнюю свадьбу, что Вера была хороша необычайно, а Петр был какой-то потерянный. Потом Елена слегка прошлась в том смысле, что, мол, Николай Карлович оставил завещание, точнее завет, вернуться в Россию, а это вряд ли.

Адмирал неожиданно смутился и промолчал, против обыкновения, деревяшкой по полу не стучал и голоса не повышал, сидел грустный. Ольга подсела, наклонилась к нему, положила руку на рукав куртки:

– Что загрустили?

– Грустно, Оленька, – сказал адмирал, – потому и загрустил. Мне всегда грустно смотреть, как люди пытаются строить нормальную жизнь в наше, как бы это сказать, сейсмически неустойчивое время.

– Какое время? – переспросил Йенс, который, по обыкновению, не поспевал, когда говорили по-русски о сложном.

– Сейсмически, значит, могут быть землетрясения, – вполголоса подсказала Елена.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом