Ирина Алексеева "Женечка"

1912 год. Жизнь петербургской богемы полна поэзии, музыки, попоек. Не забываем про синематограф – затейливую новинку XX века. Герои романа – суетящиеся, бесприютные и ищущие любви. Играющие в декаданс. Пока рабочие бунтуют, а депутаты дерутся, творческая ватага переживает свои страсти. Начинающая актриса мечтает о роли, её кузина без памяти влюбляется в странного режиссёра, а подруга заводит роман с польским художником-наркоманом. Вот только «крушение всего», так ожидаемое декадентами, всё ближе.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 27.07.2024

Женечка
Ирина Алексеева

1912 год. Жизнь петербургской богемы полна поэзии, музыки, попоек. Не забываем про синематограф – затейливую новинку XX века. Герои романа – суетящиеся, бесприютные и ищущие любви. Играющие в декаданс. Пока рабочие бунтуют, а депутаты дерутся, творческая ватага переживает свои страсти. Начинающая актриса мечтает о роли, её кузина без памяти влюбляется в странного режиссёра, а подруга заводит роман с польским художником-наркоманом. Вот только «крушение всего», так ожидаемое декадентами, всё ближе.

Ирина Алексеева

Женечка




1.1. Зайковский

В монотонно покачивающемся вагоне первого класса висело сонное молчание. Господин пассажир первого класса Родион Дмитриевич Зайковский сидел в темноте у окна, заведённо перебирая пальцами мягкие кисточки шторки. Светильник над своим диваном он погасил полчаса назад, так и не дочитав хрусткие «Ведомости». Ночной поезд трясся сейчас среди бологовских заснеженных полей, за окном рябило белое с синим отливом, прорезанное тут и там чернеющими мёртвыми кустарниками.

Выдав в пустоту глухо-усталое «ух», Зайковский потянул атласный хвостик галстука, расстегнул воротник рубашки и, стянув жаркие ботинки на меху, вытянулся на диване. Колёса поезда всё заходились на полотне в беспрестанном треморе, и зубы Зайковского подрагивали за полусомкнутыми губами, как в ознобе.

«Какой же сумбур… – думалось в дрожании. – Возможно, в письме формулировки дадутся мне легче. Но не здесь, по приезде засяду».

Охота, конечно, сейчас полезть в чемодан за писчей бумагой, покуда не ускользнули мысли, но как пить дать почерк непременно заскачет, и чернила растекутся фиолетовыми цветками по скатерти. А Серж Левашов, давнишний друг, коллежский асессор и известный бонвиван, в ответном письме непременно сыронизирует, мол, прижилась у тебя моя «куриная» привычка. Зайковский едва улыбнулся в темноту – строки у Сержа извечно замирали на бумаге Эльбрусами и Марианскими впадинами средь высохших чернильных озёр. Жуть как ругался их учитель чистописания, проверяя грязнющие домашние задания, которые Серж наскоро царапал в экипаже по дороге в гимназию. Уж сколько лет прошло, а Левашов всё слал бывшему однокласснику кривые и косые письма в десять листов, брызжа каждой подробностью своих похождений.

«Что ж, теперь черёд мой», – и, закрыв глаза, Зайковский вырисовал в голове начало: – «Дорогой мой друг! Веришь или нет, но городская курия оказалась ко мне благосклонна, и пишет тебе сейчас депутат четвёртой Государственной думы».

Вертлявый хвостик строчной «ы» затянулся в паточном раздумии. Вспомнился тут же пятничный вечер у Коновалова, лидера их Прогрессивной партии. Поздравлял он Зайковского сдержанно, то и дело вплетая сожалеющие интонации. Поблёскивая пенсне, предостерегал, обещал скорое несварение желудка от «законодательной вермишели» и отмечал, что бодрость и рьяность депутата никогда не заменят ему компетентности.

«Словом, жалел меня Александр Иванович», – Зайковский вновь представил пляшущее по бумаге перо. – «В шутку прибавлял, что я своими сластями мог заткнуть за пояс легендарного конфетчика Эйнема, а теперь буду тратить время на думских сонь и крикунов. Будто я не знал, во что ввязываюсь! До вечера слушал советы коноваловские, его, видно, давно моя горячность пугает. «Давайте, Родион Дмитриевич, хоть этот созыв проживём без вызовов на дуэль!» Нет, друг мой, стреляться мне нет толку, но как вспомню, что снова будут депутатствовать мерзавцы вроде щекастенького антисемита Маркова, сразу злобой пробирает».

Не до конца затухшее волнение вновь разлилось напряжением по телу, жарко стало лицу. Зайковский потянулся к графину, подрагивающими руками вытащил за стеклянный шарик пробку, и чёрная в ночном вагоне вода тряско полилась в стакан. Утолил жажду залпом, ладонью оттер рот.

Меньше всего хотелось просверливать себе виски думами о циркачествах в Таврическом дворце и господах депутатах, тузящих друг дружку, словно хмельные разбойники. Отвлечься, отвлечься на спокоющее душу… Вот, скажем… Разве не хороша его новенькая ростовская фабрика, добавившаяся к питерской и рижской, разве не шустро раскупаются вишнёво-шоколадные помадки от «Товарищества Р. Д. Зайковского и Ко»? Три кондитерских магазина в столице, два в Москве, загляденье!

Внушал благоприятные прогнозы и недавно начавшийся эксперимент с введением восьмичасового рабочего дня на всех Зайковских фабриках.

«Производительность труда обещает если не взлететь, то точно распрямиться, метафорически утерев со лба пот. Сколько же видел я изморённых, сально-багровых лиц моих работниц, пробывших полдня у чанов с горячей карамелью… Эта пустота в поднятых на меня глазах – как же она пробирает, Серж, представь себе только. Так что решение я принимал более чем осознанно – чем хорош усталый рабочий, который и товар повредит, и себя покалечит влёгкую? На взгляд отца, конечно, дерзость сущая».

Не упомянуть о семье Зайковский не мог. Но перекривил лицо, точь-в-точь, как во время сентябрьского флюса.

«Что до домашних моих… Среагировали они, Серж, вполне ожидаемо – отец изволил отпустить шпильку, мол, сначала удумал я быть как Аббе, тот немецкий оптик, что тоже за восьмичасовой рабочий день ратовал, а теперь вот в политиканы подался, русским Тедди Рузвельтом решил стать. Словом, в который раз схлестнулся славянофил с западником – та дискуссия за обедом воистину была достойна палаты мер и весов. Таким хмурым отец не бывал с тех пор, как я променял его шелка на свои конфетки-бараночки. А под конец он выдал, Серж, вообрази, что либералы, «в сторону Запада посматривающие да на Россию поплёвывающие», опасней черносотенской заразы».

Здесь Зайковский затяжно зевнул – сказался всё же беспокойный день, сон гнал тревогу, глаза слипались, что от медовой патоки. С усилием он продолжил:

«Отец… ошибочно считал, что я угомонился тогда, в седьмом, когда Партия мирного обновления распалась всего через месяц после того, как я к ней примкнул. Свою ошибку признал, но не преминул сообщить, что я, в борьбе с ретроградством, расшатываю хлипкое затишье после революции. Что перед рабочими своими «добрым барином» зазря прикидываюсь, что пока я в Думе пустомелить буду, они «в ослабленной лямке» ту ещё пугачёвщину устроят. Мать сидела весь вечер бледная, Катрин три раза приносила ей сердечные капли. Твердила под нос «упаси Бог» всю отцовскую речь про грядущие у меня стачки. А братец Миша отличился лишь раз – разделавшись с жаркое, отвесил шуточку: «Такому Бонапарте, как ты, подставку за трибуной организовать придётся!»

Ах, сколько раз сравнивали его с Наполеоном! Из всей семьи Родион единственный, видите ли, ростом в мать пошёл – всего пять с половиной футов.

Но лицом, скажем, – разве похож? Носом, конечно, прям, волосами тёмен – и только. По этим параметрам хоть каждого третьего в двойники Бонапарту записывай! Подбородок не упрямый, а вытянутый, глаза куда темнее, чуть ли не с цыганщиной. И фигурой на Наполеона не тянул – ни плотных боков, ни мягкого живота – затянутого в белые лосины полухолма, что всегда отвращал Зайковского от императорского парадного портрета кисти Давида. Да и с чего бы пухнуть, когда озерцо на даче переплывает минуты за три, когда с отрочества за один подход на турнике делает сотню отменных подтягиваний?

В полунеге Зайковский свёл лопатки, суставы отозвались коротким хрустом. Изомнёт ведь всю рубашку, если заснёт сейчас одетым. Свёрнутую рулетом пижаму он упаковал с краю, у самой застёжки чемодана, так что пора бы выбраться из находящего забытья и по-человечески лечь спать. Но и письмо неоконченным оставить недопустимо.

Завершающий абзац Зайковский пожелал наполнить хоть каким-то оптимизмом:

«Но знаешь, дорогой друг, я верю, что Россию в скором времени ждут перемены, и отнюдь не такие фатальные, как считает Mom. Не сторонник высокопарных лозунгов, а потому подытожу совсем уж просто. Страна давно должна переболеть царистским недугом. Как тошны слезливые восхищения помазанником Божьим от сентиментальных сударынь, как пуста бравада милитариствующих офицеров, что «за веру, царя и Отечество», как ретроградно дородное дворянство с напомаженными именьями и толпою вышколенных слуг! Ты по себе знаешь, Серж, насколько контрастен дух Нового Света в сравнении с описанным выше ужасом. Мир, где властвуют self-made men. Я вспоминаю посещённые мной калифорнийские тресты с поражающим воображение техническим оснащением, гудящие жизнью фермы и ранчо (видел бы их покойный Столыпин!), «плодородные долины» Невады с немыслимыми свободами… Я задаюсь вопросом, растопчет ли бизнес аристократию и у нас? Ведь каждый, подумай, каждый, при должных знаниях и умениях, может вывести Россию к немыслимым высотам. Мы, люди новой формации, имеем право решать, куда свернёт страна, а потому…»

Но витая петля строчной «у» так и не успела загнуться – господина депутата окончательно сморил сон, накрывший плотным лоскутом воображаемый исписанный лист.

1.2. Сандра

– Эжени! – вроде бы и крикнула, но как-то полупридушенно.

Для верности аккуратно кинула в окошко маленький камешек – стекло мягко зазвенело. Повезло, подумала Сандра, горничная не прознает, а Женька, бессовестная, точно с постели поднимется.

От утреннего субботнего морозца уже рдели щёки, а очки верно покрывались инеем. Озябшая Сандра, скрипя зубами, вновь сунула руки в карманы своего щёгольского пальтишка из французского кашемира и заплясала нервный степ под окном доходного дома, что на Большой Пушкарской. Заснеженные грифоны, гордо выпятившие свои каменные груди, неодобрительно посматривали на Сандру с колонн центрального портика. Стылый питерский ноябрь (призналась самой себе, вытанцовывая третий круг) совсем не располагал к затее, которую она собралась провернуть – сидеть бы сейчас в натопленной меблирашке да попивать абсент со стариком Миреком.

Бесстыдница-кузина выбежала из парадного спустя каких-то двадцать семь минут. У пушистой котиковой шубки была застёгнута лишь половина ромбиков-пуговиц, на одной руке у Женьки бестолково болталась муфта, а другая, голая, стремительно розовела на морозе, как и Женькины щёки, легко тронутые пуховкой. Белый мех замечательно подчёркивал тёмный пепел кузининых волос, коротко стриженных и свободно вьющихся под шапочкой, не то, что туго закрученные в «шишечки» косы Сандры. Однако в дерзкой Женькиной причёске не было ничего катаржанско-тифозного, напротив, короткие, мелко завитые пряди игриво обрамляли хорошенькое полудетское лицо. Ну, а вечная улыбка на аккуратно-тонких губах вовсе превращала её в этакого холёного мальчишку-озорника.

– Сандра, миленькая, ну прости, – взмолилась Женька, торопливо мучаясь с пуговицами. – Я от Зоечки еле отделалась! Сама же понимаешь, увидит она нас вместе – вмиг донесёт мамочке, а мамочка меня в комнате запрёт и будет причитать о том, как дурно на меня влияет этот enfant terrible.

Женька засмеялась, и играючи пощекотала Сандру мягчайшей кисточкой, украшавшей шубный рукав.

– Вашу наушницу Зоечку я бы давно выставила вон, – неодобрительный взгляд и беглое промакивание носа платком. – Поспеши, Эжени, Мирек ждать не любит.

Искрящийся снег засипел под торопливыми шагами. То ли нетерпение, то ли азарт подгоняли Сандру, она почти тянул непоспевающую Женьку за руку, пока они шли вдоль запорошенной, окоченевшей Невы. Отвечала на вопросы односложно и рассеянно:

– А долго мы в Галерке пробудем? Погода сегодня кусачая.

– Часок, не больше.

– А добираться ещё дольше, Сандра, мы же замёрзнем, не верю, что обещанные тулупы нас спасут!

– Да что ты, овчина добротная, Мирек вчера заверил.

– А Мирослав Эмильевич точно не успел выкушать лишнего с утреца?

– Разве что рюмочку, не страшно.

До меблирашек добрались комично пунцовыми – от спешки и стужи. В душном коридоре пахло жареным – похоже, кому-то стряпали картошку на маслице. Сандра вспомнила, что с утра успела лишь наскоро сжевать купленную у булочника сайку, и вновь пожалела, что так и не наняла приходящую кухарку. Отучиться обедать в кофейнях и ресторанах было для неё крайне затруднительно, даже при набравшемся трёхзначном долге.

Сандра представила, как после авантюрки побалует себя розовой форелью в «Палкине», мельком взглянет на счёт и одними губами чертыхнётся в адрес своего батюшки. Достопочтенный батюшка не присылал денег уже второй месяц, а всё из-за треклятой анонимки – то ли от доморощенного профессора Аницкого, то ли от подлой белоподкладочницы Меняевой. «Дочь ваша занятия посещать перестала, у притонов ошивается в компании оборванцев и проходимцев…» Сандра, конечно, в последний свой визит в Саратов, покричала, что в подворотнях у Сенной ей отраднее, чем под профессорским бубнежом, однако батюшка тут же начал страдать глухотой. Жёстко оборвал, в своей прокурорской манере зачитал блудной дочери список обвинений (от подрыва доверия до развратничества) и выставил вон, не забыв уведомить о случившемся своего брата, Женькиного отца. Неудивительно, что кузине всеми правдами и неправдами запрещали променады с «испорченной девчонкой».

Мирек отпер дверь только после того, как Женька, едва не замучив полуживой звонок, проиграла нетерпеливую тройную трель. Неистовый поляк был, что называется, с перехмура. Почти иссохшая к его тридцати семи годам физия сегодня посерела вовсе. Прищурив неясные глаза, Мирек устало привалился к косяку и медлительным росчерком длинного пальца поправил спадавшую на левую сторону лба чернявую прядь волос, нечёсанных и ненафиксатуренных. Рубашка обыденно смотрелась растёрзанной, полузастёгнутая, с мятым поднятым воротником, почти полностью вылезшая из брюк. Женьке б засмущаться от такого моветона, но вместо этого она расплылась в улыбке.

– Чего беситесь? – голос у Мирека был заспанным, а каждое слово – как всегда, подёрнуто пшецким выговором.

– Прости, дружище, припозднились мы, – виновато выпалила Сандра. – Пусти нас, что ли, внутрь, видишь, панночка совсем продрогла.

– Ну, прошу, – широким жестом Мирек пропустил их вперёд и тут же приложил руку к виску.

Мирослав Квятковский жил на этаж ниже Сандры, имел несчастную жену с малолетней дочкой и марал холсты авангардной мазнёй. Некогда он неведомым чудом попал в Варшавскую академию изящных искусств и, в отличие от Сандры, даже не был с позором изгнан. Но стоило горячему хлопаку, прихватив молодую супругу, на авось рвануть в Питер, как столичная богема скоренько поглотила его. Картины пана Мирека, цветастые, провокационные и, на вкус Сандры, пошловатые, негаданно полюбились прогрессивным господам и дамочкам. Увы, Мирековский кошель редко пух от кредитных билетов дольше недели – на алкоголь, кокаин и экстравагантные вечеринки спускалась добрая половина выручки, и Квятковскому приходилось черкать расписки своим приятелям. Именно его ёмкой присказочкой, мол, на деле эти бумажки «dobre tylko do podcierania tylka»

Сандра руководствовалась, начиная карьеру злостной должницы.

Идея сунуться в Галерку также принадлежала Миреку. Как-то за лафитником наливки Сандра проговорилась о друге-режиссёре и кузине-натурщице, мечтающей о карьере актрисы. В полупьяном восторге частила о том, как давно горят они придумкой создать короткометражную сюрреалистическую трагедию по мотивам бодлеровской «Рыжей нищенки». В третьем часу ночи Квятковский, просмаковав в который раз «тощая блещет твоя нагота», предложил в грядущую субботу привести к нему панну Эугенью, приодеть в какую-нибудь хламиду и под охраной отправить в пекло Галерки. «Чтоб хоть часок побыла в чужой шкуре. А то, боюсь, не дастся твоей белоручке роль». Сандра тогда с энтузиазмом закивала, ну, а на утро неистовый поляк не только не забыл свою пьяную мысль, но и пообещал раздобыть подходящую одёжу и даже организовать аутентичную скрипучую телегу.

Костюмы для маленького маскарада уже были разложены на диване в комнатушке Мирека, с пола до потолка иссиняченной подтёками комкастого масла. Добротные тулупы, мохнатые шапки, чинно стоящие валенки, ватные штаны, бабские шерстяные юбки с пёстрым павлопосадским платком – всё неожиданно чистое, целое и нарочито бедное, даром, что из театра.

– Ой, а не эту ли прелесть носила Антонида в «Жизни за царя»? – Женька сверкала глазами, кружа в руках платок. – Прошлой зимой в Мариинке давали, мы с мамочкой ходили…

– Этого мне, панна, знать не дано, – Мирек улыбнулся ей чуть криво. – Как видите, здесь у меня, кхм, художественный бедлам, как бы вам краской не обляпаться. Переоденьтесь лучше в комнате моей Баси, раньше трёх они с Агаткой не вернутся.

Женька кивнула, воодушевлённая, подхватила груду одежды и скрылась за дверью. У Мирека дёрнулся нос.

– Восторженное создание…

– Не всё же время скорбеть о закате цивилизации, – хмыкнула Сандра, стягивая с себя жакет. Оставшись в сорочке, немного зарделась, да только Мирека нилигистичная «панна Оля» никогда не интересовала, как женщина. – Эжени всю жизнь забот не знала, разве что, от бразильских малярийных комаров в отрочестве досталось, – подавила смешок. – Папаша её так перепугался, что бросил изучать своих тварей, примчался с семьёй из амазонских джунглей обратно в Питер и создал для дочки идеальную теплицу.

– Со скуки, выходит, к нам панночка прибилась? – спросил Мирек, влезая в ситцевую рубаху. На голом сгибе его локтя Сандра успела заметить чернильный след очередного опиумного полёта.

– Как не зачахнуть, когда отец тебя, как очередную свою лягушку, в банку посадил? Кормит, обхаживает – а толку? Вот Эжени и нашла отраду в нашем обществе. Бесспорно… Бесспорно, обмануться её ветреным образом ужасно легко – она вам с лёгкостью сыграет и скорбь, и экзальтацию, и экстаз.

Мирек нежданно зашёлся низким смехом. Едва затянув штаны, он полез в свой комод, выудил стопку фотокарточек. Из гаммы порнографических изысков достал гладкую розоватую открытку с преневиннейшим, после череды мясистых и кудластых бесстыдниц, портретом. С Женькой, тонкой, алебастровой, опустившейся на колени у белого полотна. Голая спина с цепочкой остро прорисованных позвонков, полупрозрачный чёрный саван, прикрывающий бёдра, томный поворот головы; на лице тушью выведена шахматная полумаска, в глазах-каштанах – удивление смерти. Сандра помнила осенний вечер, когда создавали эту Женьку – разбитую фарфоровую куклу, надтреснутую, но всё такую же прекрасную.

– Пару недель назад вот приобрёл, как здесь удержаться, – Мирек легонько провёл ногтём по линии чуть склонённой Женькиной шеи.

– Эстетически побаловать себя решил? Я ж знаю, такие, как Эжени, с тобой за минуту сгорают. Ни за что не поверю, что тебе приглянулась моя кузина.

Сандра едва натянула узкий в плечах тулуп, разок он даже треснул в районе рукава («чем не штрих к образу оборванки»). В этом капустном обличии моментально ощутился всем телом жар, тугой треух давил и колол лоб.

– Эстетически – и только, – кивнул Мирек, подмигивая. – Не хочу я панночкиных слёз.

Кто-кто, а он уж точно гармонично смотрелся в крестьянской одёже – грубо слепленный, взлохмаченный, с изломанным в люблинских дворах носом. На себя же Сандра не смогла смотреть без смеха – сытое и умытое лицо, пусть с парой красных прыщиков на подбородке, вечный взгляд интеллигентной гимназистки, черепаховая оправа очков, явно заказная и так претящая обитательнице Галерки. Измазывать щёки печной золой Сандра сразу побрезговала, с очками нехотя рассталась – близорукость её была не так уж и страшна, если что, Женька под руку подхватит, как хмельную. Замотать шарфом лицо, ни по чём не снимать рукавиц – нежно-розовые мягкие ладони, как горящая на воре шапка.

– Господа! Нравлюсь я вам? – вдруг звонко за спиной.

То была Женька, но какая Женька! Сандра аж рукой всплеснула, едва не снеся локтём бурый стакан с засохшими кисточками. От пёстрого платка щёки Женьки казались румянее, глаза же сверкали чудесным белым блеском; под аккуратный полукруг маленького подбородка ложился пышный узел. Поясок с ромбовидным узором обхватывал тулуп, не позволяя сокрыть изящный силуэт. К ногам уходила волнами шерстяная юбка («Впервые наша прогрессивная Женька надела что-то ниже щиколотки!»).

«Как миловидна и невинна она сейчас», – думала Сандра. – «Конечно, не нищенка, да и не крестьянка – зато прелестна, как картинка».

Когда найдётся плёнка, костюм для Женьки соорудят, разумеется, подырявее, для чисто условной упадочнической страдальческости. Пусть её напудрят до белизны, нарисуют драматичные тени, обострят скулы – для синематографа этого более, чем достаточно. Право слово, не превращать же Женьку в тех истощённых, чумазых и завшивленных бродяжек из Вяземской лавры, Песков или всё той же треклятой Галерки. В Вяземской лавре минувшим четвергом, кстати, достали из колодца одну такую, с паперти, – голова отдельно, руки-ноги вывернуты, брюхо вспорото – Сандра как прочла заметку в «Газете-копейке», так вмиг отмела идею променада по сему району. Разумеется, Галерка оплотом безопасности отнюдь не выглядела, но новых диких слухов с неё пока не доносилось, и, более того, с собой взят Квятковский – этот может грамотно в морду дать кому следует.

– Ты, Женька, как с суриковского полотна, – наконец вымолвила Сандра.

– Ладна, – и Мирек потеплел, разгладил свои складки у рта. – Лицо только прикройте, панночка, уж больно вы холёная.

– И прикрою! Платок тёплый, нос не наморожу хоть, – Женька игриво причмокнула. – Ах, видела бы меня Фиса! Но ты её знаешь – ни за какие коврижки в Галерку не поедет!

– Фиса у нас интеллигентнейшая дама и в подобных местах не обретается! – последовала усмешка от Сандры.

А Мирек снова прищурился:

– Но! Уж не та ли это дама, что сидела с вами за столиком в «Собаке»?

– Она. Фиса Сергевна, молодая жена бумагомарателя Горецкого.

На секунду в глазах Квятковского мелькнуло что-то липкое, но после он лишь задумчиво изрёк:

– Горецкий-Горецкий… Дай припомнить, возможно, именно его рассказики были на страницах какого-то номера «Русского вестника». Я на них некогда чистил селёдку.

***

Добирались до Васильевского острова они почти час – выпрошенный у ярмарочного торговца кабысдох, тонконогий, с почти лысым левым боком, едва плёлся, от чего посаженный на козлы Мирек время от времени разражался отборной пшецкой руганью. Женька в ознобе заламывала пальцы, коротко и жарко дышала в шарф, натянутый до самых удручающе глядящих глаз. Всё меньше манила её игра, спасаясь от холода и немилосердной тряски телеги, она жалась к Сандре и полушёпотом мечтала о своей мягкой комнате с изразцовой печкой, меховых домашних туфлях и горячем кофе, пахнущем восточными пряностями. Утешалась, что съёмки грядущей картины пройдут под крышей павильона.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом