Влад Кросс "Падения Иерусалимов"

Исторический роман, погружающий читателя в эпоху осады Иерусалима вавилонским царем Навуходоносором, римскими легионами и крестоносцами. В центре сюжета – переплетение судеб царей, пророков и простых людей, оказавшихся в гуще событий, изменивших историю. Книга раскрывает борьбу за выживание, предательство и надежду на спасение, когда осажденный город готовится к неизбежной гибели, а герои сталкиваются с непростым выбором между честью и жизнью.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 16.11.2024


, и я мог видеть каждый его изгиб. Я осторожно присел на край ложа и, закрыв ее рот рукой, прошептал, что ей нечего бояться, что в моих мыслях нет порока и желания ее обесчестить. Я лишь хотел ее увидеть и молю Бога, чтобы она не держала на меня зла и не звала на помощь стражу. И она послушала меня. Ее дыхание стало ровным, тело расслабленным. Я убрал руку. «Что привело тебя, царь?» – спокойным тоном спросила она. И тогда я все ей рассказал. О том, что хочу, чтобы она была моей женой, что моя мать против этого союза и никогда не смирится с моим выбором. Она молчала. Ее глаза, всегда смотрящие на меня, уткнулись в пол. Я попрощался с ней и уже было полез в окно, как вдруг услышал: «Ты можешь выбрать кого угодно, великий царь. Или принять выбор своей матери. Но знай: никто не сделает тебя счастливым, кроме меня».

– И знаешь, – голос Седекии предательски дрогнул, разливаясь ознобом по всему телу, – твоя мать была права. Она всегда во всем была права, как бы мне ни хотелось упрекнуть ее в обратном. И в тот день, когда я простер над ее головой край своей одежды, она обрела любящего мужа и лютого врага в лице новоиспеченной свекрови. Ох, как же они друг друга ненавидели. Строили козни, ругались. За все время Хамуталь ни разу не улыбнулась моей жене. Но нужно отдать ей должное, она никогда не упрекала меня за мой выбор, потому что видела, как я счастлив. И твоя мать никогда не жаловалась мне. Она была единственной, кто плакал, когда Хамуталь не стало, – Седекия хмыкнул, – и я подозреваю, что они все-таки нашли общий язык, потому что после ее смерти твоя мать стала жестче и уверенней. И порой она мне сильно напоминала твою бабку.

Над двумя сидящими под палящим солнцем фигурами сгустилась тишина. Голые плечи горели от жара. Крепко связанные руки потеряли чувствительность и посинели. Ноги затекли от длительного сидения. Ужасно хотелось пить. Полусухие рты глотали обжигающий зной пустыни. Каждый из пленников погрузился в собственные мысли, но мысли были общими. Горькая участь тянула головы к земле. Застывший взгляд врезался в миллионы песчинок, пытаясь выделить одну особенную. Но стоило сфокусироваться на той самой, что секунду назад привлекла внимание, как тут же она исчезала в толпе таких же одинаковых, мелких и неуловимых. Такими же крупинками ощущали себя царь со своим сыном. Мелкими песчинками в огромной беспощадной обжигающей пустыне, поглощающей легкое дыхание ветра. Ведь только ветер мог вырвать из жадных объятий эти самые частички и унести вдаль. Дать возможность навсегда затеряться в зелени редких лесов или окунуться в пучину бушующего моря. Тонким слоем они скользят по сухому покрывалу, гонимые слабым дыханием. Бессильно ударяются о тела пленников, растворяясь в мириадах покоившихся внизу собратьев. И не увидеть им живой земли. И не впитать в себя морскую влагу. И наблюдая за этими тщетными попытками вырваться из лап пустоши, море грохочет раскатистым смехом. Вдохнувшее жизнь в пустоту море, отступив, породило пустоту еще большую. Смертельную, безжизненную пустоту, отражающуюся в глазах обреченных людей.

Легкое пение холмов изредка разрывалось громким смехом вавилонских воинов и нервным ржанием коней. Запекшаяся кровь на голове царя стягивала кожу. И каждый вскрик или гогот с болью врезался в равномерную идиллию поющих песков, обволакивающую и успокаивающую раны. Он жмурился, отчего боль становилась сильнее. Наконец солнце взяло верх над изможденным разумом, и Седекия под ровное дыхание сына провалился в сон. Он не знал, сколько времени пробыл в таком состоянии, но пробудил царя не очередной безумный хохот или иной совершенно чуждый естественной природе этих мест звук. Его пробудила тишина. Тревожная, она просочилась в зыбкое сознание и вырвала Седекию из забытья. Несколько мгновений он прислушивался с закрытыми глазами. Может, он еще во сне? Или уже умер? Только горячий воздух, слегка обжигающий кожу, слепящая розовая пелена, пробивающаяся сквозь закрытые веки, и далекий клекот пернатого хищника, выискивающего свою добычу зорким глазом на фоне яркого зенита доказывали реальность происходящего вокруг. Яркий свет от песка резал глаза.

Он не без труда повернул голову в сторону халдеев и жадно глотнул горящий воздух сухим ртом. Трое всадников стояли с раскаленными шлемами на головах. Их мечи были в ножнах. Ремни подтянуты. Рукотворный навес убран, и кони готовы были в любой момент по первому зову пуститься вскачь. Красными лицами воины вглядывались в край холма, из-за которого Седекия видел чуть заметный столб пыли. Эта туча медленно надвигалась, увеличиваясь в размерах, и доносился из нее не гром и шум желанного дождя. Туча стонала гулом множества копыт, кашлем воинов и стонами рабов, разбавляемых лязгом, криками, ударами и воем. Стерегущие пленников воины склонили головы в знак покорности. Они терпеливо стояли в ожидании, пока из-за бархана не показались первые всадники. На крепких конях восседали закованные в кожаную броню воины. Серебряные пластины их доспехов ослепительно сверкали на солнце. Густые черные бороды – знак принадлежности к высшему сословию в Вавилоне – торчали из массивных конусообразных шлемов. Солдаты уверенно держали длинные копья, царапающие голубое небо блестящими наконечниками. Красные туники, право носить которые имели лишь избранные воины, не раз доказавшие свою преданность царю, виднелись из покрывающей все тело чешуи. В широких поясных ремнях покоились короткие бронзовые мечи. Со спин скакунов свисала волчья шкура, служившая седлом. Из-под нее торчали лук и колчан длинных стрел с красным оперением. В другой руке авангард царской стражи сжимал тяжелые прямоугольные металлические щиты со сверкающей эмблемой великого Вавилонского царства.

За копьеносцами на незначительном удалении верхом на гнедом жеребце громоздился тучный полководец. Его окрашенная в смоляной цвет борода мелкими ровными завитками спускалась к самой груди, а подведенные глаза зло вырывали осколки представшей взору картины, цеплялись на секунду за фрагмент и с удовлетворенностью увиденным скользили к следующему. Это был Невузарадан – правая рука вавилонского царя. Уголки пухлых губ, надменно свисающих к подбородку, растянулись в презрении, когда конь пронес его мимо тела пронзенного копьем Баруха. Толстяк хмыкнул и плюнул на бездыханного телохранителя. Через несколько шагов Невузарадан уже с сожалением цокал языком, жалея павшего в бою царского скакуна. Потом, кряхтя, он слегка приподнялся, чтобы разглядеть обломки повозки и тело несчастной царицы. И наконец медленно повернул голову в сторону пленников. Его рот растянулся в широкой улыбке, отчего щеки стали еще больше. Выдавливая злорадный раскатистый смех, он обратил взор на стоящих с опущенными головами воинов и добродушно закивал, одаривая подчиненных великим благодушием. А великое благодушие генерала означало право быть первым меж ног любой понравившейся девы, право большей доли трофеев и обязательный дар, полученный лично от доверенного полководца божественного царя. И когда Невузарадан был добр, как сейчас, дары были щедрыми.

Словно по приказу, все трое оголили зубы в радостных гримасах и устремились на помощь пожелавшему спешиться командиру. Один ухватил коня за упряжь, второй вытянул руки для опоры, а третий упал на четвереньки, чтобы важная персона не прыгала с высоты сразу в песок. Неуклюже перекинув ногу, Невузарадан обрушился всей своей тяжестью на спину воина, отчего тот чуть не врезался лицом в землю. Оказавшись на тверди, полководец сладко потянулся, поправил длинные одежды из дорогой ткани и, потирая ладони, направился к Седекии. Медленно надвигающаяся глыба проминала под собой песок, оставляя следы, и вырывала золотые фонтаны в начале каждого шага. Царь боялся смотреть в эти ненавидящие глаза. Он боялся даже думать о том, что ждет его, когда Невузарадан приблизится, и потому, склонив голову еще ниже, Седекия погрузился в свой страх, медленно поднимающийся из затекших ног в самое сердце, заставляя его колотиться сильнее, сбивая дыхание и погружая тело в озноб. Массивная фигура загородила солнце, нависнув над царем. Мысленно поблагодарив за подаренную тень, Седекия продолжал смотреть на дорогие красные сапоги вельможи. Невузарадан наклонился. Поднес лицо к уху пленника. Сильно схватил его за голову, с наслаждением вонзая большой палец под кожу запекшейся раны и, улыбаясь, сладко пропел:

– Царь всех царей пожелал лично увидеть тебя, изменник, – он резко повернул голову Седекии в сторону растущего из-за холма войска и еле слышно добавил. – И у него есть для тебя подарок.

Сквозь марево над вершиной песчаной насыпи поднималась сияющая золотом колесница. Фигуры в ней были размазаны струящимися ввысь потоками раскаленного жара. В уши врезались удары плетей и резкие крики погонщиков, безжалостно уродующих спины рабов, толкавших увязающие в песке колеса. Сверкающей сферой колесница вырастала из земли, окруженная многочисленным эскортом. В центре этой громады возвышался Он, облаченный в белое платье на фоне окруживших его темных пятен – воинов. Навуходоносор неподвижно сверлил Седекию двумя щелками огромных черных глаз. Усеянный драгоценными камнями обод на золотом походном шлеме играл множеством цветов на бледном лице самодержца. Редко бывавшее под палящим пустынным солнцем, оно оттенялось черной бородой. За спиной развивался красный плащ. Всем своим видом царь вселял в окружающих силу своего величия и непоколебимость данной богами власти. Стоящие вокруг пленников воины во главе с Невузараданом опустились на одно колено, склонив головы. Седекия с трепетом хотел было склониться тоже, как вдруг по его обожженной солнцем спине пробежала волна холода. Он увидел старшего сына. Спотыкаясь, тот медленно плелся вперед, привязанный к колеснице царя. Его тело было побито. И чем отчетливее становилась его фигура, тем большие увечья открывались тревожному взору отца. В бессилии Седекия уронил голову на грудь и жалобно захрипел.

Колесница остановилась в нескольких шагах от безутешного иудейского царя. Остальное войско встало полукругом. Треск натянутых поводьев, ржание коней, топот копыт и лязг металла постепенно стихли. Никто не смел нарушить тишину раньше царя. Но и он не торопился этого делать, нагнетая молчанием томительное ожидание дальнейшей судьбы пойманных беглецов. Навуходоносор чуть заметно кивнул смиренному полководцу. Тот, вскочив, рывком выхватил меч из ножен и разрезал сдавливающие кисти Седекии путы, а затем схватил его сына за волосы и под крики боли подтащил мальчика на несколько шагов ближе к царю.

– На колени, раб, – зарычал Невузарадан. Боясь смотреть на неподвижно стоящего в колеснице царя, юноша подчинился. Настала очередь измученного Малахии, и толстяк с несвойственной своим формам прыткостью оказался рядом с колесницей, отсекая примотанный к ней конец веревки. Сильно дернув за нее, он повалил старшего сына Седекии на землю и поволок к брату. Также поставил его на колени. Крепкими узлами затянул руки за спинами молодых людей и, сделав два шага назад, оценил результат своих трудов. Затем неспешно зашел за спину Седекии и словно тисками обхватил его шею, чтобы тот не мог отвернуться.

Навуходоносор медленно спустился с колесницы, неторопливо достал из нее изящный обоюдоострый короткий меч. Полюбовался своим отражением в клинке и не спеша, разводя руки в стороны, разогревая мышцы, направился к юношам.

– Мой отец, – заговорил царь нежным голосом, – был великим человеком. Великим царем. И он многому меня научил. Он не доверял мое воспитание никому. Он первым меня усадил на коня и пустил в галоп. И он был первым, кто пустил мне кровь в упражнении на мечах. Он считал, что каждый мужчина должен испытать боль и почувствовать вкус собственной крови, чтобы знать цену своим поступкам. Он очень любил собак, – Навуходоносор бережно поднял голову Малахии за подбородок, продолжая испепелять Седекию черными точками глаз. – Отец часто водил меня на псарни. Он предпочитал кормить животных сам. Еще он учил меня, что настоящий царь должен понимать: народ подобен собакам. Если их кормить, то они будут любить хозяина, служить ему верой и правдой. Если кормить перестать, то они будут также верны ему, но уже в силу страха, – острый наконечник царского меча медленно и аккуратно заскользил по грязному лицу царевича, заставив того зажмуриться. Навуходоносор усмехнулся и продолжил. – Однажды во время кормления я захотел погладить любимца своего отца. Сильный и могучий пес вцепился зубами мне в руку. Отец, не моргнув и глазом, выхватил меч и отсек ему голову. Пес даже взвизгнуть не успел. Я был ошарашен, ведь отец очень любил эту собаку. Но он с безразличием вытер кровь с клинка и сказал мне: «Никогда не позволяй собакам кусать тебя. И никогда не прощай им этого. Потому что стоит лишь однажды закрыть на это глаза, как тут же вся стая накинется на своего хозяина».

Наточенный почти до совершенства меч, ни разу не сталкивающийся с металлом и потому имеющий идеальные изгибы, медленно просвистел в руке царя. Сверкнувший на солнце наконечник неглубоко погрузился в шею юноши, оставив небольшую красную полоску длиной с палец. Малахия вздрогнул, и из раны на шее хлынула струйка алой крови, окропив белоснежное платье царя размашистыми брызгами. Царевич смотрел на палача широко раскрытыми глазами, сильно закусив нижнюю губу, хрипя и беспорядочно дергая связанными за спиной руками. Седекия завопил, тщетно вырываясь из цепкой хватки Невузарадана. Его искалеченное тело больше не ощущало боли. Оно, подгоняемое болью внутренней, рвалось сейчас на помощь бьющемуся в агонии сыну, калеча себя еще больше. Животная боль и ненависть поднимались фонтаном в теле Седекии, а отчаянное бессилие пропитывало собой каждую клетку обезумевшего разума, как пропитывала песок льющаяся уже обильным ручьем по груди Малахии кровь.

Седекия рыдал. По его лицу, смешиваясь со слезами, текла кровь из содранных запекшихся ран на голове. Сорванный от крика голос лишь вырывался изо рта протяжным гортанным воем, постепенно затухающим с воздухом в легких, чтобы с новым глотком и с новой силой разрезать тишину. Задыхаясь, Малахия тоже пытался кричать. Умирающие не всегда кричат по собственной воле. Осознание близкой смерти вселяет в них ужас, исторгающий холодящий кровь вопль. Он не помогает, не облегчает боль, не придает спокойствия. Он просто извергается и затихает вместе с сердцем. И Малахия кричал бы в этот момент, если бы не перерезанное горло. Бьющееся в судорогах тело юноши рухнуло на землю. Глаза закатились. Кровь ручьем стекала на горячий, утоляющий жажду песок.

– Ты предал меня! – закричал Навуходоносор.

Он направился к Седекии, огибая охваченного ужасом младшего сына, наблюдавшего за медленной смертью брата. Острое лезвие ударило сзади, раздробив шейные позвонки. Парализованный мальчик рухнул лицом в песок. Седекия закричал с новой силой и стал биться затылком о бронированную грудь полководца с неистовостью дикого зверя. В его голове порвались последние нити, связывающие разум и тело. Он потерял всех, кто был ему дорог, и не было теперь смысла держаться за жизнь. Он был убит горем, наблюдая, как его обездвиженный ребенок задыхается в песке. Не в состоянии поднять голову, мальчик выдавливал еле заметные фонтаны пыли редеющими выдохами.

– Ты предал меня, Седекия! – Навуходоносор склонился над безутешным царем. – Ты клялся, что ни один иудейский меч не будет обращен против Вавилона!

Седекия плакал. Невузарадан ослабил хватку. Не было смысла сдерживать обессиленную, опустошенную оболочку, когда-то бывшую царем. Когда-то бывшую человеком. И не было необходимости эту оболочку убивать. Все равно все внутри уже умерло, и лишь глубокие всхлипы доносились из упавшей головы.

– Бог и правда покинул тебя, – уже тише проговорил Навуходоносор. – Ты предал его, и он от тебя отвернулся. Но без Бога жить нельзя, – царь ласково погладил голову Седекии. – И теперь я буду твоим Богом. И я буду решать, как тебе жить и когда умереть.

Он разогнулся и протянул свой меч Невузарадану. Военачальник аккуратно взялся за кровавое лезвие.

– Выколите ему глаза и доставьте в Вавилон, – прохладно сказал царь и, повернувшись спиной к душераздирающему воплю от разрезающего глаза металла, взошел на колесницу. Измученные жаждой рабы омыли царю ноги водой из глиняных кувшинов. Взявшись за поводья, Навуходоносор задумчиво уткнулся тяжелым взглядом в землю и пробормотал с облегчением:

– Наконец-то домой…

За спиной сквозь надрывный визг ослепленного пленника послышался голос Невузарадана:

– Что делать с городом, повелитель?

Навуходоносор хлестнул коней и отрешенно бросил через плечо:

– Разрушьте на камни. Пусть он останется в моей памяти как…

***

– Красивый город, – профессор мечтательно смотрел в окно. – Не находите?

Мальчик последовал примеру старика и с любопытством рассматривал городские детали за стеклом.

– Да, – согласился он. – Что-то в нем есть.

– Что-то? – удивился профессор. – Этот город подобен птице феникс. Он разрушался множество раз и несмотря ни на что возрождался из пепла. Что-то… Вы слишком молоды, чтобы понять это.

– По мне, так этот город являет собой истинное отражение человеческой сущности, – равнодушно возразил ребенок. – Стоит жителям его предаться страстям и пасть во тьму, наказание себя ждать не заставит.

Ошарашенный старик долгое время сверлил взглядом мальчика.

– Кто вас подослал? Поймите меня правильно: столь опасные угрозы из уст ребенка звучат крайне неестественно и вряд ли будут восприниматься мною всерьез. И раз уж мы пришли к выводу, что эти запугивания не несут для меня никакой опасности, я волен заключить, что за вашей спиной стоит кто-то, кто решил грубо подшутить или еще хуже, действительно желает причинить мне вред.

– Боюсь, вы меня неправильно поняли, – невозмутимо произнес мальчик.

– Тогда зачем вы здесь и к чему эти устрашения?

– Устрашения? Нет… скорее, констатация.

– То есть, по-вашему, я умру?

– Увы.

– Что мешает мне просто выставить вас отсюда?

– Тогда вы не получите ответы на вопросы.

– Вопросы?

– Кто я? Как вы умрете? И зачем я здесь?

– И зачем же вы здесь?

– Раскаяние.

– Вы дерзки не по годам, – рассмеялся профессор. – И все же я вас где-то видел. Ума не приложу, где?

– Уверен, вы вспомните. Пока будете вести свой рассказ.

– С какой стати? – усмехнулся профессор.

– Слышите? – ребенок посмотрел в окно. Вдоль улиц, растворяясь в городском гомоне и щебете птиц, через громкоговорители разносился раскатистый призыв на молитву. – Как символично, не находите?

– Что вы хотите услышать?

– Историю вашей жизни.

– И это поможет мне узнать, кто вы и как я умру?

– Совершенно верно, – улыбнулся мальчик. – Ну же, профессор, ведь вам так любопытно.

Обещаю, это не займет много времени. Все ответы вы получите раньше, чем отзвучит азан

. А потом мы с вами помолимся, если пожелаете.

– Родители вас не хватятся? Я бы на их месте уже бил тревогу.

– Можете не беспокоиться.

– Ну что ж, давайте поиграем в вашу игру. Хоть какое-то разнообразие в моих унылых буднях, – профессор вздохнул, аккуратно снял очки, неторопливо покопался во внутреннем кармане в поисках платка. Погрузившись в воспоминания и тщательно натирая линзы, продолжил.

I

– Я рос в любящей семье. В нашем доме под Варшавой царили мир и гармония. Отец каждое утро уходил работать на ферму к польскому сыроделу, и мы с матерью оставались на весь день вдвоем. Я пропадал все время на улице. Гулял в саду, ходил к реке и бегал за бабочками. В общем, у меня было обычное беззаботное детство. Во всех еврейских семьях нашего городка было по несколько детей, но у моих родителей я был единственным. Видимо, так было угодно Богу. Теперь, по прошествии стольких лет, я понимаю, почему. Но тогда я просил у родителей братика или сестренку, чтобы нескучно было гулять. Они смеялись и приговаривали, что им хватает и меня, с такой-то энергией. Да, я был ужасным непоседой. Порой бывало, я забредал так далеко, что не мог найти дорогу домой. Так и стоял посреди леса или какого-нибудь поля. Отец всегда меня находил. Он как будто чувствовал, в какую сторону нужно идти. Он говорил мне: «Если потеряешься и не будешь знать, в какой стороне твой дом, оставайся на месте и жди. Я всегда тебя найду, как бы далеко ты ни забрался».

Однажды я забрался особенно глубоко. Увлеченный детскими фантазиями, я даже не заметил, как редкий ельник сменился на густую непролазную чащу. Смеркалось. И я последовал совету отца, оставшись на месте. Но в тот день он не пришел. Сумерки очень быстро сменились ночью, наполненной разнообразными пугающим звуками непроглядного леса. Всю ночь я провел сидя на поваленном дереве, громко рыдая и глядя в холодное звездное небо. Лишь под утро, сраженный усталой дремотой, я почувствовал теплоту отцовской куртки и его крепкие объятия. Он молча завернул меня в одежду и, взяв на руки, понес сквозь корявые ветки к свету.

В его объятиях меня не покидало ощущение, что тем спасением Бог дал мне еще один шанс, чтобы я прожил эту жизнь иначе. Иначе, чем ту, что проживал ранее.

Мой отец был справедливым человеком. Честным и благородным. Я очень старался быть на него похожим. Он был гордым. Поэтому, когда поляк, на которого он работал, сказал, что больше не может в силу финансовых трудностей оплачивать работу еврея наравне с польскими земляками, мой отец оставил работу в тот же день. Через некоторое время, продав все наше хозяйство почти за бесценок, мы перебрались в Варшаву. В этом огромном городе, заполненном людьми и громкими звуками, я уже не мог слоняться, где попало. Вместо высоких зеленых деревьев здесь росли серые бетонные здания. А голубую речную гладь заменяли бледные тучи в отражении бесцветных луж. Мы поселились в одном из многочисленных еврейских кварталов на окраине. Это поселение мне запомнилось грязью и оскорбительными надписями на обшарпанных стенах домов. Одна из них гласила: «евреи на Мадагаскар». Я спросил маму: «Что такое Мадагаскар»? Она ответила, что это такой остров. И мне показалось странным, что нас призывают отправиться на остров, ведь мы – дети песков и камней.

Мы поселились на втором этаже пятиэтажного дома. Наша квартира располагалась аккурат над мастерской сапожника. Две крохотные комнаты и кухня. Как нам рассказали, бывшие постояльцы – пожилая пара – съехали на прошлой неделе глубокой ночью. Одни говорили, что они отправились в Швецию к богатым родственникам. Другие твердили, что их просто выставили за дверь из-за накопившихся долгов, и старики теперь вынуждены влачить свое жалкое существование на улице, в еще более грязных кварталах этого гниющего города. Мне почему-то очень хотелось верить в первую версию их загадочного исчезновения.

В сапожной мастерской трудился и жил безногий старик – Борис Берман. Он всегда носил солдатскую шинель времен кайзеровской Германии, на которой красовался натертый до блеска бронзовый почетный крест с мечами, врученный ему правительством уже Третьего рейха как бывшему фронтовику Первой мировой. Борис очень гордился этой наградой несмотря на то, что государство, повесившее ему почетный знак на грудь, спустя несколько месяцев вынудило ветерана покинуть страну. «Германия больше не желает быть домом для меня,» – плакал старик.

На войне он потерял обе ноги и передвигался на деревянной дощечке с колесиками. Они громко скрипели, отчего окружающие заранее знали о приближении Бермана. Вопреки всему это его не сломило. Каждый раз, когда я заходил к нему с едой, которую передавала моя мать, потому что заказов на починку обуви становилось все меньше и старик голодал, у порога его каморки стояла пара справных военных ботинок. Он начищал их каждое утро и между делом рассказывал мне фронтовые истории войны, которую я, к счастью, не застал.

Найти работу в Варшаве того времени было непросто. Особенно, если ты еврей и тем более, если ты еврей принципиальный, каким был мой отец. Он трудился с раннего утра до самой поздней ночи на трех работах. Он был грузчиком на заводе, плотником в столярной мастерской в паре кварталов от нашего дома и потом ехал на другой конец города, чтобы разгружать вагоны на железнодорожном вокзале. Я его почти не видел. Но даже не смотря на все усилия заработанных им денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Мы не жаловались, нет. Иные жили и хуже.

Однажды отец пришел домой раньше обычного. Он был взволнован, что было совсем несвойственно его характеру. Они о чем-то шептались с мамой на кухне, опасливо озираясь в мою сторону. Как я ни старался, расслышать их разговор мне не удалось. Единственное, что вырвалось из уст моего отца достаточно громко, было слово «война». После ужина, проведенного в напряженной тишине, мы легли спать. Следующим утром, наспех собрав отложенные свертки с едой, я спустился к старику Берману. Дверь в каморку была открыта, а его любимые ботинки валялись в пыльном углу. Борис лежал на своей жесткой кровати, отвернувшись к стене. Он плакал, бормотал про идиотов, которых жизнь ничему не научила, и говорил, что очень скоро весь мир будет утопать в крови. Он больше не рассказывал мне байки. Не чистил грязные и покрытые паутиной ботинки. Старик перестал двигаться и почти ничего не ел. Я заходил к нему, чтобы выкинуть протухшую еду и оставить свежую. А спустя еще несколько дней он умер. У Бермана не было родственников, поэтому все его скудные пожитки разошлись по соседям. Отец на свои деньги купил гроб и заплатил похоронной команде, которая увезла метровую коробку с телом на грузовике с открытым кузовом.

Дождливый сентябрь серыми тучами навис над старыми крышами влажных, пышущих сыростью домов. По ночам небо освещалось далекими вспышками, приносящими с опозданием гулкие уханья взрывов. На улицах росли стены из мешков с песком. Все больше прибывало в город военных, угрюмых и настороженных. Рядом с нашим домом был установлен зенитный расчет. Бойцы, обслуживающие орудие, имели весьма удручающий вид: они были истощены, с голодными глазами заглядывали в окна. Коричневая форма была грязной и местами рваной, жирные пятна машинного масла темнели на потертых шинелях. Трое несчастных солдат в худых сапогах днем и ночью проводили время рядом с зениткой. Они спали под устремленным в небо дулом на застеленных шинелями ящиках со снарядами, а брезентовые ранцы служили им подушкой. Тут же они готовили еду и кипятили воду в алюминиевых котелках. И тут же справляли нужду, навлекая гневные проклятия жильцов дома. Маузеровские винтовки стояли в козлах

у костра.

Один раз в два дня в их зловонном стане появлялся подтянутый молодой поручик и резкими командами заставлял наводить порядок в расположении. Его сапоги были чисты несмотря на постоянную слякоть и грязь. На голове сверкал орел с полевой шапки – «рогатывки». Длинная шинель была туго перетянута коричневыми ремнями, на которых болтались пустая кобура, офицерский планшет и сумка с противогазом. Он громко кричал на солдат, требуя содержать в чистоте винтовки, ствол вверенного орудия и до блеска начищать зеркала прожектора. Последний он проверял с особой тщательностью при помощи благоухающего женскими духами белоснежного шелкового платка. И если тот пачкался, поручик приходил в бешенство, заставляя изнуренных солдат все переделывать снова и снова. Вся эта суета меня тогда совсем не интересовала. Я радовался новым ботинкам старика Бермана, которые вручил мне отец. Обувь была на несколько размеров больше, и я с бронзовым крестом, нацепленным на худое пальто, с превеликим удовольствием прыгал по лужам, обдавая хмурых прохожих и суетившихся бойцов брызгами. К счастью, мучения артиллеристов длились недолго. После очередного авианалета где–то в пригороде поручик в их расположении больше не появлялся. Но солдаты несли службу, по–прежнему до блеска начищая казенное имущество, хотя и сократив эту процедуру до одного раза в несколько дней. И с наступлением темноты яркий луч прожектора продолжал часто врываться в окна, заставляя нас ежиться во сне под теплыми одеялами.

Каждый день отец был смурнее прежнего. Он лишился работы на заводе, который в срочном порядке готовили к эвакуации на восток и по запчастям свозили на вокзал. А руководство вокзала и вовсе перестало платить своим работникам деньгами. Из-за возросших цен на продукты они посчитали, что еда сейчас – лучшее вознаграждение за труды. Но мы хотя бы не голодали. Хоть какие-то гроши платили в столярной мастерской. Она была загружена на несколько дней вперед: гробы сами себя не сколотят. Отец обычно приходил после обеда, угрюмый и подавленный, и каждый раз приносил буханку хлеба, бутыль с молоком, несколько свиных сосисок и небольшой кусок сыра, завернув это все это добро в газету. Выложив ее содержимое на стол, он разворачивал и аккуратно выпрямлял помятую, в жирных разводах, тонкую бумагу и внимательно вчитывался в мелкие колонки новостей. Потом долго сидел, глядя в окно, подперев рукой подбородок. И видно было, как его мысли мечутся в голове от бессилия что–либо изменить.

Как-то раз он не выдержал, сильно сжал кулак и решительно ударил им по столу, заставив нас вздрогнуть. А уже на следующий день за нашим столом сидели несколько крепких мужчин из числа коллег отца. Все они были евреями, любящими мужьями и заботливыми отцами. И они понимали, что как только город падет, спасаться будет уже поздно. Поначалу они говорили в полголоса, но потом в споре перешли на крик.

– Нам нужно немедленно уходить на восток! – кричал один.

– Ты разве не читаешь новостей? Советский союз объявил Польше войну, – слышался другой голос.

– Коммунисты хотя бы не убивают евреев, как это делают проклятые нацисты, – не унимался первый.

– Как ты не поймешь? Мы даже не сможем перейти линию фронта: там тоже война!

Они спорили весь вечер и разошлись только глубокой ночью. Я заснул в кресле отца, так и не дождавшись итогов этого собрания. Я почувствовал, как сильные руки подняли меня и уложили в мягкую кровать, накрыв одеялом.

– А что такое война? – спросил я сквозь сон у отца, который уже погасил свет. Я знал, что он стоит там в темноте и молчит, озадаченный моим вопросом.

– Скоро узнаешь, – коротко бросил он и прикрыл за собой дверь.

Он разбудил меня глубокой ночью. Сказал одеваться. Еще сонный, не понимая, что происходит, я накинул свое пальтишко и армейские ботинки. Он взял меня за руку, и мы стали подниматься вверх по ступеням. Пробравшись по пыльному затхлому чердаку, оказались на крыше. Город спал в кромешной темноте. Не было видно ни единого огонька в окнах домов. Лишь изредка снизу доносились редкие покашливания и разговоры патрулирующих улицы солдат. Я подошел к самому краю крыши. Холодный сентябрьский ветер трепал волосы, меня бил озноб. Отец подошел сзади и обнял меня. Мы смотрели на всполохи света у самого горизонта: на подступах к городу шел бой. Яркие звезды сигнальных ракет с шипением медленно сползали в ночи, оставляя дымные хвосты. Везде еле слышался стрекот пулеметных очередей, пускающих вереницу зажигательных пуль. Как мигающие фонарики, сверкали одинокие выстрелы ружей. Взрывы снарядов и бомб разрезали темноту, которая совсем покинула ту часть города. И все это блестело размытыми пятнами в бледной дымящейся полыхающей пелене.

– Вот так выглядит война, – проговорил отец.

По правде говоря, сначала война мне понравилась. Она была похожа на карнавал, который мы всей семьей посещали каждый год в Жирный четверг

. Фейерверки, яркие огни, громкая музыка… Но еще больше война мне напомнила поляну светлячков на заднем дворе нашего бывшего дома. В лунную ночь, пока не зачинался рассвет, я любовался волшебным танцем множества огоньков. Вот какой в тот момент мне открылась красивая и завораживающая война. Позже я узнал, что эти красивые огоньки убивают людей. С тех пор я возненавидел карнавалы и светлячков и осознал, что все красивое, прежде чем назвать его таковым, нужно рассмотреть со всех сторон. Потому что идеальной красоты не бывает и везде есть свое уродство. Так и война со всем своим шумом и огоньками, громыхая, перемещается в другое место, оставляя после себя свою другую сторону – свое уродство. И если в этой мертвой тишине вдруг случайно окажется кто-то живой, то война больше не будет для него чем-то красивым. В ней нет красоты. И никогда не было. И вскоре я в этом убедился сам.

В одну из темных ночей в окно ворвался протяжный вой сирены. Я не успел опомниться, как тут же оказался на руках отца. Мы бежали по бетонным лестницам, а над головой, словно догоняя, грохотали нарастающие взрывы падающих на город авиационных бомб, осыпая нас пыльными струями потолочной штукатурки. Покинув подъезд, мы бежали по темной улице. Наш путь освещал лишь прожектор, вырывающий под низко висячими тучами широкие крылья гудящих бомбардировщиков. Глаза слепило плюющее из раскаленного зенитного ствола пламя. А мы все бежали. Из-за сильного грохота, неожиданно возникающего со всех сторон, я не слышал криков родителей. Мне было так страшно, что я изо всех сил обхватил шею отца. Краем глаза я видел бегущую за нами в одной ночной рубашке маму. Она была тоже напугана и бежала босыми ногами по мокрому, усеянному осколками битого стекла асфальту.

Забежав за угол, мы нырнули в подвал и в кромешной тьме, спотыкаясь о других находящихся там людей, забились в угол. Во мгле царила тишина. Лишь после очередного взрыва где-то раздавалось несколько вскриков, мгновенно утопающих в закрытых от страха ртах. Мы пробыли в сыром холодном подвале всю ночь. Лишь утром, спустя пару часов, когда гул на небе утих, отец ушел домой, чтобы собрать теплые вещи и раздобыть немного еды. Потом самолеты вернулись, и бомбежка повторилась. Все время, что отца не было, мама плакала. Плакал и я. Мы боялись. Все, кто находился тогда рядом, боялись.

Отец и другие мужчины вернулись лишь к вечеру. Они укутывали наши продрогшие тела в теплые пледы и поили кипятком. Отец принес мне мои ботинки и натянул пальто. Накрыл теплым одеялом, обнял дрожащую от холода мать и заснул без сил.

Мы продолжали сидеть в подвале, слушая выстрелы и взрывы днем, а ночью вжимались в землю под бушующим ураганом авианалетов. А маме становилось все хуже. От долгого пребывания в сырости и холоде у нее начался жар. Отец ничем не мог ей помочь: выходить наружу было опасно. По крайней мере тот, кто осмеливался, больше не возвращался. Мама становилась все слабее. Я не знаю, сколько мы просидели в этом убежище. Все были измотаны, напуганы и подавлены, чтобы вести счет времени. В день, когда мы уже совсем отчаялись и уличные бои стихли, а вдали еще раздавались редкие выстрелы, металлическая дверь, отделяющая нас от внешнего мира, заскрипела, и в подвал вошло несколько вооруженных мужчин. Мне было трудно их разглядеть. Отвыкшие от дневного света глаза предательски щурились. И лишь немного погодя я смог рассмотреть непрошеных гостей.

Они были огромны. Высокие, статные, совсем не похожие на тех солдат, что несли службу у нашего дома. Как три исполина, они нависали над сжавшимися в подвале людьми, закрывая своими силуэтами струи света. Одеты они были иначе польских военных. Форма была идеально подобрана по размеру. Длинные шинели подтянуты черной портупеей. Их ружья были в идеальном состоянии.

Один из этой троицы, вооруженный коротким автоматом, скомандовал на неизвестном мне языке:

– Aufstehen

, – и медленно спустился по ступеням вниз. Он шел сквозь толпу, с любопытством разглядывая окружающих. Я отчетливо помню две серебряные молнии на его петлицах, выделявшиеся на фоне черного воротника шинели. Таким же серебром переливались погоны. А черная фуражка наводила ужас кокардой в виде безобразного черепа с костями. Когда-то отец рассказывал мне занимательные истории про пиратов и их устрашающие флаги с черепами на мачтах. Но мне было непонятно, что делают флибустьеры в подвале полуразрушенного дома в столице страны, которая к морю никакого отношения не имеет. И где эти морские разбойники оставили свой корабль? И почему в поисках наживы они пришли именно к нам? Ведь все, кто здесь собрался, особым богатством не обладали. Вопросов было больше, чем ответов, и я продолжал наблюдать за капитаном, с высокомерной улыбкой вышагивающим среди голодных и напуганных людей.

Отдав несколько коротких и резких команд своим подчиненным, он направился вглубь подвала, где лежала моя больная мама, закутанная в одеяла. Тем временем солдаты отделили всех мужчин от основной массы и поставили к стене, взяв под прицел их спины.

– Aufstehen, – все с той же улыбкой мягко проговорил офицер, склонившись над мамой.

Отец попытался объяснить, что она больна и не может встать, но один из пиратов ударил его в спину прикладом. Он упал, корчась от боли, а капитан игриво спросил маму:

– Jude?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом