Уильям Голдинг "Зримая тьма"

grade 4,0 - Рейтинг книги по мнению 240+ читателей Рунета

«Зримая тьма» – роман, которым в 1979 году Уильям Голдинг нарушил восьмилетнее литературное молчание и вернул себе статус «живого классика» литературы ХХ века. Это изысканная пародия на психологический роман, где так причудливо переплетаются три судьбы: Мэтти, в детстве изувеченного в страшной бомбежке, который становится пророком и олицетворяет свет; Софи – красивой, но обделенной вниманием отца девушки, прекрасного воплощения «хтонического зла», и учителя Педигри, из последних сил балансирующего на грани между добром и злом. Притчевые мотивы, присущие творчеству Голдинга, изощренно перемешаны с сатирическими, а вечное противостояние Света и Тьмы превращается в куда менее простой и очевидный поединок между тьмой зримой и незримой… Содержит нецензурную брань!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-120623-9

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Зримая тьма
Уильям Голдинг

Эксклюзивная классика (АСТ)
«Зримая тьма» – роман, которым в 1979 году Уильям Голдинг нарушил восьмилетнее литературное молчание и вернул себе статус «живого классика» литературы ХХ века.

Это изысканная пародия на психологический роман, где так причудливо переплетаются три судьбы: Мэтти, в детстве изувеченного в страшной бомбежке, который становится пророком и олицетворяет свет; Софи – красивой, но обделенной вниманием отца девушки, прекрасного воплощения «хтонического зла», и учителя Педигри, из последних сил балансирующего на грани между добром и злом.

Притчевые мотивы, присущие творчеству Голдинга, изощренно перемешаны с сатирическими, а вечное противостояние Света и Тьмы превращается в куда менее простой и очевидный поединок между тьмой зримой и незримой…

Содержит нецензурную брань!




Уильям Голдинг

Зримая тьма

Sit mihi fas audita loqui[1 - Да будет мне позволено высказать услышанное (лат.).].

Часть 1

Мэтти

Глава 1

В Лондоне, к востоку от Собачьего острова, был район, который даже среди окрестных кварталов выделялся своей разношерстностью. Между прямоугольниками воды, окруженными стенами, между пакгаузами, железнодорожными ветками и мостовыми кранами протянулись две улицы убогих домишек с приютившимися среди них двумя пабами и двумя лавками. Туши грузовых пароходов нависали над домами, в которых звучало столько же языков, сколько жило семей. Но как раз сейчас говорить было почти некому – весь район официально считался эвакуированным, и даже вид подбитого и горящего корабля собрал совсем немного зевак. Над Лондоном высоко в небе висел шатер из бледных лучей прожекторов, утыканный черными точками аэростатов заграждения. Кроме аэростатов, прожекторы ничего в небе не находили, и казалось, что бомбы, сыпавшиеся на землю, таинственным образом возникают из пустоты. Они падали то в гигантский костер, то рядом с ним.

Люди у края костра могли лишь смотреть на неподвластное им пламя. Водопровод был разрушен, и единственной помехой на пути огня были попадавшиеся тут и там пепелища, выжженные дотла в прошлые ночи.

На северной стороне гигантского костра, рядом с изуродованной машиной, стояли несколько человек, завороженные зрелищем, которое даже им, людям бывалым, предстало впервые. Под шатром прожекторов в воздухе выросла новая структура, не столь четкая, как лучи, но намного более яркая – сияние, огненный сноп, на фоне которого тонкие лучи выглядели еще более тусклыми. Сноп обрамляли жидкие облачка дыма, подсвеченные снизу и от этого тоже казавшиеся пылающими. Сердце снопа, находившееся там, где раньше пролегали мелкие улицы, было светлым до белизны. Оно непрерывно дрожало, тускнея и снова разгораясь, когда рушились стены или проваливались крыши. И сквозь рев пламени, гул удаляющихся бомбардировщиков, грохот обвалов постоянно пробивались отдельные взрывы бомб замедленного действия: то вспышками над руинами, то глухими ударами из-под нагромождений обломков.

Людей, что стояли рядом с искореженной машиной у начала северной дороги, ведущей прямо в огонь, обезличивали общее молчание и неподвижность. Бомба, пробившая водопровод и изуродовавшая машину, оставила воронку ярдах в двадцати за ними. Из центра воронки, иссякая на глазах, еще бил фонтан, а длинный осколок бомбы, рассекший заднее колесо, лежал около машины и уже остыл настолько, что до него можно было дотронуться. Но люди не замечали ничего – ни осколка, ни фонтана, ни причудливых увечий автомобиля, ни многого другого, что в мирное время собрало бы толпу. Они смотрели прямо перед собой на сноп, в самое пекло. Команда стояла поодаль от стен, так что упасть на них могла только бомба. Как ни странно, это была наименьшая опасность их ремесла – среди рушившихся зданий, погребов-ловушек, вторичных взрывов газа и бензина, ядовитых испарений из дюжины источников ее можно было вовсе не учитывать. Война началась недавно, но они уже многое испытали. Один из них был погребен взрывом бомбы и освобожден следующей. Теперь он относился к бомбам с равнодушием, приравнивая их к явлениям природы, вроде метеоров, которые в определенное время года падают густым потоком. Некоторые в команде были добровольцами. Один пожарный до войны был музыкантом, и его слух приучился безошибочно распознавать звуки, издаваемые бомбами. От той, что разорвала водопровод и повредила машину, он успел укрыться в последний момент – впрочем, вполне надежно – и даже не стал пригибаться. Сейчас его, как и всю команду, больше волновала другая бомба, упавшая дальше по дороге, между ними и огнем, вдавившись в грунт, – то ли бракованная, то ли замедленного действия. Он стоял у неповрежденного бока машины, глядя, как и все, на дорогу, и бормотал:

– Не радует меня это, парни, ох не радует.

Разумеется, не радовало это и остальных парней, даже командира, плотно сжавшего губы. То ли ему передавалось общее напряжение, то ли он так крепко стиснул челюсти, но подбородок у него дрожал. Подчиненные его понимали. Еще один доброволец – стоявший рядом с музыкантом книготорговец, который никак не мог поверить, что ходит в военной форме, – мог оценить, каковы их шансы на выживание. Когда как-то раз на него падала целая стена высотой в шесть этажей, он стоял в полном оцепенении и удивлялся тому, что еще жив. На него в точности пришелся один из оконных проемов пятого этажа. Как и остальные, он разучился говорить, что ему страшно. Все пребывали в состоянии привычного ужаса, когда жизнь зависит от завтрашней погоды, Замыслов Врага, относительного спокойствия или жутких опасностей следующего часа. Их командир без колебаний выполнял отданные ему приказы, но когда переданный по телефону прогноз погоды сообщал, что завтра налет невозможен, испытывал облегчение, доходящее до слез и судорог.

Итак, они стояли, прислушиваясь к гулу удаляющихся бомбардировщиков, – достойные люди, в которых сейчас пробуждалось чувство, что, несмотря на весь неописуемый кошмар, еще один день жизни им обеспечен. Они смотрели на содрогающуюся улицу, и книготорговец, зараженный античной романтикой, сравнивал панораму доков с Помпеей; но Помпею ослепило пеплом, а здесь все было видно слишком отчетливо, слишком много бесстыдного, бесчеловечного света в конце улицы. Завтра тут останутся черные, мрачные, грязные разрушенные стены, слепые окна; но сейчас света было так много, что даже камни казались полудрагоценными, словно в каком-то адском городе. За сверкающими камнями, там, где скорее не билось, а трепетало сердце пожара, все – стены, краны, мачты, даже сама дорога – растворялось в опустошающем свете, как будто в той стороне плавилась и пылала сама основа мира со всем, что хоть как-то способно гореть. Книготорговец поймал себя на мысли, что после войны – если настанет «после войны» – придется снизить плату за вход на Помпейские руины, так как в очень многих странах появятся свои собственные свежеиспеченные выставки развалин мирной жизни.

Короткий рев на мгновение заглушил другие звуки. Красный занавес пламени задрожал над белым сердцем пожара и тут же был поглощен им. Где-то взорвалась цистерна с горючим, или газ, скопившийся в угольном погребе, заполнил закрытое помещение, смешался с воздухом, достиг точки воспламенения… Наверняка так оно и есть, – подумал, как настоящий эрудит, книготорговец, чувствуя, что опасность пока миновала и можно понаслаждаться своей эрудицией. Как странно, – размышлял он, – после войны у меня будет время…

Он поспешно осмотрелся в поисках деревяшки, тут же нашел ее – кусок дранки от крыши, валявшийся рядом с ногой, – нагнулся, подобрал и отшвырнул прочь. Выпрямляясь, он заметил, как внимательно музыкант всматривается – именно всматривается, а не вслушивается – в огонь и снова бормочет себе под нос:

– Не радует меня это, парни. Ох как не радует…

– В чем дело, старина?

Все остальные тоже пристально вглядывались в пламя, сжав губы и затаив дыхание. Книготорговец обернулся, чтобы увидеть то, что видели они.

Неподвижное пламя, превращавшееся из бледно-розового в кроваво-красное и снова розовевшее, когда в него попадали дым или облачка, казалось извечным, словно такова была природа этих мест. Люди смотрели неотрывно.

В конце улицы – там, где, по всем человеческим представлениям, отныне заканчивался обитаемый мир, в точке, где мир превращался в жерло вулкана, где обрывки света сгущались, формируя то устоявший фонарный столб, то почтовый ящик, то причудливую гору обломков, – там, где кремнистая дорога превращалась в свет, что-то двигалось. Книготорговец отвернулся, протер глаза, снова посмотрел. Ему приходилось наблюдать, как оживают, попадая в огонь, неживые предметы: картон или бумага, подхваченные порывами ветра; материалы, съеживающиеся и распрямляющиеся от жара, имитирующие мускульные движения; накрытая мешком крыса, кошка, собака или опаленная огнем птица. Сразу же вспыхнула надежда, что это крыса – ну, или хотя бы собака. Он снова отвернулся, отгораживаясь спиной от того, чего упорно не желал видеть.

По странному стечению обстоятельств командир до сих пор ничего не заметил. Он не глядел на пожар; он глядел на подбитую машину, сдерживая дрожь подбородка. Его внимание привлекла подчеркнутая небрежность, с которой остальные один за другим отворачивались от огня. Те самые глаза, которые только что напряженно следили, как исчезает мир, теперь разглядывали банальные руины, оставшиеся от предыдущего пожара, и почти иссякший фонтан в воронке. Опыт и инстинкт, обостренные ужасом, заставили командира сразу же обернуться в сторону, противоположную их взглядам.

У самого конца улицы обрушилась часть стены, засыпав тротуар обломками – некоторые выкатились на мостовую. Один обломок с металлическим лязгом ударился об мусорный ящик на другой стороне улицы.

– Боже милосердный!

Тогда остальные снова обернулись.

Вдали затихал гул бомбардировщиков. Пятимильной высоты шатер из белых лучей разом, в одно мгновение, исчез, но сияние колоссального пожара было по-прежнему ярким, кажется, стало даже ярче. Розовый ореол огня разросся. Шафрановый и золотистый оттенки сменились цветом крови. Пульсация белого сердца пожара ускорилась, перестала восприниматься глазом и превратилась в ровное, неистовое свечение. Высоко над сиянием, между двух столбов подсвеченного дыма, теперь стала видна стальная, безупречно круглая луна, луна влюбленных, охотников и поэтов, а сейчас древняя и суровая богиня получила новую должность и новый титул – луна летчиков. Она стала Артемидой бомбардировщиков, еще более безжалостной, чем прежде.

Книготорговец поспешно заметил:

– Там луна…

Командир свирепо перебил:

– А где, по-твоему, ей быть? На севере? Вы что, ослепли все? Я, что ли, должен все замечать? Туда смотрите!

То, что казалось невозможным и, следовательно, несуществующим, теперь стало для всех бесспорным фактом: на фоне содрогающегося сияния обозначилась фигурка. Она двигалась точно по осевой линии дороги, которая вдруг стала длинней и шире, чем раньше. Потому что если она осталась такой, как прежде, значит, фигурка была до невозможности маленькой – до невозможности, поскольку детей первыми эвакуировали из этого района, а убогие разбомбленные улицы выгорели почти дотла, и ни одна семья просто не нашла бы здесь пристанища. Да и не бывает такого, чтобы из огня, который плавит свинец и корежит железо, выходили маленькие дети.

– Ну?! Чего ждете?

Никто не отозвался.

– Вы двое! Приведите его!

Книготорговец и музыкант двинулись вперед. На полпути с правой стороны улицы под пакгаузом рванула бомба замедленного действия. Ее свирепая сила вздыбила тротуар на противоположной стороне дороги, ближайшая стена содрогнулась и рухнула в свежую воронку. Испуганные внезапностью взрыва, спасатели, спотыкаясь, бросились назад. Улица за их спиной исчезла в пыли и дыму.

Командир зарычал:

– А, черт!

Он бросился вперед, увлекая за собой других, и остановился только тогда, когда воздух расчистился и жестокий жар огня опалил кожу.

Фигурка приближалась к пожарным. Миновав свежую воронку, они разглядели ее совсем ясно. Ребенок был голым, и свет от многомильного пожара ложился неровными пятнами на его тело. Дети обычно ходят быстро; но этот малыш двигался по самой середине улицы каким-то ритуальным шагом, который, если бы речь шла о взрослом, можно было бы назвать торжественным. Командир, буквально разрываясь от жалости, увидел, почему ребенок шел именно так: его левый бок лоснился не от света. Еще более заметным был ожог на левой стороне головы, где от волос ничего не осталось; справа же они превратились в точки, похожие на перечные зернышки. Лицо ребенка настолько распухло, что дорогу перед собой он мог видеть только через крошечные щелочки. Вероятно, какой-то звериный инстинкт вел его прочь от места, где мир пожирался огнем, и только случай – счастливый или нет, кто знает? – направил малыша в единственном направлении, обещавшем жизнь.

Теперь, когда они оказались так близко, что ребенок перестал быть чем-то невозможным, а стал комком такой же, как они, человеческой плоти, их охватило отчаянное стремление помочь ему. Пренебрегая мелкими опасностями, которые могли таиться на улице, командир первым подбежал к ребенку и подхватил его уверенно и нежно. Один из пожарных, не дожидаясь приказа, поспешил в другую сторону, к телефону, до которого была сотня ярдов. Остальные плотно и неуклюже сгрудились вокруг ребенка, лежавшего на руках у командира, как будто их присутствие могло чем-то помочь. Командир, чуть-чуть запыхавшийся, был полон сострадания и счастья. Он начал оказывать обожженному первую помощь, правила которой врачи пишут заново чуть ли не каждый год. Всего через несколько минут прибыла санитарная машина, бригаде сообщили то немногое, что было известно о ребенке, и машина укатила под завывание сирены, явно бесполезное.

Общее чувство выразил самый незаметный из пожарных.

– Бедный пацан!

И сразу же все с жаром заговорили о том, что это невероятно – когда из огня выходит малыш, совершенно голый, обожженный, но упорно стремящийся в ту сторону, где ждет спасение…

– Молодец пацан! Не потерял головы!

– Сейчас врачи творят чудеса. Видал тех пилотов? Говорят, теперь у них лица как новенькие.

– Левый бок у него малость съежится.

– Слава богу, мои детишки далеко отсюда. И женка.

Книготорговец ничего не говорил, взгляд его был направлен в пустоту. На краю его сознания маячило воспоминание, которое он не мог уловить и осмыслить; он возвращался к тому моменту, когда ребенок только что появился и казался его слабому зрению не вполне реальным – словно колебался, принять ли ему человеческую форму или остаться частью мерцающего сияния. Апокалипсис? Что может быть более апокалиптическим, чем мир, пожираемый свирепым пламенем? Но ничего определенного вспомнить не удалось. Затем его отвлекли посторонние звуки – музыканта рвало.

Командир снова повернулся к огню. Он смотрел на улицу, которая в конечном счете оказалась не такой жаркой, как они полагали, и не такой опасной; потом он переключил внимание на машину.

– Ну? Чего ждем? Нас отбуксируют отсюда, если смогут. Мэйсон, попытайся освободить руль. Уэллс, выходи из ступора! Проверь тормоза. И поживее да повеселее!

Уэллс, забравшись под машину, разразился залпом ругани.

– Хватит, Уэллс, тебе за это деньги платят!

– Да мне масло, едрить его, попало прямо в рот!

Взрыв хохота.

– Так ты поменьше рот разевай!

– Уэлси, как оно на вкус?

– Вряд ли в столовке хуже!

– Ладно, ребята, кончайте! Аварийка за вас работать не будет!

Командир опять повернулся к огню. Он смотрел на новую воронку, появившуюся на дороге. С математической точностью расставив по местам то и это, он отчетливо понял, как все произошло и как могло бы произойти, и где бы он находился, если бы бросился к ребенку, едва увидев его и поняв, что тому нужна помощь. Он успел бы добежать как раз до того места, где сейчас не было ничего, кроме ямы. Он оказался бы точно на месте взрыва и исчез бы навеки.

Из-под машины раздался лязг упавшей детали и новый взрыв ругани. Командир почти ничего не слышал. Ему казалось, что тело оледенело. Он закрыл глаза и какое-то время видел себя мертвым, или чувствовал себя мертвым; а затем понял, что жив, но только ширма, скрывавшая устройство мира, зашевелилась и сдвинулась. Потом его глаза опять открылись, увидели обычную ночь – если такую ночь можно назвать обычной, – и он догадался, что за холодок ползет по его коже, и подумал про себя с лукавой непосредственностью, свойственной его натуре, что не стоит слишком углубляться в подобные размышления, а малец все равно настрадался бы ничуть не меньше, и вообще…

Он обернулся к искореженной машине, увидел, что подъезжает тягач, и молча пошел навстречу, весь во власти необычайного горя – переживая не за изувеченного ребенка, а за себя, изувеченное существо, чей разум на мгновение прикоснулся к природе вещей. Его подбородок снова дрожал.

Ребенка назвали Номер Семь. Не считая некоторых необходимых процедур, выполнявшихся, пока он оправлялся от шока, седьмой номер был первым подарком, полученным малышом от внешнего мира. Была ли его немота врожденной, оставалось не вполне ясно. Слышать он мог – даже страшным на вид остатком левого уха, а опухоль вокруг глаз быстро спала, вернув мальчику способность видеть. Ему придумали положение, при котором не требовалось частых доз обезболивающих лекарств, и он проводил в нем дни, недели и месяцы. Несмотря на несовместимую с жизнью общую площадь ожогов, ребенок все-таки выжил и начал долгие странствия по больницам, подвергаясь одному осмотру за другим. К тому времени, как он начал произносить слово-другое по-английски, было уже невозможно выяснить, родной ли это для него язык или он набрался этих слов в больнице. У него не было иного прошлого, кроме пожара. В тех палатах, где он последовательно побывал, его называли «малыш», «крошка», «зайка», «пупсик», «солнышко» и «глупыш». В конце концов сестра-хозяйка, особа властная и влиятельная, решительно заявила:

– Нельзя без конца называть ребенка за глаза Номер Семь. Неприлично оно, не по-божески.

Она была сестрой-хозяйкой старой закалки, пользовалась именно такими выражениями и умела добиться своего.

Соответствующее учреждение перебирало одну за другой все буквы алфавита, ибо ребенок был одним из многих, лишившихся детства. Одну девочку здесь только что наградили фамилией Венэйблс. Юная острячка, которой велели придумать фамилию на дубль-вэ, предложила Виндап[2 - Windup – испуг (англ.).], припомнив вовсе не геройское поведение своего шефа во время воздушного налета. Выйдя недавно замуж и сохранив при этом работу, она чувствовала свою защищенность и превосходство над другими. Шеф поморщился и зачеркнул фамилию, представив себе, как ватага ребят станет вопить: «Виндап! Виндап!» Он сам придумал новый вариант, но остался не вполне удовлетворен и заменил его еще одним – безо всяких видимых причин. Просто имя, первым пришедшее ему на ум, будто выскочившее из пустоты, казалось недолговечным – словно он приметил его лишь потому, что оно, по счастливой случайности, свалилось ему прямо в руки. Так, бывает, притаишься в кустах, и вдруг – раз! – перед тобой садится редчайшая из птиц или бабочек, позволяет рассмотреть себя и исчезает – отлетает в сторону, что ли, – оставляя чувство, что больше ты никогда ее не увидишь.

В следующей больнице у мальчика появилось второе имя – Септимус, – но им почти не пользовались. Возможно, из-за созвучия со словом «септический». Его первое имя, Мэттью, превратилось в Мэтти, а так как во всех относящихся к мальчику бумагах по-прежнему писали Номер Семь, фамилия Мэтти никогда не упоминалась. Впрочем, еще долгие годы его детства любым посетителям приходилось долго вглядываться, чтобы за простынями, бинтами и механизмами увидеть что-либо, помимо правой стороны лица.

Когда все бинты и повязки были сняты и Мэтти начал говорить чаще, стали заметными его необычные отношения с языком. Он чрезмерно артикулировал. При попытке говорить он стискивал кулаки и морщился, будто слово – это предмет, материальный, иногда круглый как мяч, который надо вытолкнуть изо рта, работая всеми мускулами лица. Были слова зазубренные, выходившие с ужасными болезненными мучениями, над которыми другие дети смеялись. После того как в период между первичной терапией и пластическими операциями – теми, какие были возможны, – с Мэтти сняли тюрбан, вид его полуободранного черепа и остатков сгоревшего уха был крайне непригляден. Терпение и молчаливость казались основными чертами его натуры. Мало-помалу он учился преодолевать связанные с речью мучения, пока мячи для гольфа и зазубренные камни, жабы и жемчуга не стали выходить изо рта без особых усилий.

В бескрайних пространствах детства время было для него единственным измерением. Взрослым, пытавшимся наладить с ним связь, никогда не удавалось сделать это при помощи слов. Он вбирал услышанные слова, надолго задумывался, иногда отвечал – совершенно невпопад. Для контакта с ним нужно было отказаться от рассудочного метода. Нянечка осторожно обнимала его, не дотрагиваясь до тех мест, где малышу было больно, и более-менее неповрежденная сторона его головы зарывалась ей в грудь в бессловесном общении. Казалось, что его трогает то, что его трогают. Вполне естественно, что девушка не осмысливала свои дальнейшие ощущения, ибо они были чересчур тонкими, чересчур личными, чтобы называть их осознанием отличительных черт ребенка. Она не считала себя особенно умной или сообразительной, поэтому позволила этому осознанию существовать где-то в глубине и не обращала на него особого внимания, лишь понимая, что ей лучше, чем другим нянечкам, известна суть личности Мэтти. Она ловила себя на том, что мысленно произносит слова, которые для нее имеют совершенно иной смысл, чем для других.

«Вот Мэтти думает, что я могу находиться в двух местах сразу!»

Тут же она понимала, что смысл ее наблюдений рассеивается или лишается всякой точности из-за слов, в которые его непроизвольно облекает разум. Но понимание возникало слишком часто и сложилось в систему, которая в своем роде определяла для нее сущность Мэтти.

Мэтти думает, что я – не один человек, а два.

Потом еще более личное – Мэтти думает, что я привожу кого-то с собой.

Ее душевная организация была достаточно чуткой, и она понимала, что это представление о Мэтти уникально и непоколебимо. Возможно, она ощущала известную чуткость своей души, занятой столь необычной работой. Как бы там ни было, она чувствовала, что привязана к этому ребенку больше, чем к остальным, и не скрывала этого, а другие дети обижались, поскольку она была очень симпатичной. Она называла его «мой Мэтти». При этих словах он впервые после своего появления из пламени попытался воспользоваться мускулами лица для общения. Его усилия были напряженными и мучительными, как будто маленькому механизму не хватало смазки, но конечный результат не вызывал сомнений – Мэтти улыбался. Однако его искривленный рот оставался закрытым, отчего улыбка получилась недетской и как бы намекала, что улыбаться можно, но это – ненормальное и даже порочное занятие, если предаваться ему слишком часто.

Мэтти собирались перевести в другую больницу. Он ждал отъезда с покорностью животного, понимая его неизбежность. Хорошенькая нянечка скрепя сердце рассказывала ему, как там будет хорошо. Она привыкла к расставаниям. По молодости она считала, что ему повезло, раз он выжил. Кроме того, она влюбилась, и это отвлекало ее внимание. Их с Мэтти пути разошлись. Она утратила свою душевную чуткость, поскольку не испытывала или не могла испытывать ничего подобного со своими детьми. Она была счастлива и не вспоминала о Мэтти долгие годы, пока к ней не начала подбираться старость.

Дело № 215 Кто я такой? Или что я такое? И зачем вообще пришёл в этот мир? Спасёт ли его красота? Что скрывается за ней? А что таится в человеке? или спасти ребёнка.Нынешним сыщикам, Мэтти и учителю Педигри, придётся нелегко. Первого ждёт больше физических страданий, перешедших в голоса свыше и изображение из себя мессии, второго - моральные страдания, в том числе слухи и различные негативные эмоции со всех сторон, в том числе от читателя. Подозреваемые сёстры близняшки и их друзья.Атмосфера от более пронзительной и сочувствующей (но не лишённой теста) через что-то социально-психологическое, до болезненности, к финальному экшену и попытке предложить разобраться в предложенной задаче. А ещё есть такой щелчок по носу по отношению к книжности)— Миссис Гудчайлд, что такое…


Это третья мною прочитанная книга Голдинга. Первые две: "Повелитель мух" и "Шпиль". "Повелитель мух" определённо не понравился. "Шпиль" - да, понравился. Это, как смотреть на прекрасную картину: испытываешь этакое эстетическое удовольствие. И совершенно разительно и от первого, и от второго отличается "Зримая тьма". Первое впечатление - "ОГО!", дальше - целый ряд ассоциаций и отсылок к различным мною прочитанным произведениям (естественно, никак не связанным с Голдингом). Мой вывод - книга сильная и опасная. Опасные мысли вызывает. Я, например, отчётливо увидела, что границу перейти в общем-то просто. (Это не единственное моё наблюдение.) Настолько сильное впечатление произвело на меня данное произведение, что я захотела мнение критиков узнать. И узнала. Дело в том, что героиня, которой…


Очень разочарована, какую-то несусветную чушь я прочитала.
В целом книга весьма Голдинговская - он берёт ниточку чего-нибудь тёмного в человеке и разматывает её в жуткую историю, в которую смотришь, как в зеркало, и в искажённом монстре узнаёшь если не себя, то свою человеческую породу. Тут Голдинг задаётся мыслью, что движет преступником, что движет человеком, который знает, что совершает что-то предосудительное в глазах общества, но всё равно идёт на это. А для контраста автор вбрасывает страшного снаружи, но не виноватого в этом Мэтти. Он в своём собственном безумии чувствует, что должен сыграть роль в жизни вот этих вот миленьких девчушек, но пока не знает, какую именно. Как в анекдоте, помнишь у тебя в поезде Адлер-Москва попутчица попросила соль, ну вот.
Начиналось всё хорошо, но…


Сначала может показаться, что это типичный роман о прекрасном внутри уродства и уродстве, обёрнутом в красивую оболочку. Но на самом деле всё намного сложней, не так как в сказке, Голдинг всё путает местами и выворачивает наизнанку.Самая интересная для меня часть была про Мэтти. Насквозь пропитанная печалью история. Рождение его личности произошло на фоне войны, когда ему не посчастливилось оказаться рядом с местом, куда упала бомба. Взрыв навсегда изуродовал его, не только внешне, но и внутри. Это не диснеевский герой, который при своём уродстве испускает лучи доброты из недр своей прекрасной души. Нет. Внешнее уродство мешает ему развиваться, социализироваться, люди стараются избегать его, не замечать, сводить контакт к минимуму. Из него в итоге получается замкнутый, терзающий себя…


А я всё-таки до последнего ждала, что Мэтти выкинет какую-нибудь пакость.
А девочка осознает все свои ошибки.
Ну, и особенно порадовал зачесавшийся нос.


Страшно хотелось бы написать, что книга гениальна, многогранна, полна смыслов и намеков, а кто не понял каких, тот сам дурак и двойку имел в пятом классе по литературе (ну или как там обычно говорят в подобных случаях?), но нет. Я честно и откровенно сама не поняла к чему это все и где тайный смысл. История состоит из трех, тесно связанных между собой, частей. Первая про обожженного огнем и жизнью мальчика, который в своих попытках понять кто он и что он в конечном итоге пришел к библии. Вторая про одну из сестер-близняшек, девушку, которая видела некую свободу в открытом проявлении своей злобы и жестокости. Третья про продавца книг, который своей историей собирает в единое целое все предыдущие, включая жизнь учителя-педофила, красной нитью проходящая через весь роман. Но это если…


Тьма зримая и невидимая. Красота видимая/очевидная и лишь интуитивно ощущаемая. Люди, пытающиеся бороться с тьмой извне и люди, намеренно подчиняющиеся тьме, овладевающей ими изнутри.
Чего она хочет, тьма — это отпустить гирю, убрать тормоза…
В ее мозгу замаячила истина. Путь к простоте лежит через преступление.Я подозревала, что Голдинг - многоголосый глашатай тьмы и света, но не думала, что он настолько точен и реалистичен и, в то же время, метафоричен и аллегоричен.
— Все в мире движется к концу. Разматывается. Мы всего лишь клубки. Все вещи на свете — клубки, они разматываются мало-помалу и становятся все проще и проще…А у Голдинга, напротив, ближе к финалу всё усложняется. Да он и не стремится к упрощению. Он стремится к самовыражению и к выражению невыразимого.
Книга прочитана в рамках игры "ВОКРУГ СВЕТА С ЭРКЮЛЕМ ПУАРО".


Мое знакомство с Голдингом началось с романа "Повелитель мух", который вызвал положительную оценку и дальнейший интерес к автору. Начитавшись хвалебных отзывов и воодушевившись обещаниями а-ля психологического романа, я стала читать "Зримую тьму".
Начало было великолепным - человек, порожденный агонией умирающего города....очень красочно, очень символично, очень увлекательно. Дальнейший рассказ о судьбе этого человека, ввод такого своеобразного персонажа как мистер Педигри, все сложности и душевные метания говорили: "Да, ты не ошиблась; читай, читай, читай дальше"
Но в какой-то момент, когда мысли Мэтти стали слишком ...религиозными(?) я насторожилась. Когда же автор углубился именно в эти дебри, наступил первый момент разочарования. Строчки стали "скользить мимо".
Часть о Софи тоже…


После многолетнего затишья и произведений, которые не смогли "выстрелить", Голдинг пишет "Зримую тьму", и поклонники вновь визжат от восторга. Неудивительно. Все романы Голдинга в совершенно разном стиле, в совершенно разных декорациях, но при этом неуловимо чем-то похожи. Вот и в "Зримой тьме" сквозь мрак проглядывает что-то, что мы уже видели в "Шпиле" или "Повелителе мух". Хотя сюжет и форма, конечно же, ничего общего с ними не имеют."Зримую тьму" частенько называют пародией на психологический роман. Действительно, пародийные нотки есть, потому что психологический роман в данном случае анатомирует не душевные метания обычных героев, а события людей явно больных. Одного главного героя из-за чувства вины посещают видения, вторую героиню явно мучает шизофрения, а герой, чьи исповеди мы…


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом