ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 06.02.2025
«И что же, что на пенсии? Как это в песне пелось: «солдат – всегда солдат!» «А рабочий – всегда рабочий!»
Поравнявшись с ним, я не сдержался – глянул на распяленную, и вправду, точно черная детская ладошка, варежку, на него самого, и улыбнулся ему. Улыбкой этой мне хотелось ему сказать, что я все-все понял! Что он поступил наилучшим образом! Море узнается по одной капле! Пустяк вроде, но, как говорится, – я с ним в разведку пошел бы! Во всем, всю жизнь человек – ратоборец против стихий!
Он не ответил мне улыбкой, как я ждал. Да и впрямь – над чем здесь улыбаться? Он лишь как-то пристально, одно мгновенье, глянул на меня. Как бы говоря: разве вы находите в этом что-то необычное? Простейшая штука! Да и вы – я уверен – так бы поступили! Главное, любой так должен поступить. Мы – люди!..
И именно потому, что в этом серьезном, мгновенном взгляде его я все это прочитал и понял – я ничего ему не сказал. И не остановился. Пошел дальше. Теперь уже я был впередиидущим…
Трудная любовь
Слесарь-лекальщик Л. (некая очередная обуженность и специализация; того же слесаря-инструментальщика, художника среди слесарей, всю жизнь занятого тем, что подковывает незримую левшовскую блоху вполне реальными, пусть и видимыми лишь в «мелкоскоп», подковками) занят своим кропотливым, немного таинственным, делом. Он и работает отдельно, за фанерной огородкой. Там чисто – точно в лаборатории. Инструмента немного, вроде он обычный: надфили, шкурки, шлифовальные круги, коробочка с «алмазной пастой».
Как раз этой пастой и занят сейчас лекальщик. Он пришлифовывает с помощью этой пасты поверхность какого-то сверхпрецизионного пуансона – и сложной конфигурации и высокой – микронной – точности… Единственная, не знающая «вала», продукция.
Я долго наблюдаю работу этого «мага техника» – и думаю: как бы далеко ни ушла сама техника, «электроны, умноженные на микроны», как бы производство ни автоматизировать уникальными роботами, в «золотых руках» (а они всегда – при «золотой голове»!) всегда будет нужда. И еще я думаю о том, что, видать, никогда не будет найдена метода «обучения массовой» подготовки таких мастеров высокого класса, которые всегда – самородки, и уповать тут можно лишь на случай! Как же надо ими дорожить. Слышал я, что заработок его достигает до полтыщи в месяц. Что ж, – все верно. Я – писатель! И свое пишу (иногда удается что-то издать), и рецензирую, и внештатно редактирую… Мой заработок (он все еще «облагорожено» именуется – «гонораром»! Причем здесь – «гонор»! Заработок – он и есть заработок!..) достигает лишь трети этого слесаря… Я это отмечаю без тени зависти. Даже с чувством удовлетворения, как факт справедливости жизни.
– Что, интересно? – спросил меня лекальщик. – Небось – все распишите под орех! И слова будут красивые: «вдохновение», «творчество», «искусство»! Знаю я вашего брата – писателя!
– А что, не чувствуете ничего подобного? Ну пусть хотя бы – удовлетворения от хорошо сделанной работы? Трудно было, не давалось, не давалось – ну, вроде красивой и капризной женщины… А все же… Сумели покорить!.. Главное, – чувство: сумел то, что другой не сумел бы?
– Да-а, – что-то и вправду похожее бывает! – смеется лекальщик. И даже покачал головой. С видом ловкого человека, умеющего оценить по достоинству ловкость в ком-то другом… – Все мы, конечно, человеки, одинаково чувствуем… Разве что слова разные…
– Вот видите… А говорите – «красивые слова»… Знаете, чем трудней, серьезней трудится писатель, в общем – свободный художник, тем и он реже говорит эти «красивые слова». О чем бы ни писал. И о своем труде тоже…
– Нет, позвольте! А как же поэты? У них эти слова – обязательно! Читаю поэзию, всегда там красивая словесность… Ну, и прочее.
– Им можно простить… Даже должно… Они тоже великие труженики. Но достигают все – одним сердечным риском, таким напряжением мысли и воли – что кажется: вспыхнет, взорвется, сгорит, как молния!.. Вот такой труд, наверно, иначе не назовешь: «вдохновение», «озарение», «творческий акт»… Словно боец – грудью – на дот… Понимаете? Мы, прозаики, больше «целью» идем в атаку…
– Понимаю… Нам так нельзя… Так сказать, больше по-пластунски. Хотя на тот же дот… И тоже риск… Трудное, видать, и ваше дело, писательское!.. Хотя другим кажется – легкий хлеб. Я бы, наверно, не сумел бы… Вон письмо матери в деревню – два месяца собираюсь написать… Всего-то – письмо лишь!.. Матери! А вы ведь – пишете человечеству! Векам и поколеньям! Нет, не смог бы.
– Как знать… Вот уж я вашу работу – заведомо не смог бы…
– Это отчего ж? Очень уж мы привыкли сразу сдаваться…
– Как вам объяснить? Чувствую, – нервы мои, например, оказались бы не то что слишком тонкими, или слишком толстыми – качественно примитивными… «немузыкальными»… Шутка ли сказать – микрон! Тысячную долю миллиметра учуять… Мои лишь вершок учуят!..
Я подумал, что удачно пошутил. Я даже предвкушал усмешку, хотя бы улыбку признательности. Лекальщик никак не отреагировал на мою шутливость. Мне не пришлось скромно солидаризоваться с его усмешкой или улыбкой. Да и смех смеху – рознь. Иной раз смеются над неумелостью шутника. Кисло смеются. Шутить надо почти с уверенностью профессионала! «Не уверен – не обгоняй!» Хоть в дураках не будешь. Подчас так и читаешь этого дурака на лицах людей… И я внимательно следил за лицом лекальщика. Оно было серьезным, показалось даже выражало досаду. Щурясь, он глядел в какую-то мысленную даль.
– Я с вами совершенно не согласен… Мол, у ваших нервов – чувствительность – вершковая, а у меня – микронная… Ну, пусть даже так… Пусть каждый с такими родился! И что же – вы думаете, что только лишь нервами делается нужная работа? А что нужная работа, делает нервы такими же нужными – об этом вы не подумали? По-вашему – скрипач лишь настраивает скрипку, а она его не настраивает? Что игра – это не… взаимодействие, слияние музыканта и инструмента, в лучших своих качествах? Не-эт!.. Ошибочка тут у вас, товарищ писатель! Все дело – в терпении… Только – терпением из необходимости ничего не возьмешь здесь… Нужно терпение – из любви!.. Вот почему мне по душе пришелся ваш пример – покорить красивую женщину… Кавалерство? Угождение? Хитрости всякие? Ничего это не стоило бы – без любви-терпения!
– Видимо, правы вы… – подумав, сказал я. – И в нашем деле, в писательском – то же…
– Ну, вот и поняли друг друга! Стало быть, если мое дело больше вам по душе – приходите: научу!
– Нет уж… Можно менять – женщин… Но не любимых!.. Хоть и трудно, ох, как трудно с ними – а разве без них – жизнь?
Мы долго смеялись. Потом помолчали. Довольные друг другом, пожали руки…
Потом я говорил о нем с рабочими в курилке. Интересно – что же они думают о человеке, который пусть и за слабой фанерной огородкой, а все же как бы далеко от них, обыкновенных рабочих…
– Собственно – он и есть настоящий рабочий, – сказал мне какой-то лобастый крепыш. Затянулся и метким щелчком отправил в урну окурок. – Мы пока лишь… работяги. Количество деталей на расценку… За-ра-ба-ты-ва-ем… Считаем… А вот он не считает! Ни количество деталей, ни расценки, ни время. Он и есть настоящий рабочий! Вы, наверно, корреспондент. Будете слова писать – «художник», «золотые руки»… А он – знаете ли? – с четырнадцати лет на заводе. На каждом нашем месте потрудился. Видать, не одними руками, башкой, душой! У него призвание – рабочего! То есть мастера! Нет у нас ни чинов, ни званий… Ни погон, ни звездочек. И слава богу! А ведь это не просто стаж, ветеранство – каждый день постигается что-то новое! Вот наши чины и ранги, наши погоны и звездочки! Это понимать нужно, чтобы правильно писать о рабочем! Путь к мастерству не внешний, не на виду! То десятая миллиметра, то сотка, то микрон… Липовых карьер у нас не бывает… Уже поэтому – если подумать – можно полюбить труд на всю жизнь. Ну, пусть по-вашему: обрести призвание рабочего!
…Я подумал, что и вправду рано писать. Еще и еще раз приду на завод, в эту же курилку. «Служенье муз не терпит суеты». Надо еще раз посмотреть людей в деле, послушать в этой же курилке… И в своем деле нужно идти каждый день от «десятой миллиметра» – до своего «микрона»…
Личный гриф
Вы не знаете Лешку Бубенцова? Этого не может быть! Его все знали еще в Литинституте. Еще бы – это был затейник! Не то, чтобы человек балагурил, шутил, старался смешить… Напротив, был он неизменно сумрачен, то молчалив, то возбужден, то в стороне от всех, то в центре внимания, о чем-то горячо рассуждая, споря, доказывая… Впрочем, спорить с ним было совершенно невозможно. Он других никогда не слушал, собственные суждения были всегда неожиданными, с какой-то житейско-смешной стороны, то нелепые, то проницательные, они так же легко им обрывались, как начинались – и все его вскоре прозвали: «юродивым».
Никто не знал, где и чем живет Лешка, который в пятидесятых все еще донашивал какое-то армейское потертое «хаки», вдрызг растоптанные «кирзачи», хотя ничего не слышно было, чтоб он когда-то служил в армии…
Писал он свои юмористические рассказы так же сумбурно, как жил, как говорил… Все было смешным в них, все было живо схвачено в жизни, чтение автора слушали охотно, даже просили – «что-нибудь прочти»; и он читал, «поднимал настроение», но стоило взять у него рукопись, заглянуть в нее, чтоб только ахнуть и развести руками. Так все непохоже было «на литературу», как это обычно принято понимать…
– Слушай! Ведь никакой литературной обработки текста!
– Это что у тебя – черновики?
– Так можно говорить – но так нельзя писать!
Лешка выдергивал из чужих рук свою рукопись, – «Пошли вы все нафиг! Ничего вы не понимаете!» – и уходил. И ему смотрели вслед, сожалели качая головой: «Юродивый! Что с него возьмешь!..»
С грехом пополам Леша кончил институт, где он учился заочно, поскольку должен был работать, чтоб прокормить и себя, и старушку-мать. Работал он где-то дворником, при каком-то ЖЭКе. Там, видать, и черпал свое вдохновение. Рассказы его были – то о похождениях какого-то алкаша, то про собачьи случки, а то про обитателей птичьего рынка, одним словом про такие темы, которые уже сами по себе были обречены в смысле печати…
Дадут ему командировку (кто-то кому-то звонил, поручался, что «на этот раз не подведет»: его ведь знали во всех редакциях!), а он привезет «материал», который переходил из рук в руки, все читали, хохотали, а печатать его было невозможно…
Леша не огорчался, шел на вокзал, клянчил у приезжих билет, чтоб отчитаться за командировку, потому что денег на «обратный» (да и на «прямой» тоже) у него не было; он их оставлял матери, а сам добирался всегда «на попутных»…
Окончание института ничего не изменило в судьбе Лешки-юродивого. О нем все забыли. Встретит кто-то из однокашников – «Ну как живешь?» «А разве писатель – живет? Имитация… И свою, и чужую жизнь – имитирует…»
И опять на него махали рукой…
Однажды Лешка Бубенцов увидел Симонова. Тот скорым шагом пересекал широкий двор Союза писателей, что на Воровского 52 (известный в Москве дом, Толстым описан как дом Ростовых в «Войне и мире»). Вот-вот Симонов минует ворота – слева журнал «Дружба народов», справа – «Иностранная комиссия» и укатит на черной «Волге».
Не тут-то было. Между Симоновым и «Волгой» предстал Лешка. Он первый протянул руку, будто здороваться так с секретарем Союза было для него делом вполне привычным.
– Константин Михайлович, – хочу вам показать свои рассказы. Надоело выслушивать всякие пошлости в редакциях! Дамы… Литературные дамы обоего пола… Образованщина! Белинские! Ералаш…
Симонов еще не успел сесть рядом с шофером, как Леша уселся на середину заднего сидения.
– По пути объясню вам – что к чему. Кто я и что я… А рассказы, не беспокойтесь, они со мной… – показал туго свернутую трубку рукописей, перехваченную сдвоенной банковской резинкой.
Машина уже катила по Садовому кольцу, когда Симонов, не обернувшись, сказал, как бы в задумчивости.
– А вы – не застенчивый…
– Да, я совсем не застенчивый!.. Но совсем не деловой…
И Леша стал рассказывать о себе, о том, что и как пишет.
– Уж очень мы все деловые, Константин Михайлович! Сплошь дефицит иронии… Еще в литинституте я назвал всех главных, завов, замзавов и членов редколлегий… Как в воду глядел! Как-то Всеволод Иванов пришел в институт. Беседовали, записал за ним. Позвольте прочитаю из блокнота: «У нас появляются аппаратные таланты, даже гении. Эти таланты и гении, как ни странно, измеряются не качеством их книг, а размером и высотой кресла, которое они занимают в том или ином учреждении… А произведения их вредны не только тем, что они серы, скучны, но еще и тем, что могут развращающе действовать на молодежь». Ни прибавить, ни убавить! Государственный взгляд, не правда ли, Константин Михайлович? Аппаратные таланты!
Лишь теперь Симонов на миг обернулся и искоса глянул на своего непрошенного спутника. Литинститут был его альма-матер. Затем, сколько лет он его отстаивал перед высшими инстанциями! Единственный в мире Литинститут! Но, видно, именно это – «единственный в мире» – и больше всего смущало высокие инстанции. Благо Симонов был вхож в любые «высокие инстанции» – и институт продолжал существовать. И это несмотря на то, что все сходились на том, что «на писателя нельзя выучиться». От Леши не ускользнуло это движение Симонова. Он недаром приберег слово Литинститут – как главный пароль до последнего поста!
– Но почему вы решили мне показать рассказы? Я – что – юморист?
– Видите ли, Константин Михайлович, – вы писатель-универсал. Вы работаете абсолютно во всех жанрах!.. Пожалуй, вы единственный такой у нас писатель… Вот только юмор не пишете! А с юмором у нас дело дрянь… Очень мы все серьезные, деловые… Кто у нас пишет юмор? Ну, скажем, мадам Варвара Карбовская… Вот вы были на фронте… Прочесть бы ее рассказ в окопе… А в окопе – кто? Солдаты… Как у Шолохова – колхозники, рабочие, трудовой народ. «Они сражались за Родину»… Вот им бы прочесть этот юмор. Они бы не то, что не смеялись бы – не поняли б: что от них хотят! Пресно, чопорно, литературщина… Как английские светские анекдоты… Зубы ноют от такого юмора… Городской, арбатский, с нафталинчиком… Не народный, какой-то бескровный юмор. Лимфатический раствор…
– Ну ладно, – сказал Симонов, когда машина остановилась на Аэропортовской и они поднялись на лифте в квартиру. – Что-то мне всегда подозрительно, когда авторы сами много теоретизируют по поводу написанного ими… Лучше уж и вправду посмотрю…
Сев за большой письменный стол, усадив гостя сбоку в кресло, Симонов тут же раскурил трубку и молча протянул руку за рукописью. Бубенцов удивился как он быстро читает. Даже было усомнился – читает ли? Нет, читал – при этом пыхтел трубкой и морщился от дыма. На столе лежали сигареты, которые еще до этого были придвинуты поближе к гостю. Бубенцов был не курящим…
С замирающим сердцем следил он за лицом хозяина, но оно было непроницаемо. Ни признака улыбки – курил, морщился и читал. Он работал. Было похоже, что вообще забыл о рядом сидящем авторе. Об одном рассказе – у каждого автора есть всегда нечто, то ли самое любимое, то ли самое обнадеживающее – Бубенцов не сдержался – спросил мнение… Симонов поначалу вроде бы не расслышал вопроса, затем – как бы подосадовав на то, что ему помешали – вынул трубку изо рта. Медленно о чем-то подумал.
– Разве не смешной?
– Смешной – но плохой… Смешным бывает и глупое… Но это не для рассказа… Вы хотите быть непосредственным… В литературе – это самое трудное, пожалуй…
– А Пришвина рассказ рассмешил… Да, да – не удивляйтесь. Добрался до него в Дунино… Так ему этот рассказ понравился!
– Сквернословящий попугай? У хозяина-алкоголика материться научился?.. Так это уже было… У Егорова и Полищука? Не читали? Напрасно! А старик вообще никого не читает. Как он вас принял?
– Хорошо… С виду, знаете, эдакой церковный староста, или управляющий винокурней… Поинтересовался – «Чем живете?» А у меня много шабашек… Грузить посуду у гастронома… Тапочки шью. Хорошие – таких в магазине не купите! Затем – лицую. У меня и машина зингеровская есть. Костюм, или один пиджак, перелицую – как новый будет! Три пиджака дал перелицевать – и деньги наперед дал…
– Это правда? Не сочиняете?.. Мне это очень любопытно, если правда. Хороший писатель должен быть хорошим человеком, но…
– Как на Библии… Правда и только правда…
– Сделали? Не надули старика?
– Обижаете… За кого меня считаете! Принес, – а он болен. Но я ему все на совесть сделал, не беспокойтесь.
– Ладно. Помолчите. Дайте дочитать.
– А-а! Молчу!
Дочитав последнюю страницу, Симонов молча уставился на гостя. Только теперь, казалось, он его по-настоящему видел. Отвел свои зоркие, немного выпуклые глаза горца, опять думал. Бубенцову было не по себе – хорош, стало быть, юмор, если о нем надо так долго, так серьезно размышлять… Может и вправду бездарен, как пень…
А Симонов смотрел, как в даль, что-то, видимо, про себя решая.
– Стало быть, – три года как кончили институт – и ни одного рассказа не напечатали? И пишете много – не бросите… ради лицовки единственно? Верю… Но что мне, секретарю Союза, с вами сделать – ума не приложу. И талантливо, и печатать бы надо, а печатать нельзя… Не дается вам, видать, профессионализм… Знаете, вроде часов. Прекрасный механизм, а вот одного лишь винтика не достает – часы стоят… Писатель, между прочим, еще часовой мастер. То есть – свой писательский механизм умеет и перестроить, и переналадить, и пустить… Вы, вот – тапочки, пиджаки – а себя сделать профессионалом не можете!.. Так вы сказали – я универсал, а юмор мне не дался? Какой же я тогда универсал… Знаете, как артисты рассуждают? Кому дано играть комедийные роли – тому дано все роли играть! И вправду, даже юмореску, даже фельетона за всю жизнь не написал. Может, не писатель я – журналист? беллетрист?..
Он придвинул блокнот, вырвал лист «с грифом»: «Константин Михайлович Симонов. Москва, Секретарь Союза писателей СССР». Лист оторвался точно и аккуратно по дырочкам – линии отрыв. После этого принялся писать.
«Издательствам и редакциям Советского Союза. Я настоятельно рекомендую вам талантливого писателя-юмориста Алексея Бубенцова. Прошу ему оказать посильную помощь с печатью. Единственное в чем нуждаются его рассказы – это в талантливом же редакторе, широко чувствующем специфику жанра, главное, авторскую индивидуальность в жанре.
К. Симонов
Секретарь Союза писателей СССР».
– Вот, возьмите… Почерк мой, как видите, далеко не каллиграфический. Зато – автограф, так сказать… Уже не один будете биться – так сказать, плечо товарища…
– Ну и как – помогла тебе рекомендация? – спросил я Бубенцова, прочитав и возвращая ему уж протершийся на сгибах лист бумаги с личным грифом…
– Помогла… Как бы не так… Все вот, вроде тебя, прочтут, растрогаются… Любопытно ведь… А толку – чуть.
– И никто не помог? – в вопросе моем, видно, послышался испуг… Медленно пряча бумагу во внутренний карман пиджака, Бубенцов как-то самолюбно усмехнулся.
– Дело спасения утопающих… – дело самих утопающих. Понял я, – если уж такой высокий… протекционизм мне не помогает, стало быть, дело мое – швах… Стоит механизм! Винтика нет!.. Где взять?
И стал я читать свои рассказы уже не смеха ради. Серьезно. Как некогда их читал сам Константин Михайлович… Искал свой винтик в недостающем мне профессионализме… Сам себе стал беспощадным редактором… Знаешь, знаешь – краткость в юморе – первейшая вещь! И интонация! И порядок слов… И подтекст… Одним словом, – пошли не рассказы: книга рассказов.
– И что же – больше бумагу в издательствах не кажешь?
– Ни боже мой! Тебе вот показал… Берегу! Будет же когда-то музей Симонова? Обязательно будет!
«Хама с собачкой…»
Я ничего не могу сказать против собак. Средь «братьев наших меньших» они выделяются и умом, и готовностью к дружбе. Это и вправду импонирует. Но мне всегда жалко той непомерной любви, которую люди отдают собакам, и, стало быть, отнимают ее у ближних…
И тогда дело уж не в собаках – а в их хозяевах. Все дело в том, чтоб собака служила человеку, а не наоборот! Затем, – какому человеку. Если она – та же, скажем, овчарка – рыскает по полю боя и зовет нашего санитара к раненому, к нашему бойцу или даже к противнику, которому мы тоже оказывали врачебную помощь, это одно дело («собака – друг человека»), если же она в ярости гонится – выслеживает военнопленных, бежавших из гитлеровского концлагеря, чтоб их пристрелили или отправили в газовые камеры, это уже совсем другое дело (никак здесь не скажешь, что эта немецкая овчарка – «друг человека», когда на деле она – друг фашиста…).
Люди, стало быть, очень по-разному относятся к собакам. Здесь тоже надо: «смотреть в корень». Но и когда завидят собаку по моде, показушно, ради породы и престижа, ради демонстрации законченности мещанского благополучия, когда собаке не просто отдается вся душа – некое служение! – а любовь эта возводится в культ – тут поистине руками разведешь. Как-то такие люди очень ясно предстают для меня во многих своих качествах (качествах ли?), о которых – без собаки – я бы вряд ли догадался… Я даже про себя (ловлю себя на этом), стал делить людей на тех, кто без собаки жить не могут, тех что тянутся за этим, подражают в собаколюбии, и на тех, кто в молчаливом недоумении взирают на это невесть откуда взявшееся собаколюбие. Мне теперь кажется каждый раз, что о каждом из этих людей я знаю – все… «Скажи, кто твой друг – скажу – кто ты»?
Одни оправдывают свое собаколюбие – одиночеством (особенно женщины; хотя ничто не мешает им взять в приюте ребенка, ему отдать заботу и досуг, душу и любовь свою, привязанность и внимание, как это испокон веков делалось на свете…); другие – весьма отвлеченной и странной «любовью к животным» (но разве весь огромный животный мир уполномочил именно собаку принять на себя столь непомерную любовь? Разве на фоне массового истребления животных в пищу – такая «исключительно-представительная любовь» не выглядит кощунственным ханжеством?..).
В деревне собака – двор стережет. По крайней мере – так это было. Собака нужна была пастуху (наверно, это и поныне так), нужна была охотнику (к сожалению, это и поныне так, поскольку все еще этот вид «спорта» не запрещен – как варварский и противный человечеству!..).
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом