Вячеслав Михайлович Петров "Засечье. Начало…"

Мирная жизнь была нарушена вероломной засадой и предательством односельчан. В один момент каждому пришлось вспомнить, кто же он есть на самом деле, познакомиться заново и пойти отстаивать свою землю, свои дома и свою жизнь.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006423978

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 19.07.2024

Засечье. Начало…
Вячеслав Михайлович Петров

Мирная жизнь была нарушена вероломной засадой и предательством односельчан. В один момент каждому пришлось вспомнить, кто же он есть на самом деле, познакомиться заново и пойти отстаивать свою землю, свои дома и свою жизнь.

Засечье

Начало…




Вячеслав Михайлович Петров

© Вячеслав Михайлович Петров, 2024

ISBN 978-5-0064-2397-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ЗАСЕЧЬЕ

– Кто ж так по жаре пьет? Совсем ума нет, – Прошка это не проговорил, а выплюнул, – Сипач, раздери тя, вставай! Ну, вставай, пьянь подзаборная.

Подросток похлопал развалившегося в телеге мужичка по плечу и вдруг увидел кровь на грязной рубахе и застывший испуг на лице Сипача. Прошка замер. И, пока мерно шагающая лошадь тащила телегу к самой крайней избе, он все стоял с открытым ртом. Опомнившись, кинулся вдогонку с криком: «Убили! Сипача убили!», – совсем забыв про стадо, что без присмотра разбредется по огородам, объедая сочную ботву репы, моркови – да не столько съест, сколько потопчет. Пришел в себя он, только уткнувшись в Паучиху – вздорную бабу, вечно горланящую про свои обиды и исподтишка подбивающую к сварам, в которых она могла развернуться во всю свою паучиную мощь.

– Чего орешь, чего орешь-то… Ну, убили, первый раз что ль. Иди за коровами смотри, да на дойку не опаздывай. Иди-иди, – она подтолкнула его в спину, – без тебя разберутся.

И сама, мелко перебирая ногами, поспешила на луг, что разделял село на две слободы: Верхнюю и Нижнюю – место общих сборищ селян и вечерних посиделок молодежи. Там уже вокруг телеги Сипача собирался народ. И, хотя большинство было на покосе, толпа собиралась немаленькая, на удивление тихая, без выкриков и слез. Все стояли молча. Лишь Рада – жена кузнеца – подтолкнула дочь:

– Веснуха, беги за Головой. Вишь, какое дело-то.

Девчонка дернулась бежать, но, увидев спешащего старика, ткнула в его сторону пальцем:

– Вон он, сам идет.

Голова – дед Голомысл, за глаза его звали Горабыстр, бывший ратник Засечья, был высоким, худым, одноруким, с лицом, украшенным многочисленными шрамами, и с холодными серыми глазами. Поговаривали, что он не так стар, как выглядит, поседел раньше времени, когда только он да Сипач остались живы из всей засечной сотни. Вернувшись, они срубили избу и стали жить вдвоем на окраине села. Не было недругов злее, чем они, и не было столь разных по виду и характеру людей.

Могучий и высокий Голомысл – гневный и быстрый на расправу, за что и прозвали Горабыстром. Маленький и тонкий в кости Сипач – рассудительный, как-то особенно растягивающий слова. Каждый из них был на виду. Высокий, плечистый Голомысл, в руках которого любое дело казалось несерьезным – так быстро и красиво он работал. И умеющий найти подход к любому Сипач. До ранения у него был чистый и звонкий голос. Когда он пел, никто не оставался равнодушным. Посиделки без Сипача расходились быстро. А когда он был, то не только молодежь, но и возрастные бабы и мужики приходили послушать. Оба ратники. Оба умелые ратники. Они заслужили уважение в ратном деле. Сипач – лучник, Голомысл – мечник. Да и с копьем и ножом оба были первыми. И когда их привез на телеге городецкий ратник, их было не узнать: беспамятные и какие-то одинаковые, несмотря на непохожесть. Судорожно сглотнув ком в горле, ратник хрипло сказал:

– Вот и вся засечная сотня, – и, заблестев глазами, добавил, – отбили они лесовиков, не пропустили, мы шестерых везли, но доехали только они. Городец собрал деньгу на прожитье ратников. Где голова? Передайте ему.

Он вытащил из-за пазухи кошель, с поклоном отдал, еще раз поклонился и, развернувшись, поехал обратно. Сколько лет прошло, но все помнят ту осень и тот день, когда вдруг дружно завыли собаки, когда закричали женщины – матери, жены, невесты, дочери; когда рухнул старый ясень, что рос среди березок, как завидный жених среди красавиц; когда до самого поворота на весну не слышно было ни смеха, ни песен – ничего, что можно было бы назвать жизнью… ничего.

И лишь когда повернули на весну, когда стало пригревать солнце, зашевелилось, готовясь к пахоте и севу село, тогда и встали на ноги увечные Сипач и Голомысл. Низко поклонившись родне, они попросили прощения, но твердо настояли, что жить будут отдельно от всех. Так и появилась изба в дальнем конце луга, как бы соединяя Верхнюю и Нижнюю слободу. А как эти калеки ладили избу, вдвоем, отказывались от помощи – однорукий и немощный с пробитым горлом и переломанными ногами – это помнили все, кто видел. Они так и остались разными: Сипач пил запоями, а Голомысл вообще в рот не брал и стал таким рассудительным и душевным, что с любой бедой шли к нему. Никто не мог лучше его разложить по полочкам и принять решение. А Сипач с помощью Голомысла сделал себе гусли и играл. Да так, что казалось, они сами поют. Так же, как и он пел раньше. И чем пьянее был Сипач, тем понятнее и душевнее звучали струны. Поэтому никто в Засечье не корил его за это, и угощали его, хотя он никогда ничего не просил – этот маленький нескладный человечек, эта отдушинка для селян от тягот жизни, непрошенные слезы, что текли по щекам, когда он играл засечную память. Все посиделки начинались с нее. На лугу было не протолкнуться и тишина, изредка прерываемая преждевременными всхлипами.

Он начинал играть – звонкие, наполненные радостью и счастьем звуки уносились ввысь. Это было торжество жизни, торжество зелени, чистого неба, мира… Но вдруг он замирал и в звенящей тишине сосредотачивалось предчувствие беды, предчувствие… И как только он – маленький, увечный – мог постичь, мог придумать эту паузу, эту тишину. И когда яростные, рыкающие звуки обрушились на слушателей, они уже были готовы, уже сжались кулаки, уже распрямились спины, засверкали глаза. Громом струн обрывалась битва, буквально громом, грозным раскатом, и снова тишина… Снова пауза и снова слезы. А когда робко, как первая песнь жаворонка, затренькали струны, постепенно возвращаясь к началу, то всем было ясно: жизнь продолжается. Будут еще солнечные дни. Будут. Будут…

С таких посиделок Оболиха, вдова Чегеря, всегда возвращалась с опухшим от слез лицом, но с каким-то необъяснимым умиротворением. Ей казалось, что она каждый вечер возвращается в ту осень и в тот страшный день. И снова ей хочется умереть, чтоб встретиться с милым, со своим веселым, удалым Чегерем. Тогда только новая жизнь, которую она носила в себе, дала ей силы не совершить непоправимое. И все нерастраченные чувства она обрушила на родившегося сына Прошку.

И сейчас, услышав его голос, она первая была на лугу, первая ужаснулась, глядя на Сипача, первая запричитала:

– Соловушка, как же… как же мы без тебя? Как же мы без памяти? Что с нами будет? Кто нам память сохранит? КТО?

И тут, как прорвало: тишина взорвалась. И среди образовавшегося многоголосья стоял окаменевший Голомысл – он потерял последнюю опору в жизни, последний лучик света, согревавший его душу. Хотя пьяненький Сипач был еще той проблемой и приносил больше хлопот, забот и неприятностей, но каменное сердце Голомысла плавилось, как воск, при виде побратима. Теперь он остался один – один в многолюдном селе – ОДИН.

Каким-то деревянным шагом, подхватив поводье, пошел он к своей стоящей в стороне избе, пустами глазами глядя на дорогу. За ним потянулись заплаканные бабы, угрюмые мужики. И только кузнец Бука, прозванный Подковой, остановил Всерода и его брата Оброда:

– Мужики, надо дров да хворосту на костер подвести.

И обратился к жене:

– Рада, поговори с бабами, во что Соловушку переодеть. А то у него ничего нет.

Она кивнула, пошла догонять провожающих. А Бука вдруг стукнул кулаком в ладонь и грязно выругался.

День продолжался. Продолжался как-то буднично, без надрыва. На лугу мужики укладывали погребальный костер, бабы готовили поминальную снедь, даже мелюзга, как обычно, путалась под ногами, играя в свои бесконечные игры. Из избы вышел Голомысл, необычно выглядевший в кольчуге, шлеме, с мечом на поясе, с луком Сипача на плече и с гуслями в руке. За ним двое мужиков несли завернутое в холст тело. Траурная процессия направилась к центру луга, собирая по пути всех жителей. Пока укладывали Сипача на хворост, уже начало темнеть. И, когда зажгли четыре факела, чтобы подпалить костер, их багровый отблеск зловеще заиграл на суровых лицах людей, создавая еще более гнетущую атмосферу прощания. Толпа загудела, разноголосо прося прощения у покинувшего их Сипача. Голомысл, блестя кольчугой, как сказочный герой, медленно подошел к покойному и положил на грудь побратима лук и гусли:

– Они тебе там понадобятся. Ты без них, как без руки… А я без тебя, как без обеих рук… Поджигай!

Факелы с четырех сторон быстро запалили хворост. Пламя поднялось выше деревьев. Было тихо. Лишь гудел огонь, и трещали поленья. Вдруг тишину нарушила пастушья дудка – Прошка, надувая щеки, играл Засечную память. Конечно, не так, как Сипач, но и инструмент у него был другой. Вот здесь-то и прорвалось истинное горе, захлестнувшее всех. Потеря души села, потеря памяти Засечья. И тут же слезы радости, что не все потеряно, есть душа, есть память, есть молодость, помнящая, уважающая и умеющая благодарить ушедших. А пламя костра поднималось все выше и выше, созвучно с мелодией пастушьей дудки.

***

Прошел месяц, забитый сенокосом, сбором ягод, грибов, трав для Паучихи – хоть и вредная баба, но в травах и заговорах она разбиралась. Так что со всеми болячками шли к ней. С больными поселянами она преображалась: куда-то девались ее косые взгляды, визгливый голос и ехидные словечки. Для каждого она находила в своей корявой душе уголок. К замкнувшемуся Голомыслу лишь достучаться не смогла. Хотя старалась, ведь без головы село как-то стало разобщаться, находились какие-то причины не ходить на общие собрания. И, хотя Паучиха и была любительница скандалов, как знахарка нутром чувствовала, что это до добра не доведет. Однако Голомысл раз за разом просто выставлял ее за дверь и не говорил ни слова. Единственным человеком, допущенным к нему в избу, был Прошка. Нет, уже не Прошка, а Прохор-Дудец. Для него дверь всегда была открыта, и Прохор целыми днями, а то и ночами пропадал у Голомысла. Для своих 12 лет он был крупным парнем. А его любопытство и любознательность – еще крупнее. С детской непосредственностью не давал он покоя голове, задавая вопрос за вопросом и тут же отвечая на половину. Медленно, но уверенно рушил стену, которой огородился Голомысл после смерти Сипача.

Вот и в это утро ворвался он в избу, как свежий ветер, и, сияя синяком под глазом, с порога прокричал:

– Я придумал! Придумал! Дядя Голомысл, надо нам гусли, как у Сипача, сделать! А я научусь, я смогу, я очень постараяюсь! Ты мне… ты меня научишь, как делать!

И тут случилось чудо: Голомысл улыбнулся, вздохнул, взлохматил Прошке волосы и сказал:

– Тогда надо к твоей матери идти, отпрашиваться.

– Да я сам!

– Нет. Пойдем оба, нам ведь в Городец надо ехать. Отпрашиваться будем вместе, чтобы мать не волновалась. Скажи-ка лучше, это что за украшение под глазом?

Прошка затих и почти шепотом сказал:

– Это мы с Дроном тренировались… Я ему тоже нос разбил. А чего он дразнится?.. Ой!

– Так-так. Дразнится, говоришь? А как дразнится?

– Нууу… Прошка-скоморошка, для головы матрешка.

– А кто его отец?

– Дядька Тугорь.

– Так, Прошка, беги да приведи Паучиху.

– Ага, я сейчас.

Прошка ушмыгнул за дверь, а Голомысл сел на лавку и задумался. Тугорь тоже из засечной сотни. Но в том походе его не было – не взяли его, животом маялся. А как сотня ушла, сразу выздоровел. Раньше не до того было да забылось многое. А сейчас всплыло то утро перед глазами. Тугорь ведь даже проводить не вышел. Вот незадача! Теперь все по-другому видится, по-другому и как-то подленько. Надо Нехряпу еще порасспрашивать. Хоть и старый он, а на память не жалуется. Ведь когда они уходили, он тоже оставался – медведь помял – еле выжил. Да и старше-то он их был лет на 10—12. Надо зайти к нему, с Соболихой поговорить и с Росотой – он вздохнул – Росота – они с Сипачом перед ней перья распускали, хвалились. А она неожиданно ушла к немому – подмастерью кузнеца Буки. Вот и жизнь повернулась. И не стало у них разногласий. Так и поехали: стремя в стремя. То-то вся сотня удивилась. А они весь поход вместе. Вместе их и привезли. Эх, побратим, оставил меня одного. Вдвоем мы бы этого Тугоря раскрутили мигом. Росота – уже отболело, уже заросло. Да и у нее с Немым семеро по лавкам, как только в избушке помещаются. Поговорить надо и с Немым. Помню, ведь как он Росоту в круг выпихивал, когда дед Никей умер. Иного Голову выбирали. Так она, краснея, о Голомысле говорила. А Немой все кивал головой, подтверждая ее слова. Голомысл сначала отказывался, о под давлением селян согласился. И только сейчас вспомнил, как на него взглянул Тугорь – ведь он тоже хотел стать головой. Вот и пересеклись. А ведь и правда, Тугорь тоже и за Росотой бегал, богатством хвалился. И в Головы попер, как хороший хозяин. На фоне других это не трудно, если общественные дела, как попало, делать. А десятник Гром однажды поднял десяток и потихоньку к костру дозора подобрались. А Тугорь с увлечением плел корзинку. Одна готовая на заводной лошади была привязана. А мы удивлялись, когда успевает. А оно вон как. Дааа, Гром отличный был десятник – заботливый, внимательный, даже к пустякам. Перед походом подошел к ним и, чуть улыбаясь, спросил:

– Разобрались с Росотой-то, проблем не будет? – и глядя на их смущенные лица, уже серьезно кивнул. – Я рад, ребята.

Голомысл вздохнул: эка я разворошил память. Пойду на речку, где раньше с Сипачом сидели. Там думается лучше. Да как-то спокойнее становится, глядя на текущую воду. Да и заплывалы проверю. Наверное, дней 10 не смотрел. Заплывалы еще Сипач плел – они были неказистыми, но рыба в них попадалась неплохо. Вот и теперь с трех заплывал – полпуда рыбы. Для одного много, подумал он – А, по дороге раздам лишнее. Не первый раз

Засечье не голодало, но как-то все съежилось, обветшало. Ведь столько крепких рабочих рук ушло в сотне. И – не вернулось. А пока окрепла смена, пока вошли в силу молодые – вся тяжесть забот навалилась на плечи вдов и пацанов. Даже 4-летние мальчишки трудились. Тяжко им было. Ох, тяжко. Особенно первые годы. От голоа спаслись, но на ремонт не хватало сил, времени и умения. Кузнец Бука только третий год, как вернулся из Городца, где был в ученичестве у Меркула-Занозы – язвительного, крикливого, но, тем не менее, умелого кузнеца, добротно обучавшего своих учеников непростому делу – повелевать металлом. Засечью еще повезло, что Бука вернулся, что в Засечье оставалась его любовь и радость – Рада. А то ведь все в основном старались остаться в кузнечной слободе Городца: либо подмастерьями, либо свое дело заводили. А еще Засечью повезло, что вернулся Сипач. Исподволь, незаметно, но круто повлиявший на жизнь села. С его подачи стали объединять вдовьи наделы. Стал единым покос. Единая жатва. Свои остались огороды и скотина.

А когда Сипачу ставили это в заслугу. Он только улыбался и говорил: «Что только с пьяну не натворишь! Аж самому интересно!». Не убили тебя, побратим, люди. А убила тебя старая рана. Испугался ты не лихих людей, а того, что осталось недоделано, не донесено до селян.

Так, размышляя, Голомысл подходил к своему двору. И остановился, услышав голоса баб. Звал-то он одну Паучиху, о Тугоре поговорить. А тут, никак, полсела собралось. Выйдя из зарослей крапивы и лопухов, он остановился, глядя на суету. Пацаны, во вглаве с Пршкой, споро складывали поленницу дров под навесом. Немой с Росотой пилили бревна на чурбаки. Бука и Всерод кололи чурбаки. А быба под руководством Паучихи наводили в избе порядок: развешивали немудренные пожитки на просушку. Оболиха и Ласка хлопотали у очага, что-то готовя в походном котле на всех разом.

– А вот и хозяин, – Родоня подмигнула Паучихе. А та мигом подхватила:

– Пригласил в гости, а сам сбежал. Хорошо, хоть гости сами о себе позаботились. А то хоть разбегайся. Ну что насупился, как мышь на крупу? Не боись, бить не будем. – И подскочив к нему, широко разводя руками, продолжила – Вот ведь как получается, когда хозяин нас стесняется. Ой, прости, Голова, ты даже рыбы наловил, чтобы нас угостить. Оболиха, давай, принимай добычу и в котел. Ох, и погуляем.

Голомысл смотрел-смотрел на окружавшие его улыбчивые и какие-то родные лица. И неожиданно для всех низко поклонился и также шутливо ответил:

– Добро пожаловать, гости дорогие. Пряников и пирогов нету, зато крапивы на закуску – полно!

А Родоня зачастила, продолжая шутливый разговор:

– А мы сами сдобные да румяные, как пироги. А мы бабы вдовые, озорные да бедовые. Так что, берегись, – с этими словами под хохот подруг она облила из бадейки Голомысла. Он только охнул от неожиданности. А дальше его крутили, вертели, переодевали в сухую рубаху, даже причесали. И он бес сил опустился на порог избы, долго смотрел на разгулявшихся баб и вдруг спросил, даже попросил:

– А как зовут-то вас, бабоньки. А то мы все по кличкам, как скотину какую-то кликаем, а имена и забылись, а?

Враз затихли, даже испуганно поглядели на него. Потом, когда дошло, то запунцовели щеки, затуманились глаза. И самая бойкая Паучиха робко сказала:

– Я Вербена.

И шквал имен со всех сторон. Все, как бы, вновь знакомимлись:

– Неждана, Любава, Зоряна, Светлана, Ульяна, Липа, опять Любава, Росота, Беляна.

И тут всех удивил Бука, кузнец Подкова:

– А я Тима, Тимоша я, – и просветлевшим взглядом, окинув притихших баб и сказал:

– За это не грех и выпить.

За что, за это, не пояснил, но все поняли. Догадались, что хотел сказать немногословный Тимоша. По-другому назвать его язык не пворачивался. А он продолжил:

– Вербена, тебя что – уши заложило? Накрывайте на стол, а мы с мужиками сейчас скамьи принесем. Прохор, где твоя дудка? Играй сбор! По-новой знакомиться будем, а то совсем закисли.

И понеслось, завертелось. И все с шутками, легко, непринужденно. А бабы вдруг разбежались. Только Паучиха – Тьфу ты – Вербена командовать осталась, что и куда поставить.

– Прихорашиваться побежали, – с видом знатока 10-летний Данко утверждающе махнул рукой

– Ага, красоту наводить, – авторитетно поддержал его Прошка. И заиграл на дудке что-то веселое, переливчатое, звонкое.

Собирались недолго. И. хотя, все остались в той же одежде, лишь некоторые бабы платочки другие накинули – преобразились, похорошели. Праздник удался. Несвоевременны, но, тем не менее, искренний и веселый. И песни пели, и плясали. Да так, что весь двор вытоптали. Стемнело. Усталые, но довольные сельчане расходиться не хотели. Сначала сидели молча, глядя на костер и дуая каждый о своем. Но неспешно завязался разговор про житье-бытье. Про то, что урожай обещал быть богатым, где стога сена ставить, колодцы почистить, да мало ли у сельчан забот. А когда Устя-тихоня спросила:

– Голова, а ты-то как жить дальше собрался? Или нам нового выбирать придется?

Голомысл был готов и ответил без запинки:

– Все, бабоньки, погоревал я и хватит. Вы мне сегодня душу вернули. Спасибо вам за праздник. За то, что вы есть, спасибо. Я о другом не хотел говорить, а надо. Заметили, что с Верхней Слободы только кузнец, да Вербеня здесь. А остальные где? Сучок-трактирщик, Остап-бирюк, Тугорь, Заброд, Стрый-Выжига, Мчеслав и их семейство. Я не говорю о Полушке – он только-только ходить начал. А Красава его вот-вот родит. Да и мальцов оставить не с кем. Так что вот какая у нас заноза, не хотят они с нами общаться. Кого из них ни посмотри – безбедно живут. А на общие работы косо смотрят, да спустя рукава норовят делать. На дележ-то все собираются и громче всех орут: дай-дай. А за что? Завтра утром всех собрать на луг. Надо этот вопрос уладить. Не хотят, так не хотят. А за вашими спинами нечего прятаться. Вот так-то. А сейчас расходимся. Время позднее. А ты Тимоша и ты Нехряп, останьтесь, поговорить надо. Бабоньки, посуду свою не забудьте, а то я все помыть до утра не успею.

И он с нехряпом и кузнецом пошли в избу – секретничать. Вот там-то другой разговор пошел.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом