Перейти к содержанию

Одержимый женщинами

Автор:

3,5 340+ оценок читателей Рунета
Категория
Классические детективы
Год издания
Издательство
Издательство К.Тублина
ISBN
978-5-8370-0722-4
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Новый перевод одного из самых знаменитых романов французского мастера интриги, автора таких романов как «Купе смертников», «Убийственное лето» и других. События развиваются на фоне Второй мировой войны, во Франции, на островах Тихого океана и в Юго-Восточной Азии. Несколько женщин – от проститутки до адвоката – одна за другой рассказывают о мужчине, которого они одновременно и до беспамятства любят, и люто ненавидят. В какой-то момент читатель уже с трудом верит, что речь идет об одном и том же человеке, – настолько переменчив и многолик образ этого современного Донжуана.

Читать «Одержимый женщинами» — Себастьян Жапризо онлайн

Страница 3 из 4

Когда я выучилась прилично говорить, мы, птицы перелетные, двинулись прямо в мои края, жили в Каннах и Болье. Я обслуживала гостиничные бары, роскошные приемы для иностранных коммерсантов. Неплохо, но не более того. На Красавчика солнце наводило тоску. Он хотел, чтобы я стала настоящей дамой и вкалывала в шикарном заведении, где требуются манеры не хуже, чем у Марлен Дитрих, а место гарантировано, как у какой-нибудь секретутки в компании железных дорог. Последней каплей для него стало то, что он едва не попался.

Нет, не в полицию нравов, похуже. Он говорил мне, что от военной службы его освободили. С сердцем будто что-то не так… Когда он в постели доводил меня до криков, то я тут же прикладывала ухо к груди, вдруг биться перестанет? Нет, работает ровно как часы. Конечно же врал. Как-то вечером он вернулся белый как простыня в наш номер гостиницы «Тамариск» в Болье. Велел паковать вещи. Ода ясновидящая наговорила ему, что его вот-вот загребут в армию. Оказывается, он был так же освобожден от службы, как какой-нибудь выпускник военного училища Сен-Сир. В двадцать лет он даже медицинское освидетельствование не прошел. Клянусь. С тех пор он не выносил серо-голубого неба, потому что оно напоминало ему о цвете мундира, и ходил к гадалкам, чтобы его предупредили об опасности.

Вот так мы и взяли курс на юго-восток, а я пошла работать в «Червонную даму» недалеко от Сен-Жюльена-де-л’Осеан, на сказочном полуострове, покрытом сосновыми лесами, под названием Коса двух Америк. В январе в воздухе стоит аромат мимозы. Небо, как на юге, но к тому же есть устрицы. Я жила там, как в раю, несколько месяцев, пока наконец Красавчика не поймали.

Помню чудесные воскресные дни до того, как его забрили в солдаты. Он жил в Рошфоре, ни в чем себе не отказывал, мог приезжать проведать меня на своем белом авто, когда ему вздумается. А желал он два раза в месяц, иногда чаще, и никогда не заходил в «Червонную даму». Он был выше этого, а кроме того, мог столкнуться там с офицерами в штатском, навещавшими нас. А еще Мадам, несмотря на свою доброту, не хотела его видеть. Он даже затеял целую интригу, чтобы я получила место. Она-то брала к себе только девушек высокого полета, которые умеют вести себя в обществе, выдавать «невзирая ни на что» и «как бы то ни было» по любому поводу, прочитанному в утренней газете, отправляться в туалет походкой герцогини Виндзорской, короче, все это впихивают в них еще с пеленок в частных школах, а я, закончив все свое обучение, не поднялась выше уровня табурета в баре «Карлтона», и то всего на два вечера, до того как они раскусили, что я не дотягиваю, и меня погнали.

Но я сказала: я девушка порядочная, на скандалы не нарываюсь, нос никуда не сую, всегда в хорошем настроении, и если уж начистоту, то на какой аршин меня не мерь, нет во мне ни избытка, ни недостатка. Невзирая на то, что Мадам считала, что я малость не отесана, она быстро взяла меня под крыло, как своих девочек. Я одевалась так, чтобы ей угодить, следила за словами, старалась не выпячивать свои буфера, как эти давалки на улице Далмар, короче, все больше и больше походила на мечту Красавчика, включая манеры а-ля Марлен Дитрих. Как бы то ни было, но Мадам все равно не желала его видеть. По воскресеньям, когда он выводил меня погулять, он всегда ждал меня в саду.

Мы ходили обедать в самый шикарный ресторан Сен-Жюльена «В открытом море», недалеко от порта – есть омара в белом вине, у него там был свой столик на террасе. А днем гуляли. Я вижу его, как сейчас, в белом костюме из шерсти альпака, белых туфлях, на голове канотье, во рту сигара, и выражение королевского презрения на лице. Я плелась позади в метре от него, под куполом из пальм, росших вдоль океана, в шелковом костюме, тоже белом, и такой же шляпе, с зонтиком, чтобы защитить свою белоснежную кожу. Конечно, случалось, у него были свои тараканы. Он резко поворачивался и кидал мне:

– До чего мы друг другу осточертели! Сил нет!.. Нет, ты только посмотри на свою рожу!

Копировал придурковатое выражение лица Минни у Диснея. И кричал:

– Черт, мне всё осточертело!

Раз – и схлопотала, и второй – для острастки, чтобы ему нервы успокоить.

Но в глубине души я знала, что он меня любит. Иногда мы ездили на его машине до бухты «Морские короны». Людно там бывало только в разгар лета. Надевали купальники на бретельках – так тогда носили – и он учил меня плавать. Сам не умел. Орал во все горло:

– Что будет, если попадем в кораблекрушение? Плыви, черт тебя побери! Нет, ну только посмотрите на эту кретинку! Плыви, говорю тебе! Кончай хлебать воду!

В конце концов, выбившись из сил, говорил на три тона ниже:

– Черт с тобой!

И запихивал меня с головой под воду, чтобы я быстрее утопла.

Когда он привозил меня назад в «Червонную даму», у меня просто сердце разрывалось. Он даже не выходил из машины поцеловать меня. Оставался за рулем своего открытого «бугатти» холодный, как прошлогодняя зима, злой оттого, что не разрешено войти в дом. Всегда высаживал меня возле двери в сад. Я и сейчас ее вижу. Из массивного полированного дерева, ужасно старая. Рядом на стене висела медная табличка, не больше моей ладони, на ней нарисована игральная карта. Никто никогда бы не подумал, что здесь бордель.

Я плакала. Обходила машину, чтобы подольше поболтать с ним. Говорила ему медовым голосом, сладким, как я сама:

– Ты ведь правда приедешь в воскресенье?

Он отцеплял мои пальцы от лацканов пиджака, отвечал, стряхивая с него пылинки:

– Там видно будет…

Я-то знала, что места себе не найду все эти бесконечные дни, и ревела как белуга. Говорила ему:

– Ты обо мне будешь думать?

Он отвечал:

– Ну конечно, конечно… – И нажимал на клаксон, чтобы прекратить мои стенания. Он никогда не был несдержанным, разве что когда учил меня жить или в первое время в комнате над забегаловкой на Монпарнасе, которую велел мне снять.

Единственным мужчиной в заведении был двадцатилетний парень, душа нараспашку, один на все про все: садовник, повар, бармен, настройщик рояля, чистильщик обуви, он гасил повсюду свет, хранил тайны всехдевушек и был любимцем Мадам. Ни ростом, ни силой он особо не отличался, но научился драться, как японцы. Рассказывали, что однажды, еще до моего приезда, он один уложил пятерых буянивших гостей, причем никто даже охнуть не успел. Его прозвали Джитсу – он всегда разгуливал босиком в кимоно, перехваченном широким черным поясом, и белых брюках из тонкого полотна, с повязкой на лбу.

Он открывал мне дверь, когда Красавчик начинал гудеть. Сквозь слезы я следила взглядом за машиной до самых ворот, каждый раз чувствуя себя все более несчастной. Тогда Джитсу по-дружески обнимал меня за плечи и заставлял уйти. В его голосе звучало все сострадание мира:

– Послушайте, мадемуазель Белинда, не надо так переживать.

Но в остальное время я успокаивалась, мой природный оптимизм брал верх. Я говорила себе: Красавчик – просто ангел, что тратит воскресенья, пробуя научить меня плавать, что со всеми своими недостатками он в тысячу раз лучше, чем все эти сутенеры, вместе взятые, которые мне попадались, включая этого соковыжимальщика моей подружки из Перро-Гирека, так всегда себя утешаешь, когда такой дуре, как я, морочат голову – подумаешь, одной оплеухой больше, одним поцелуем меньше…

Как, ну как я могла представить себе, что этот свет моих очей кончит военным трибуналом и получит пожизненное заключение?

Сперва морские пехотинцы схватили его в Рошфоре, но на флот не послали. Как следует обработав его за три месяца, его отправили в пехоту в Метц. Он мне писал:


Дорогая моя Жоржетта!


Это мое настоящее имя.


Я больше не валяю дурака. Сижу взаперти. Жратва не впечатляет. Пришли мне посылку и бабки. Если сможешь, сделай фото нагишом. Есть желающий. Я дрочу, когда думаю о тебе.

Твой бедный Эмиль


Это его настоящее имя.


Любимая моя!


Я тут выслуживаюсь, как могу, чтобы попасть в лазарет. Один кореш из Бастош сказал мне, что больных посылают служить ближе к дому. Не забудь про мои деньжата. Фотки твои пришлись по вкусу. Сделай еще. Пусть фотограф не лепится и как следует снимет твою задницу. Теперь тут все дрочат и думают о тебе.

Твой бедный солдатик.


Его отправили в госпиталь в Рен – он попросил своего дружка с площади Бастилии сломать ему прикладом два пальца на ноге. Теперь он не мог ходить в строю. Я гордилась его храбростью, когда думала о том, на что он решился, чтобы быть поближе ко мне, а иногда плакала по ночам в подушку. Он писал:


Моя дылдочка,


Я чуть не отдал концы. Такое говно едим! Не забудь про мои бабки. Боюсь, что Гитлер начнет войну, а тогда даже калек пошлют в эту мясорубку. Последние фотки – полная мура! Слушайся меня – нужно выглядеть побесстыжее. Подрочи сама, тут все уже изошли на мыло.

Твой любимый дорогуша.


Я пропускаю другие, похуже. Красавчик писал мне каждую неделю. По четвергам или в пятницу утром Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне конверт со штампом полевой почты. Невзирая на лаконичный стиль – можно подумать, что это он брал уроки у моего учителя, – и орфографические ошибки, которые я исправила, мне кажется, это замечательные письма, я чувствовала, какая в них скрыта грусть. Конечно, все девушки хотели их прочитать, но я не давала никому, кроме черной Зозо из-за этой истории с фотографиями, которые меня чуть в гроб не вогнали.

Мой фотограф, старикан в очках, который обслуживал свадьбы и местные школы, еще хуже моего разбирался в таких делах. Несмотря на деньги, которые я ему платила в тайне от Красавчика, иначе тот совсем бы сошел с катушек от мысли, что мы останемся без гроша, он считал, что занимается ерундой, и снимал, не вкладывая душу. Зозо – грациозная красотка из колоний, позировала для таких фотографий, когда только приехала в Марсель. Она советовала мне все, что знала сама, и даже получилась целая фотосерия, которая казалась мне достаточно похабной, но пришлось все порвать за ненадобностью: встав на ноги, вернее, на свои восемь пальцев, Красавчик умудрился изнасиловать какую-то мордоворотку, во всяком случае его в этом обвиняли – и теперь уж он влип по самую маковку.

Понятное дело, что я почти свихнулась. Меня отнесли к себе в комнату и две недели делали уколы, чтобы я спала.

Когда доктору, мсье Лози, удалось привести меня в чувство и я пошла на поправку, сидя у себя на балконе с видом на океан, Мадам сообщила мне, что Красавчик получил пожизненное заключение.

Сначала его посадили в какую-то крепость в Лотарингии.

Он мне писал:


Бедняжка моя, Жозетта,

Я хххххххххххххххх. ххххххх Господи ххххххххх. судьбу. Забудь, что хххххххххххх.

хххххххххххххх и хлоп хххххххххххх мою жизнь.

Твой хххххххххххххххххх.


А потом цензура стала вымарывать вообще все. Я получала пустые письма с черными строчками-полосками.

Я понемногу начала работать, но без куража; улыбалась, хотя на меня было жалко смотреть. Мне хорошо платили, хотя я столько не заработала, уверена, что просто девушки скидывались, отрывая от себя. Я плакала еще сильнее, чувствовала себя размягченной, как воск.

Я никогда не умела молиться, даже в приюте, требовались распятие и хоругвь, чтобы разбудить меня после мессы. Но все-все, даже Мадам, говорили, что это может помочь Красавчику, и как-то воскресным вечером я пошла помолиться Мадонне в церкви Сен-Жюльена. Я поставила ей свечку. Я сказала ей, что мой любимый вовсе не плохой человек, что он определил меня в такое заведение, о котором я девочкой даже мечтать не могла, что он учил меня плавать в «Морских коронах» и что это было не так-то легко, ведь сам он плавать не умел – ну и все такое. Я так сильно плакала, что в конце концов и на ее щеках выступали слезы. Я просила у нее прощения, что стала проституткой, но это моя профессия, и я уверена, что она понимает.

На следующее утро, хотите верьте, хотите нет, Красавчика перевели в Крысоловку, крепость на острове как раз напротив Сен-Жюльена. Ее видно, если взобраться на маяк. Каждое воскресенье я карабкалась на двести двадцать ступенек по винтовой лестнице, прихватив с собой театральный бинокль, одолженный у одной из товарок. Мало что было видно, только каменные стены да черные дыры, но все-таки лучше, чем ничего. По пятницам вечером я ходила в порт вместе с Джитсу посмотреть, как на пароходике переправляют в крепость продовольствие и ивовые прутья. Теперь моего херувима заставили плести корзины. Я часто пыталась уговорить солдат из охраны отвезти ему посылку, но никто не соглашался.

Я смогла увидеть Красавчика один-единственный раз, но не знала тогда, что это последний. Как всегда, благодаря Мадам. Она поговорила с одним молодым офицером в штатском, который был знаком с племянником генерала, а этот генерал, который был накоротке с капитаном, комендантом крепости, сох по одной красотке, жене одного буржуа, торговца кожей из Сюржер, она просаживала все мужнины денежки в казино Руайана. Я дала ей пять тысяч франков, чтобы она заплатила долги. Несколько дней спустя в кухне, где мы коротали послеобеденное время в неглиже, Мадам, тяжело вздыхая, вручила мне пропуск, выписанный в обход всех правил. Она никогда не одобряла моих безумств ради Красавчика.

Я не видела его два года. Мне исполнилось девятнадцать. Мы плыли сорок пять минут, и я стояла на носу корабля, не боясь, что меня окатит волна. Была одета во все черное, как вдова.

Мне показали его в длинном коридоре, перегороженном решеткой. Мы сидели на стульях по разные ее стороны. Я ожидала, что увижу скелет, но он не изменился, даже стал как-то румянее и округлился. Впрочем, он сказал, что их хорошо кормят и что он ко всем подлизывается, чтобы получить добавку, значит, я могу закрыть тему. Его побрили наголо, от этого он казался солиднее и мужественнее, но он с раздражением сказал, чтобы эту тему я тоже закрыла, чтобы компенсировать потерю, он завивает волосы там, где они остались.

Нам отвели двадцать минут и разрешили два раза поцеловаться. Он меня еще не успел поцеловать. Едва смотрел на меня, был занят тем, что наблюдал за наблюдавшим за нами охранником, стоявшим в десяти шагах от нас. Он наклонялся вперед, лихорадочно торопясь использовать уходящие минуты, говорил заговорщицким шепотом. Я тоже наклонилась к нему, касаясь лбом прутьев решетки, но слышала только половину его слов.

Он прекрасно понимал, что я не в восторге оттого, что он сотворил. Он прошептал:

– Черт возьми! Я же сказал тебе, что я тут ни при чем! Ты же знаешь, я могу поиметь любую бабу, если захочу. Зачем мне было насильничать?

Я ответила ему:

– Ну меня-то в первый раз ты снасильничал.

Он сказал:

– Ну с тобой – это другое дело. Я по любви.

Конечно, я сразу размякла и не стала его прерывать. Короче, он завел старую песню: «Работай! Слышишь? Работай! Нужно много бабок, чтобы вытащить меня отсюда». Я не понимала, что у него на уме, но не посмела спросить, боялась, что услышит охранник. Впрочем, он сам мне сказал:

– Давай, греби монеты, остальное – моя забота, я дам знать, когда нужно будет.

Мне советовали не дотрагиваться до него сквозь решетку, иначе свидание закончат, но раз уж оно все равно заканчивалось, я положила ладонь на его руку и мигнула, давая понять, что на меня можно положиться.

Он так и ушел по коридору, как и появился, даже не поцеловав меня. Я поняла, что он думает только о себе и что даже если он выберется из этой каталажки, как раньше уже не будет, да и я стану другой. Я сорвала вуаль, подставила лицо ветру. Мне даже грустно не было. Какая-то пустота, и все.

Но не нужно думать, что раз я его разлюбила, то решила оставить в беде. Я не какая-то там вертихвостка. В тот же вечер при свете хрустальных люстр «Червонной дамы», в длинном платье цвета слоновой кости со спиной, оголенной до самых ягодиц, с прической а-ля Гарбо, увешанная всеми имеющимися драгоценностями, с кроваво-красной помадой на губах, я снова стала Белиндой лучших времен, и Мадам угостила всех шампанским.

С этого дня и все последующие четыре года я без передышки выкладывалась каждую ночь и копила деньги, чтобы освободить Красавчика. Я все реже и реже вспоминала его, правда, у меня даже случались короткие увлечения, и я орала от наслаждения в объятиях других мужчин. Но пусть меня покарает Святая Дева, если я вру, я ни на минуту не отказалась от данного ему обещания.

Я была одета, как королева, окружена роскошью и поклонением, защищена от всех на свете проблем, я была так счастлива в то время, и каждый день был так похож на предыдущий, что все они перемешались в моей памяти. Бело-голубой парусник в море, который я видела со своего балкона. Маскарад. Чарльстон: Жди маму, ничего не трогай. Дикий смех на кухне во время наших завтраков в полдень. Поездка к Демоне, умиравшей в Баньоле. Я опоздала. Париж, вечер, огни Всемирной выставки. Еще одна поездка, неделя в Кассисе возле Марселя, в компании одного судовладельца. Мадам велела мне сопровождать его. Розыгрыши в «Червонной даме» с участием близнецов Ванессы и Савенны, когда их еще не научились различать. Оплаченные отпуска. Война в Испании. Маяк, на который я больше не залезала.

А потом однажды утром Джитсу нашел в почтовом ящике у ворот письмо без марки, адресованное мне. В нем говорилось:


Мадемуазель,

Мне нужно сообщить вам важные новости от сами знаете кого. Нужны тридцать тысяч франков. Сможете дать больше – еще лучше. Буду ждать вас сегодня вечером в семь часов у шлюза Мено. Буду удить рыбу, на шее – красный платок. С приветом.


Мадам, хранившая мои сбережения в своем банке, днем пошла за деньгами. Я могла бы дать больше, но она сказала мне:

– Если ты дашь хоть один лишний сантим этому прохвосту, я сниму все, и можешь убираться.

Было начало августа. Когда Джитсу отвез меня к шлюзу в черном «шенарде», принадлежащем «Червонной даме», было еще светло. Человек с красным шейным платком сидел в одиночестве на берегу канала, свесив ноги, с длинной удочкой, делая вид, что ловит рыбу. Он даже не поднялся. Велел положить деньги, которые я завернула в газету, в корзину с рыбой. Я выжидала. В глазах у него чувствовалась тревога, а зажатый в зубах окурок дрожал, словно он боялся опасности. Он сказал мне:

– Я три года просидел вместе с Красавчиком, и нет желания попасть туда снова.

Потом добавил:

– Через несколько дней он сматывается. Не знает, когда вы увидитесь. Может, нескоро. Велел передать, чтобы вы не суетились.

Я спросила у него, как я могу удостовериться, что его прислал Красавчик и что он не прикарманит мои денежки?

Он ответил:

– Если бы вы положили их в корзину, как я сказал, вы бы уже давно все узнали.

В корзине не было даже рыбьего хвоста, только пачка от сигарет, сложенная вчетверо. Красавчик написал:


Жо, если нам не придется увидеться, зиай, что твой Эмиль стал счастливым в далеких краях благодаря тебе. Не вздумай проболтаться, если попадусь, тебе перережут глотку. Не сомневайся.


Я подумала, что на самом деле так лучше. Если бы он написал что-то не такое мерзкое, я себя знаю, я бы из кожи вон вылезла, чтобы продолжать помогать ему. А так мы квиты. Я разорвала его записку, едва прикасаясь к ней, и выбросила в канал.


Все, о чем я тут рассказала, всю историю моей жизни до тех пор, пока судьба меня снова не нахлопнула, закончилось в пятницу. В пятницу на следующей неделе к вечеру сирены крепости выли так сильно, что было слышно у нас. Прямо с моего балкона.

Я попросила одну из товарок узнать, что случилось. Это была голубоглазая блондинка, с материнской стороны у нее в жилах текла царская кровь, а от отца достался выговор жителей Монмартра. В общем и целом. Иногда славянская кровь брала верх над кровью викингов, а в другой раз сквозь парижский налет проступала Овернь. Звали ее Мишу, но для клиентов она была Ниночка. Скоро она вернулась с главной новостью: в городе все подсмеивались над солдатами, которые носились как угорелые, – из Крысоловки сбежал заключенный. Кто, каким образом, этого никто не знает. Она сказала, выходя из комнаты:

– Поверь мне, ты его больше не увидишь.

Я ответила:

– Значит, я избавилась от этой заразы.

Назавтра – ничего. На следующий день, в воскресенье, все то же, с одной только разницей, что весь день, непонятно почему, я была в полной депрессии. Он ведь, даже когда опускал ноги в таз с водой, то всегда орал как резаный, то горячо, то слишком холодно, я воображала, как он бродит по болотам полуострова, несчастный, как бездомный пес. А потом вдруг вспомнила нашу первую встречу, всякие там глупости. Это дорогого стоит, спросить мордоворота, у которого еще к тому же один глаз смотрит на вас, а другой – на Прованс, как его зовут, и услышать в ответ: «Красавчик, меня зовут Красавчик». Но я и бровью не повела. Да и невозможно было. От его улыбки становилось не по себе. Каждый раз, когда говорят «усмешка» или «ухмылка», я вспоминаю его, и меня до сих пор еще трясет.

Как бы то ни было, в понедельник днем я вышла забрать флакон духов, которые заказала, в то время я предпочитала «Кэлке флер» фирмы Убиган. Парикмахерша, сплетница, о которой мне еще придется вспомнить, своим писклявым голоском сообщала клиенткам последние новости, при этом она так виляла бедрами, что даже самой тупой из моих подружек с улицы Деламбр стало бы стыдно за нее. За глаза, когда над ней не смеялись, ее называли Балаболка, а в лицо – мадам то ли Бонефуа, то ли Бонифе, уже не помню. Короче, зашла и вышла, собираясь благоухать до конца лета, а внутри я узнала, что на полуострове сняли заграждения, так что теперь мой кавалер, должно быть, охмуряет испанок. Трудно передать, как мне полегчало. Летела назад, как пушинка. Как только ветер не унес!

В тот же вечер, вернее, почти в полночь я получила удар под дых, который сразу вернул меня с облаков на землю. Только что обслужила клиента и освежалась в ванне. В эту минуту без стука ворвался Джитсу с перекошенным лицом, его послала Мадам, он сообщил мне, что Красавчик внизу на кухне, сильно ранен. Я только набросила пеньюар из черного шелка и, даже не запахнувшись, помчалась вниз по лестнице. Там в гостиной при свете люстр вальсировали нары в вечерних туалетах. Я пересекла вестибюль, Джитсу за мной, и спустилась на кухню.

Это была шикарная старинная кухня с медной посудой, начищенной, как корабельные трубы, пол, выложенный плиткой. В центре стоял массивный стол из орехового дерева, его натирали воском через день, и подобранные по стилю стулья, на один из них и посадили моего каторжника. Мишу, Зозо и Мадам сгрудились вокруг. Увидев его, я остановилась как вкопанная. Он выглядел именно так, как я и ожидала, грязный, выбившийся из сил, на груди ужасное пятно запекшейся крови, но только одна деталь лишила меня дара речи: это был не Красавчик.

К счастью для продолжения или по роковой случайности, первой заговорила Мадам. Она с подозрением спросила:

– Это твой субчик?

Она никогда не видела Красавчика вблизи, только из окна, когда он ждал меня. Поскольку я молчала, она добавила:

– Он в тюрьме сильно изменился.

Я никогда не видела раньше человека, сидевшего на стуле. Сперва меня поразил его умоляющий взгляд, обращенный ко мне. Было нетрудно догадаться, даже для такой необразованной, как я, что он до смерти боялся, что я его заложу. Все это можно было прочесть за три секунды в его черных глазах. Прежде чем прийти в себя, я услышала свой голос:

– Поднимите его в мою комнату.

Зозо и Джитсу подхватили его под руки, чтобы помочь ему идти. Я увидела, что он высокий, широкоплечий, голенастый. На нем были рубашка-поло, брюки и видавшие виды белые мокасины. Я бы дала ему лет тридцать. Его тащили к двери, возле которой я стояла, но Мадам велела поднять его по черной лестнице. Она уже держала в руках трубку, чтобы вызвать врача.

Незнакомца – ступенька за ступенькой – доволокли до моей комнаты и положили на мою кровать. Он не жаловался, но видно было, что ему больно. Добрую четверть часа я оставалась с ним наедине. Он закрыл глаза. Не произнес ни слова. Я и подавно.

Когда мсье Лозэ, наш доктор, закончил работу, я стояла на балконе, смотрела в темноту, в голове полная каша. Он подошел ко мне, застегивая пальто, надетое поверх пижамы, и сказал:

– Я вытащил из него весь свинец, которым его нашпиговали. Крепкий парень! Через пару дней будет уже на ногах.

Я почувствовала, что он хотел мне сказать совсем другое, но он никогда не говорит лишнего. Если я и приютила улизнувшего из крепости, то его это никак не касалось. Он только добавил:

– Не волнуйся, это всего лишь мелкая дробь.

Как только он ушел, я прислонилась к двери, глядя на кровать. Глаза у раненого были открыты, он лежал на двух подушках, голая грудь перебинтована широкой повязкой, выглядел он уже намного лучше. Я грозно спросила его:

– Вы кто?

Он ответил:

– Сообщник Красавчика.

Я подошла, задевая прозрачный полог, спросила, уже смягчившись:

– Вы его видели?

Он прикрыл свои черные глаза длиннющими ресницами:

– Он сбежал три дня назад.

Я присела на край кровати, ожидая услышать продолжение. Я вижу его, как сейчас. Чистое лицо долго молча смотрит на меня. Мне он вдруг показался красивым и недоступным. Клянусь. В конце концов я отвела глаза.


«В прошлую пятницу, когда повсюду выли крепостные сирены, – говорил упрямый молодой человек, – я разрезал пополам камеру футбольного мяча и натянул ее на голову, чтобы стать похожим на каторжника. Потом надел кожаную куртку, шлем, очки, сел на большой английский мотоцикл, который купил две недели назад, а мечтал о нем всю жизнь, и стал ездить по полуострову, чтобы найти вашего любовника до того, как его поймают солдаты.

Вы, наверное, спросите, откуда я узнал о его побеге? На это я отвечу, что мне случается в туманные вечера сидеть за кружкой крепкого пива и горевать о потерянном детстве, о котором так интересно рассказывала моя бабушка, или слушать, как другие вспоминают свое. И хотя не скажешь, что я особо сосредоточен, но если мне изливает душу предатель, изменник или подлец, я сразу это чувствую.

Как-то вечером, когда мне было особенно тоскливо, я сидел в заднем зале портового бистро «Нептун», которое открыто днем и ночью, и услышал, как шушукались двое пьяных. Меня отделяла от них тонкая перегородка зернистого стекла, но они на меня не обращали внимания, а я не мог разглядеть их лиц. Все, что я могу сказать, что голос того, кто изливал душу, был встревоженный и сквозь стекло видно было красное яркое пятно вокруг шеи, наверное, платок. Он говорил о побеге, об украденной лодке, о продажных охранниках. Говорил о каком-то заключенном, у которого на редкость гадкая улыбка. Говорил о вас. Он сказал:

– Высокая девица с глазами цвета моря, с нежной как шелк кожей, такие входят в нашу жизнь как сон, и за наши деньги, и из любви к ним.

Вообще-то он ругал себя за то, что взялся помочь некоему Красавчику, и явно добивался, чтобы собутыльник поддержал его, поскольку отнюдь не собирался держать свое обещание. Вот и вся история.

Когда в пятницу зазвучали сирены, я сделал то, что должен был сделать тот человек, которого я никогда не видел, но понимал, что он этого делать не будет.

Я помчался на своем метеоре на опушку лесу, о которой он говорил. Лес этот в самом центре полуострова, вокруг – виноградники и луга. Было тепло, солнце садилось за деревья. Я прождал почти целый час, опершись о мотоцикл, боялся, что ошибся, что они договорились встретиться в другом месте. Но потом в предзакатных сумерках раздались какие-то звуки, но такие слабые, что сперва было даже неясно, откуда они идут, но очень скоро они стали громче. Это лаяли собаки.

И почти тут же затрещали сухие ветки, и, раздвигая кустарник, передо мной появился бритый наголо беглец. С него градом катил пот, он задыхался, буквально согнувшись пополам. Увидев меня, он упал на колени. Насколько я мог судить, этот отброс общества опережал собачью свору, спущенную ему вдогонку всего на несколько минут. Я бросил ему свою кожаную куртку, очки, каску. Сказал:

– Поторапливайся. Надевай мое, а мне дай свои тряпки.

Мы молча разделись, даже ботинками поменялись. Лай приближался. Пока он превращался в меня, а я в него, я ему сказал:

– Бери мой мотоцикл, а я их отвлеку.

Выпрямившись во весь рост и отдышавшись, Красавчик смотрел на меня с несказанной благодарностью. Он воскликнул:

– В жизни не забуду, что ты для меня сделал!

Я раздраженно ответил:

– Да это не для тебя, мразь! Это для Белинды, ты говорил, что это твоя женщина, а сам сдал ее в бордель!

Он остолбенел, раскрыв рот, потом его снова охватил ужас, и он кинулся к мотоциклу. Прежде чем газовать, он повернулся ко мне – глаза у него налились кровью – и бросил:

– Тогда, приятель, баба твоя. Ты ее заработал.

И помчался на всех парах через поля, только бы выехать на какую-нибудь дорогу – то ли проселочную, то ли на шоссе – лишь бы убраться подальше от этих мест. А я, в робе, провонявшей потом, в каких-то куцых брючонках, обутый в тюремные опорки, подождал, пока он скроется из виду, пожелал себе не дрейфить и бросился наутек по лесу, в противоположную сторону, а за спиной у меня лаяли собаки».


Скажу честно, я была немного не в себе, когда бедолага закончил свой рассказ, к тому же он уставился на меня влюбленными глазами. Я, конечно, тут же растаяла и сказала ему:

– Ты что, знал меня раньше?

Я-то сама была почти уверена, что увидела его этой ночью впервые. Он ответил со смущенным видом:

– Я часто незаметно шел за вами следом, когда вы гуляли по городу, но так и не решился заговорить.

Я еще больше растрогалась. Взяла его за руку. Она была горячая и мягкая. Я спросила:

– Кто в тебя стрелял?

Он тихо вздохнул и ответил:

– Одна новобрачная во время своего свадебного путешествия. Я целый день и всю ночь прятался на болоте, а потом заставил ее увезти меня в их фургоне, а потом вдруг…

Внезапно мы оба вздрогнули от неожиданности, услышав шум и крики, доносившиеся снизу. Он сел в кровати, с тревогой глядя на дверь. Я знаком велела ему не шевелиться, а сама пошла на лестницу посмотреть, что происходит. Ужас! Солдаты в серо-голубой форме и надвинутых на глаза касках заполнили гостиную. Держа винтовки обеими руками, они сгоняли клиентов и девушек на середину комнаты, под свет люстр, командовал всем, гнусно взирая на происходящее, скрестив руки, ужасный хам, лейтенант Мадиньо. Такой переполох поднялся – как в курятнике!


На памяти всех работавших здесь девушек, и живых, и мертвых, никогда еще «Червонная дама» не знала такого позора. На Мадам лица не было. Я увидела, как она хватает офицера за рукав с криком:

– Лейтенант, в конце-то концов, вы же знаете, какая у нас репутация.

Тот невозмутимо высвобождает руку и отвечает тоном выше:

– Вот именно!

Мадам рухнула на кушетку, не отпуская от себя верного Джитсу, которого и дюжиной вояк не испугаешь, а тот утешает ее, как умеет:

– Послушайте, Мадам, ну не надо так переживать!

Когда я услышала, как Мадиньо отдает команду: «Обыщите мне всю эту богадельню!», я не стала терять времени даром. В три прыжка была уже в комнате, подняла раненого с кровати, подхватила его рубашку, мокасины, а он тем временем натягивал брюки, и быстро, словно имела дело со здоровым, поволокла этого верзилу, которому так подфартило только потому, что он столкнулся со мной на улице, в единственное укромное место во всем доме, куда его можно было спрятать. К счастью, это было неподалеку, только пройти по коридору.

В конце коридора, почти напротив моей комнаты, к стене была прислонена красивая картина – копия еще более старой, даже подпись художника скопирована: «Истина, вылезающая из колодца»[1], для невежд название было полностью выгравировано на золотой табличке. Я отодвинула шедевр и ключиком открыла дверь находившейся за ней комнатушки. Внутри совершенно пусто, ровно четыре шага в длину. Ее прозвали «Карцер», потому что там заперали строптивых девушек, по крайней мере, раньше, когда такие еще встречались.

Панику и ужас моего подопечного, когда он увидел эту каморку, нельзя передать словами ни на одном языке. А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали. Я схватила его за руку и затолкала в закуток. Уже слышно было, как по лестнице стучат сапоги. Прежде чем запереть дверь и заслонить ее этой голой бабой в бочке, я его пожалела, поскольку вид у него был такой, словно его хоронят заживо, и шепнула:

– Да ты не бойся, это на несколько минут, не больше.

Но он просидел там всю ночь. В восемь утра без одной минуты мы все еще околачивались в гостиной, Мадам и Джитсу тоже, кто лежал, кто сидел с открытыми глазами – нам не привыкать. Клиентов отпустили, люстры погасили. Солдаты, которые нас охраняли, выстроившись в один ряд, заснули стоя, опираясь на свои винтовки. Мерзкий Мадиньо расхаживал по комнате, погруженный в свои мысли, скрипя сапогами. Ровно в восемь он двумя руками раздвинул шторы на одном из окон. Был чудесный летний день. Он слегка вздохнул и сдался:

– Ладно. Пошли. Всем строиться в саду.

Нас тогда в заведении работало десять, ну точь-в-точь десять заповедей, и девять были в койках, когда солдаты ворвались в дом. Мы с Джитсу остались с Мадам. Прежде чем выйти к своим, лейтенант задержался возле нее и показал ей свою ладонь, измазанную чем-то коричневым.

Он бросил ей с гаденькой ухмылкой:

– Это кровь, но не моя! Подонок, который оставил эти следы, надеюсь, уже сдох.

Потом злобно посмотрел на Джитсу:

– Погоди, вот окажешься в моем полку, мало не покажется.

Как бы то ни было, он ушел со своим стадом, а я смогла вызволить пленника. Он еще не дошел до того состояния, которое сулил ему Мадиньо, но ждать оставалось недолго. Лицо у него было просто пепельного цвета, ни кровинки. Когда я уложила его, одетого, в свою постель под тремя одеялами, он так дрожал от холода, что даже зубы стучали. Я попросила Джитсу принести кофе. Пришлось мне самой держать чашку, пока он пил. Он уставился куда-то в пустоту безумными глазами.

Прошло какое-то время и он пришел в себя, даже выдавил улыбку, как будто извинялся. Я все еще была в пеньюаре из черного шелка. Он положил голову мне на колени и громко вздохнул. Прошептал:

– Я должен все объяснить…

А сам того не замечая, откусывал от куска хлеба, намазанного маслом.

«Когда мне было шесть или семь лет, точно не помню, – с горечью рассказывал этот парень, – мой негодяй-папаша бросил мать без средств к существованию. Мы жили тогда там, где я родился: в Марселе на бульваре Насьональ. Чтобы пойти работать, ей пришлось отдать меня в пансион.

Это было недалеко, в пригороде, который назывался Ле-Труа-Люк, но мне казалось, что это на краю света. Наверное, все из-за того, что я ужасно скучал по матери. Я видел ее несколько часов по воскресеньям, и с самого начала наша встреча была омрачена ожиданием конца. В полдень она приезжала на трамвае забрать меня домой и отвозила назад на закате. Когда она прощалась со мной возле ворот пансиона, я так горько плакал, будто видел ее в последний раз. Мне кажется, я никогда в жизни больше не испытывал такого сильного, непреходящего отчаяния, оно не покидало меня ни днем ни ночью. Даже сегодня мне достаточно вспомнить те дни, и я все переживаю заново. Помню деревянную арку над воротами, которая скрипит под порывами мистраля. Краска на ней облупилась, от надписи серыми буквами на полустертом фоне осталось только: ПАНСИОН СВ ПН. Посыпанная гравием аллея ведет к зданиям и двору, обсаженному платанами. У меня светлые волосы. Ростом я – не выше дверной ручки. В правой руке держу чемоданчик со сменой чистого белья с бирками, на них цифра 18. Тут неподалеку есть огород, и я зажимаю нос, чтобы не чувствовать запаха помидоров. С того времени я возненавидел помидоры, сам не знаю почему. Могу есть что угодно, кроме них. Стоит проглотить кусочек – и меня тут же начинает рвать.

В классной комнате два окна, между ними дровяная печь, черные парты с фарфоровыми чернильницами, помост – на нем стол и плетеный стул, который потрескивает при каждом движении учительницы. Я сижу за первой партой среди самых маленьких, почти напротив нее. Это жена директора, но намного его младше, годится ему в дочери. Одета всегда очень строго, лицо у нее красивое и тоже строгое и голубые глубокие глаза. Длинные темные волосы подобраны в шиньон, заколотый шпильками, иногда из него выбивается прядь и падает ей на щеку. Она поднимает руку, чтобы поправить прическу, и тогда в вырезе блузки проглядывает ее округлая пышная грудь. Некоторые называют ее “Сиська”, но другим больше нравится “Ляжка”, потому что низ ее такой же возбуждающий, как и верх.

Пока мы делаем упражнения, она читает, подперев голову рукой. Столешница перерезает ее надвое, и кажется, что ее ноги совсем от другой женщины. Они постоянно в движении. То закидывает ногу на ногу, то ставит их рядом, то опять закидывает. В классе слышно только, как поскрипывают перья фирмы “Сержан-Мажор” и трещат стулья. На учительнице плотно натянутые чулки, но нам хотелось увидеть их до самых подвязок. Вполне вероятно, что в те годы мною двигало только любопытство, но я, не отрываясь, смотрю на ноги учительницы, поедая при этом бутерброд, оставшийся от школьного завтрака. Мне хотелось проникнуть взглядом выше и выше, и часто благодаря узкой юбке мне удавалось разглядеть полоску голого тела или белое пятно трусиков. Бывало, это зрелище по-настоящему меня гипнотизировало, достаточно было бы моему соседу пихнуть меня пальцем, я уронил бы голову на парту и тут же погрузился в глубокий сон.

Но не всегда все кончается хорошо. Каждый раз, когда Ляжка отрывает глаза от книги, ее гневный взгляд, мрачный, как морские глубины, мгновенно перехватывает направление моего. Она выпрямляется на стуле, резко одергивает юбку и произносит осуждающе:

– Тебе не стыдно? После урока подожди меня в коридоре.

Коридор идет прямо от вестибюля. Пол выложен черно-белыми плитками, как шахматная доска. Рядом с высокой дверью напротив кабинета директора находится еще одна – узенькая, о которой упоминают лишь шепотом: карцер. Около пяти часов, когда другие дети играют в мяч во дворе, учительница заталкивает меня туда и шепчет мне на ухо:

– Значит, тебе нравится заглядывать мне под юбку? Нравится?

И добавляет, прежде чем запереть дверь, превратившись в зловещую тень на светлом фоне:

– Посмотрим, как тебе это понравится утром!

Карцер, грустно рассказывал молодой человек, доедая бутерброд, похож на ваш – шаг в длину, шаг в ширину, без окна, без лампочки, одна темень. Я уже был слишком гордым – никогда не плакал и ни о чем не просил, не мог доставить такого удовольствия Ляжке. Мне кажется, поскольку помню я только свое состояние ужаса, как я сидел в углу, весь сжавшись, заставляя себя думать о маме, бабушке, о моем негодяе-отце, который бросил нас, но если бы он знал, в какую переделку я попал, то обязательно вернулся и вызволил бы меня. Или же я, наверное, убеждал себя, что в темноте я все время расту, так же как другие седеют за одну ночь, и что, к всеобщему изумлению, я сумею пробить стену и выйти на свободу. Но негодяи-отцы никогда не возвращаются. И каждому известно, что должны пройти дни и ночи, чтобы перерасти дверную ручку, нужно ждать очень долго».

Вот так он и заработал эту мерзкую клаустрофобию. Я вся изошла на жалость, а он меня еще подзавел:

– Знаете, она каждый день наказывала другого ученика. Уверен, что это делала нарочно, ну, в общем, показывала свои ноги.

Я ответила с возмущением: