Герберт Джордж Уэллс "Утопия-модерн. Облик грядущего"

None

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-177728-9

child_care Возрастное ограничение : 999

update Дата обновления : 19.09.2025

До наступления темноты мы переживем немало непонятного и ошеломительного, но сильнее всех по нам ударит то обстоятельство, которое усмотрит, конечно, мой друг-ученый. Взглянув на небосклон в той собственнической манере, что свойственна человеку, который знает академическую звездную карту от альфы до омеги, он вдруг ахнет, схватится за голову и станет громко бранить подводящее зрение. Я поинтересуюсь, что же так выбило его из колеи, и он ответит:

– И ты еще спрашиваешь!.. Где Орион?

– Да вот же… – начну было я – и осекусь, потому что Ориона не видать.

– То-то же. А Большая Медведица?

И ее я не смогу отыскать в россыпи ярких звезд на небе.

– Где она, да где же… – буду бормотать я, тщетно вглядываясь в эти сполохи небесного огня, сам не свой от осознания свершившегося чуда; мой восторг уже едва выходит утаить.

Тогда, может быть, впервые мы поймем при виде этих незнакомых небес, что перемены постигли не мир, а нас самих. Да, это нас каким-то образом забросило в самые дальние бездны неизученного космоса!

§ 5

Нам нужно предположить отсутствие языковых препятствий для общения. Весь мир в Утопии, несомненно, будет иметь общий язык, простой и понятный – и, так как мы свободны от оков убедительного повествования, давайте предположим, что он либо сильно похож на наш собственный, либо его реально выучить на ходу. В самом деле, о какой Утопии речь, если ни мы никого не понимаем, ни нас не понимают? О, будь проклят языковой барьер, и к черту катись эта врожденная настороженность в глазах иностранца: «моя ваша не понимать, сэр, а потому вы есть мой враг!». Вот он, самый первый из недостатков реального мира, от которого хочется сбежать в какую-нибудь Утопию.

Но на каком языке заговорил бы мир без вавилонского проклятия?

Ударяясь смело в этакий средневековый сентиментализм, призову к ответу не кого-то там, а сам Дух Творения, что, несомненно, также обретается в этом далеком мире.

– Вы ведь неглупые люди! – начал бы Дух, и я, человек подозрительный, обидчивый, чересчур серьезный при всей моей предрасположенности к полноте, тотчас почуял бы иронию (а мой друг-ученый, готов спорить, сжал бы кулаки и встал в боксерскую стойку). – И то, что у вас развился выдающийся ум, и послужило одной из главных причин для создания мира. И если я правильно понял вас, любезные мои господа, вы предлагаете мне ускорить тут процесс эволюции, столь же полифонический, сколь и утомительный. Да, универсальный язык вам бы определенно пригодился. И раз уж мы встретились в этих горах – я вытачиваю их вот уже весь последний эон, если не больше, чтобы вам было где ставить гостиницы с живописным видом из окна, – может, дадите парочку советов?

В этом моменте Дух Творения, вне сомнений, позволит себе мимолетную улыбку, что подобна лучу солнца, пронзающему тучи, и гористая местность окрест нас осветилась бы за один миг. Знаете, как это бывает – когда в заповедных безлюдных местах соседствуют тепло и свет.

Однако же, почему улыбка Бесконечного должна повергнуть двух здравомыслящих мужчин в апатию? Вот мы тут стоим, высоколобые и ясноокие, при ногах, при руках и с пылом в сердце – и отчего же нам не верить, что если не мы сами и не наши потомки, то бескрайнее людское море, омывающее мир, придет когда-нибудь ко всемирному государству, дружбе без границ и единому языку? Давайте же в меру наших возможностей если не ответим на вопрос, то, во всяком случае, попытаемся вообразить себя в шаге от его разрешения. В конце концов, в этом и состоит наша цель – измыслить идеал и устремиться к нему, и это худшая глупость и худший, чем самонадеянность, грех – отказаться от стремления только потому, что лучшее из всего «нашего» лучшего выглядит жалким в сравнении с мощью солнца.

И вы, и мой друг-ботаник, я полагаю, склоняетесь к какому-либо «наукообразному» решению. О да, сей эпитет оскорбителен – и я интеллигентно выражаю вам сочувствие, но не думаю, что синоним «псевдонаучный» устроит вас, такого просвещенного человека, больше. Да-да, сейчас речь пойдет о лексиконах точных наук, об эсперанто, о La Langue Bleue и новой латыни, волапюке и лорде Литтоне, о философском языке архиепископа Уэйтли, о трудах леди Уэлби, посвященных проблеме толкования – и обо всем тому подобном. Вы бы рассказали мне о поразительной точности энциклопедичности химической терминологии, и при слове «терминология» мне бы только и оставалось помянуть выдающегося американского биолога, профессора Марка Болдуина, который поднял язык биологии на такие высоты ясности, что по сей день ни один биологический труд не представляется возможным прочесть без мигрени (один лишь этот факт бросает на всю линию защиты некоторую тень).

Вы, конечно, думаете, что идеал языка – тот язык, что отличается точностью формулы из алгебры, в котором каждый отдельно взятый элемент удобно и логично повязан с любым другим. В таком Первом Научном Языке обязательно должны наличествовать все формы как правильных, так и неправильных глаголов всех спряжений. Каждое слово в нем должно быть отлично одно от другого – как по звучанию, так и по написанию.

Так как подобные требования – первое, что идет на ум, и так как основаны они сплошь на импликациях, выходящих далеко за пределы языковой области, их стоит разобрать здесь подробно. В самом деле, они зиждутся на всем том, от чего мы пытаемся отказаться в данной версии Утопии. Они подразумевают, что интеллектуальный базис человечества – вещь столь же конечная и недвижимая, сколь законы логики, системы счета и мер, общие категории и подходы к выявлению сходств и различий. Но на самом-то деле наука логика и вся структура философской мысли, которую люди сохранили со времен Платона и Аристотеля, имеют не более существенного постоянства как окончательное выражение человеческого разума, чем самый пространный шотландский катехизис.[8 - Серьезный читатель может на досуге обратиться к «Использованию слов в рассуждениях» Сиджвика (в частности), к «Основам логики» Бозанке, «Принципам логики» Брэдли и «Логике» Зигварта; легкомысленные могут удовольствоваться очерком профессора Кейса из Британской энциклопедии (раздел «Логика», том XXX). – Примечание Герберта Уэллса.]

Должен предупредить, что на протяжении всей предстоящей экскурсии по Утопии вам то и дело придется что-то пересматривать. Настаивая на чем-то «единственно верном», вы имеете представление о чем-то, но не сам предмет; вспоминая про индивидуальность всякого объекта как про некую константу бытия, вы уже можете утверждать о том, что один раз его легонько коснулись, ощутили текстуру. Увы, ничто не вечно, ничто не является точным и достоверным (кроме ума педанта), совершенство есть простое отрицание той неизбежной предельной неточности, которая есть таинственное сокровенное качество Бытия. Да и само Бытие – это всеобщее становление индивидуальностей, и Платон отвернулся от истины, когда обратился к своему музею конкретизированных идеалов. Гераклит, этот потерянный и плохо понятый гигант, возможно, тоже обращался в свое время – к какому-то своему конструкту…

В том, что мы знаем, нет ничего неизменного. Мы переходим от более слабого источника света к более сильному, и каждый более мощный свет пронзает наши до поры непроницаемые основы и открывает новые и иные степени непроницаемости под их покровом. Мы никогда не можем предсказать, на какой из наших, казалось бы, надежных фундаментальных принципов не повлияет следующее изменение. Какая же блажь тогда – мечтать составить карту нашего разума в самых общих чертах, снабдить бесконечные секреты будущего «терминологией» и идиомой! Мы разрабатываем жилу, добываем и копим наше сокровище, но кто может сказать, какой пласт эта самая жила вдруг откроет? Язык есть пища мысли человека, и он имеет смысл только в процессе перехода в мысль, только в жизни своей. А вы, «люди науки», своей охотой до точных формулировок и незыблемых основ лишний раз доказываете, что с воображением у вас туговато.

Язык Утопии, без сомнения, будет единым и неделимым; все человечество, в меру своих индивидуальных качественных различий, будет приведено в одну и ту же фазу, в общий резонанс мысли, но язык, на котором оно будут говорить, будет по-прежнему живым языком, одушевленной системой несовершенств, на которую каждый отдельный человек бесконечно мало влияет. Благодаря всеобщей свободе обмена знаниями и перемещений, развивающееся изменение в его общем духе станет изменением для всего мира; таково оно – качество его универсальности. Я полагаю, что это будет объединенный язык, синтез многих языков. Такой язык, как английский, представляет собой объединенный язык; это слияние англосаксонского и норманнского французского и латыни ученого, сшитое в одну Речь, более обширную, более мощную и красивую, чем любая ее составляющая. В прошлом дальновидный люд размышлял над вопросом: «Какой язык выживет?» Вопрос был поставлен плохо. Я полагаю, что все языки сольются воедино, дадут некое потомство… и вот оно-то – выживет.

§ 6

Этот разговор о языках, однако, является отступлением.

Мы шли по слабой тропинке, огибающей край Фирвальдштетского озера, и наткнулись вскорости на нашего первого жителя Утопии (в дальнейшем, для удобства, я буду называть этих самых жителей утопистами). Да, это был отнюдь не швейцарец. И все же он был бы швейцарцем на матушке-Земле, и здесь у него – то же самое лицо, но с некоторой разницей, может быть, в выражении; такое же телосложение, хотя, может быть, развитое получше; тот же цвет лица. Другие привычки, другие традиции, другие знания, другие идеи, другая одежда и другие приспособления, но, кроме всего этого – Человек. Мы с самого начала условились, что в нашей Утопии будут жить такие же, по сути, люди, как наши современники.

В этом, может статься, кроется более глубокий смысл, чем кажется на первый взгляд – и то характерное отличие Утопии-модерн от практически всех ее предшественников. Мы уже решили, что это будет всемирная Утопия, не меньше; тут пора припомнить тот факт, что люди на планете Земля – и у нас, соответственно, – разделяются на расы. Даже социальные низы у Платона в Республике не отличаются по расовому признаку от патрициев. Но наша Утопия – всеобъемлющая, как христианское милосердие, так что пусть будут белые и черные, красные и желтые, все оттенки кожи, все типы телосложения и характера. Как всех их, столь разных, примирить вместе – главный вопрос, но в этой главе он рассмотрен не будет: ему посвятим мы главу отдельную. Здесь же мы лишь озвучим условие: в Утопии существуют те же расы, что и на Земле, даже в той же пропорции; но, как я уже сказал, их развитие, идеалы, цели и традиции не имеют с нашими ничего общего.

Упомянем также, что расы не представляют собой нечто постоянное; раса – не толпа тождественно сходных людей, а совокупность подрас, племен и семей. Каждое слагаемое – в своем роде уникально, и эти слагаемые – опять-таки скопления еще меньших уникумов, и так до каждой отдельной личности. Таким образом, наше первое соглашение сводится к тому, что не только каждая земная гора, река, растение и зверь есть на этой планете-побратиме далеко за Сириусом, но и каждый живой мужчина, женщина и ребенок имеют здесь утопическую параллель. Отныне, конечно, судьбы этих двух планет разойдутся, здесь будут умирать люди, которых мудрость спасет там, и, может быть, наоборот, здесь мы кого-то спасем; дети родятся там, а не здесь, у них, а не у нас (или наоборот), но настоящая минута – это исходная точка. В первый и последний раз: жители двух этих планет – отражения друг для друга.

Еще бы, ибо представлять Утопию-модерн населенной идеальными манекенами с уймой добродетелей, живущими по неприменимым к действительности абсолютным законам – затея неблагодарная.

Предположим, к примеру, что в Утопии есть такой человек, каким мог бы быть я – более информированный, более дисциплинированный, лучшим образом занятый и существенно более деятельный. И у вас, мой читатель, есть там двойник, и у всех дам и господ, знакомых вам. Сомневаюсь, что мы встретимся со своими двойниками (или что нам будет приятна такая встреча); но когда мы спустимся с этих одиноких гор к дорогам, домам и жилым местам утопического мирового государства – непременно обнаружим то здесь, то там лица, особенно напоминающие нам тех, кто жил у нас на глазах.

Говорите, есть среди них такие, с кем вы ни за что не захотите иметь дел?

Ах, и вот еще что…

Ох уж этот мой персонаж-ботаник, места не знающий! Он возник между нами, дорогой читатель, как мимолетная иллюстрация – не знаю, с чего вдруг пришел он мне в голову, и вот теперь, данным мне чувством юмора, я отождествляю личность этого человека с вашей и буду впредь обращаться к вам как к Ученому, ибо это самое обидное слово в моем лексиконе. Вот он, этот персонаж-симулякр, сходит с нашей благородной спекулятивной темы и пускается в прерывистые интимные откровения. Он заявляет мне в лицо, что попал в Утопию вовсе не для того, чтобы лишний раз наткнуться на все источники своих былых горестей.

Горестей?..

Я горячо протестую: в мои намерения точно не входило огорчать кого-либо, уж точно – его персону!

Это человек, я думаю, лет тридцати девяти. Человек, чья жизнь не была ни трагедией, ни радостным приключением, с одним из тех лиц, что приобрели не силу или благородство в ходе взаимодействия с жизнью, но лишь некую абстрактную печать. Особа достаточно утонченная – определенно, этим человеком больше прочитано, чем испытано и выстрадано; определенно, им больше выстрадано, чем сделано. И вот он смотрит на меня своими серо-голубыми глазами, в которых – уже! – угас всякий интерес к моей Утопии!

– Была одна прекрасная напасть, – говорит он, – что пробыла в моей жизни лишь месяц или около того… я думал, все кончено – с глаз долой, из сердца вон, а вы… а вы!..

Далее следует удивительная история о том, как он повстречал одну девушку – они были знакомы еще до того, как его удостоили звания профессора, – и как их совместное счастье пошло крахом из-за «ее родни» – вот так, отвратительно мещански, этот образованный человек отзывается о всех этих тетушках-бабушках, держащих дряхлые руки на завещаниях и чьих-то судьбах, и у него есть на то полное право, ибо как еще таких называть – не «люди» же! Да, они не одобрили их союз, и союза, как сами понимаете, не вышло.

– Думаю, на нее легко было повлиять, – говорит мой несчастный друг. – Но упрекать ее в чем-либо – тоже несправедливо. Бедняжка слишком много думала о других. Ей не хотелось никого расстраивать, а родня ее была так уверена в своей правоте…

Позвольте! Я очутился в Утопии, чтобы выслушивать такое?

§ 7

Нужно направить мысли ботаника в более достойное русло. Необходимо перечеркнуть эти скромные сожаления, этот назойливый мелочно-любовный пыл. Понимает ли он, что перед ним – настоящая Утопия? Обрати свой разум, настаиваю я, на эту мою планету и оставь все земные заботы Земле. Неужто он не понял мое условие? Где-то в этом неизученном мире есть Чемберлен и само королевское величество (конечно, инкогнито), и вся королевская Академия, и Юджин Сэндоу[9 - Евгений Сандов (англ. Eugen Sandow, также известный как Ю?джин Сэндоу; настоящее имя – Фридрих Вильгельм Мюллер, 1867–1925) – атлет XIX века, считающийся основоположником бодибилдинга. Родился в Кенигсберге, умер в Лондоне.], и мистер Арнольд Уайт[10 - Арнольд Генри Уайт (1848–1925) – английский журналист, противник иммиграционной политики, «антрополог Ист-Энда», один из авторов книги «Проблемы большого города».]…

Все эти известные имена не воодушевляют моего друга. Он даже не возражает мне по научной логике – что, мол, на самом деле сомнительно, что мы встретим кого-либо из этих двойников земных знаменитостей во время нашего утопического путешествия, шанс слишком мал, простая математика указывает на это. Более того, великие люди в этой еще неизведанной Утопии могут быть не более чем скромными фермерами в нашем мире, а земные пастухи и безвестные простолюдины – восседать здесь на престолах сильных мира сего (что опять-таки открывает уйму приятных перспектив).

Нет, ничего из этого мой друг-ботаник не сказал. Ему-то важно совсем другое.

– Знаю, – вздыхает он, – здесь она будет гораздо счастливее. И ценить ее будут больше, чем у нас, на Земле.

И вдруг мой внутренний взор отходит от политиков, критиков и прочих блистательных антрепренеров, чей образ искусственно раздут старыми газетами и истеричными репортажами – и обращается к человеческим существам с их насущными проблемами. К тем, кого можно познать с некоторым приближением к «реальному знанию», к непосредственным участникам жизни. Реплика друга обращает меня к мысли о соперничестве в любви, о нежности, о самых разных житейских разочарованиях. Внезапно я болезненно остро осознают, что нас может тут ждать. Что, если мы встретим здесь брошенную любовь, упущенные возможности – или, что хуже, увидим, как лучшие версии нас повели себя благоразумнее, чем когда-то – мы, и не лишились всего того, чем хотели бы и поныне обладать мы?

Я обращаюсь к своему другу-ботанику почти укоризненно:

– Знаешь, здесь она будет не совсем той дамой, которую ты знал в Англии. А кроме того, – всячески пытаюсь отвлечь я его от неприятной темы, вставая над ним, размахивая увлеченно руками, – шанс встретить ее где-то здесь – один на миллион; к чему о таком задумываться! У нас есть общее условие: люди, живущие здесь – люди с теми же недугами, что и мы, – живут в измененных условиях, и только. Продолжим же исследование этих условий!

С этими словами я иду по берегу Фирвальдштетского озера к нашему утопическому миру – ну, этого вы от меня и ждете, верно?

Ботаник идет за мной. Вот-вот нашим глазам предстанет долина за всеми этими горами и перевалами – и там будет мир Утопии, где мужчины и женщины счастливы, а законы мудры, и где все, что запутано и наспех набросано в делах человеческих, распутано и создано со всей любовью.

Глава вторая

О свободах

§ 1

Какой же вопрос первым делом возникнет у двух человек, очутившихся на планете, где царит Утопия-модерн? Думаю, вопрос своих личных свобод, поставленный наисерьезнейшим образом. По отношению к чужеземцам, как я уже замечал, утопии прошлого вели себя не особо любезно. Будет ли этот новый вид утопического государства, раскинувшегося на весь мир, менее опасным?

Мы должны утешаться мыслью, что всеобщая терпимость, безусловно, является идеей, отвечающей модерну, и именно на модернистских идеях зиждется это Мировое Государство. Но даже если предположить, что нас терпят и принимают как «временных граждан», все-таки нельзя списывать со счетов разного рода непредвиденные случайности. Поэтому исследуем главные принципы утопического государства, всесторонне обсудив возможные компромиссы свобод и затронув вопрос на уровне противопоставления человека государственной машине.

Идея индивидуальной свободы приобретает все больше смысла и веса с каждым витком развития современной мысли. Для классических утопистов свобода была относительно проста – ведь «добродетель» и «счастье» были для них обособленными от нее понятиями, да и просто более важными вещами. Но актуальная точка зрения, с растущим упором на индивидуальность и ее значение для человека, неуклонно увеличивает ценность свободы, пока, наконец, мы не начинаем видеть в свободе самую суть жизни – ведь лишь неживая материя, лишенная всякого выбора, живет в абсолютном подчинении закону. Располагать свободой действий для своей индивидуальности – это, с современной точки зрения, субъективный триумф существования, в той же мере, как победа над смертью через творчество и потомство – его объективный триумф. Но, памятуя о том, что человек – существо социальное, нельзя не отметить, что воля каждого индивидуума не равноценна абсолютной общественной свободе.

Совершенная человеческая свобода возможна только для деспота, которому абсолютно все подчиняются. Тогда «хотеть» означало бы «повелевать» и «добиваться», и в пределах естественного закона мы могли бы в любой момент делать именно то, что нам угодно. Всякая другая свобода есть компромисс между нашей собственной свободой воли и волей тех, с кем мы взаимодействуем. В «организованном» состоянии у каждого из нас есть более или менее сложный кодекс того, что он может делать с другими и с собой и что другие могут делать с ним. Индивидуум ограничивает других своими правами и сам ограничен правами других и соображениями, затрагивающими благополучие общества в целом.

Индивидуальная свобода в обществе не всегда, как сказали бы математики, одного и того же знака. Игнорировать это – основное заблуждение культа под названием Индивидуализм; на деле же налагаемые запреты зачастую увеличивают в государстве сумму свобод, тогда как вседозволенность – понижает ее. Из этого вовсе не следует, как хотят уверить нас закоренелые индивидуалисты, что человек более свободен там, где меньше всего закона, и сильнее всего ограничен там, где закона практически нет. Социализм или коммунизм не обязательно грозят рабством, а свободы при Анархии и вовсе не найти. Подумай, читатель, сколько свободы мы приобретаем через банальный отказ от права на убийство – и от какого сонма страхов и мер предосторожности избавлены. Если вообразить, что существовала бы даже и ограниченная свобода убивать – скажем, по праву вендетты, – страшно подумать, что бы творилось в тех же британских провинциях. Если, например, представить себе, что в каком-нибудь предместье живут-поживают две враждующие семьи, вооруженные самыми последними достижениями военпрома, следом сразу придется думать о всех тех стеснениях и опасностях, что грозят их соседям. Не участвующие в конфликте обыватели того предместья сделались бы фактически бесправными людьми. Мяснику и молочнику, если у оных вообще хватило бы духу приехать к таким людям, пришлось бы разъезжать в бронированных фургонах.

Из этого следует, что в Утопии-модерн, видящей последнюю надежду мира в развитом взаимодействии уникальных индивидуальностей, государство эффективно уничтожит как раз все те расточительные свободы, которые урезают свободу, и ни одной свободой больше, и тем – достигнут максимальной всеобщей свободы.

Есть два различных и контрастирующих метода ограничения свободы. Первый – Запрет, «не делай», а второй – Приказ, «ты должен». Однако существует своего рода Запрет, который принимает форму условной команды, и об этом нужно помнить. В нем говорится, что если вы делаете что-то «одно» и «второе», вы также должны делать «третье» и «четвертое». Ежели вы, к примеру, решили выйти в море, вам не стоит делать это на газетном кораблике. Но чистый Приказ безусловен. Он говорит: что бы ты ни сделал, или делаешь, или хочешь сделать, ты должен сделать это (так плохая социальная система, действуя через низменные потребности низменных родителей и непутевые законы, отправляет тринадцатилетнего ребенка на фабрику – в режиме потогонки). Запрет берет одну конкретную вещь из моря неопределенных свобод человека, но все же оставляет ему неограниченный выбор действий, а Приказ – полностью это море осушает. В нашей Утопии может быть много Запретов, но не косвенных принуждений (если их можно так назвать), и мало (или совсем нет) Приказов. Насколько я понимаю это сейчас, в настоящем обсуждении я действительно утверждаю, что в Утопии вообще не должно быть положительных принуждений, по крайней мере, для взрослого человека, если только они не ложатся на него как понесенные наказания.

§ 2

С какими же запретами в Утопии столкнемся мы с другом, пара чужестранцев? Конечно, нам не будет позволено убивать, ущемлять и оскорблять кого бы то ни было. С подобным нам, воспитанникам Земли, нетрудно будет примириться. Но до тех пор, пока мы не уточним, как в Утопии относятся к проблеме собственности, нам следует очень осторожно прикасаться к чему-либо, что можно было бы присвоить. Даже если это и не собственность отдельных лиц, то почему бы не собственность государства? И это не единственный вопрос. Вправе ли мы носить наши странные по меркам Утопии костюмы и топтать эту выбранную нами тропинку среди скал? Можем ли мы явиться с нашими неопрятными походными ранцами да в грязных и подбитыми большими гвоздями горных сапогах в этот, по-видимому, исполненный порядка и благоустроенный мир?

Что ж, первый утопист, встреченный нами, в ответ на наш осторожно-приветственный жест не выказал какого-либо удивления – уже что-то. Так что прошли дальше, миновали один поворот – и вот перед нами расстелилась дорога: большая, ухоженная, широкая.

Полагаю, каждому современному человеку Утопия представляется желанной только тогда, когда в ней предусмотрена полная свобода передвижений, ибо для многих таковая – одна из главных привилегий в жизни: нестись всюду, куда влечет душа, смотреть и дивиться. Перспектива столь заманчива для некоторых, что какие бы ни окружали их удобства, вечно эти типы будут недовольны любыми возможными фиксациями их положения в пространстве. Посему у обитателей моей Утопии будет такое благо, и на дальнейшем пути нам не встретятся ни неприступные стены, ни монструозные изгороди. Сойдя с этих гор, мы с другом ни один здешний закон не нарушим.

И тем не менее, поскольку гражданская свобода сама по себе – компромисс, охраняемый запретами, так и этот особый местный вид свобод должен иметь свои лимиты. Доведенная до крайности, свобода передвижения перестает быть отличимой от права вторгаться куда угодно. Мы могли уже в «Утопии» Мора заметить, как, в согласии с аристотелевским тезисом против коммунизма, коммуна создает невыносимую (как минимум для определенного склада людей) непрерывность социального контакта. Шопенгауэр воспроизвел аргумент Аристотеля в своей привычной ожесточенно-точной манере, уподобив общество ежам, собравшимся в толпу ради тепла, и несчастным, которым тесно с теми, кто рядом, и грустно без тех, кто от них далек. В свою очередь Эмпедокл не находил в жизни никакого смысла, кроме зыбкой игры любви и ненависти, притяжения и отталкивания, ассимиляции и утверждения различий. Пока мы игнорируем различия и индивидуальность – а это, как я считаю, было общим грехом всех до сей поры созданных утопий, – можно делать смелые утверждения, восхвалять коммунизмы или индивидуализмы, предлагать всевозможные жесткие теоретические установления. Но в мире реальном, который, если модернизировать Гераклита и Эмпедокла, есть не что иное, как мир индивидуумов, нет абсолютно правильных и неправильных, да и вообще качественных вопросов, а есть только количественные приспособления. В нормальном цивилизованном человеке стремление к свободе передвижения столь же сильно, сколь и стремление к некоему уединению, к «своему углу», и мы должны рассмотреть, где проходит линия примирения этих двух потребностей.

Стремление к абсолютному личному уединению, пожалуй, никогда не бывает слишком сильным или постоянным. У подавляющего большинства людей стадный инстинкт в должной мере силен, чтобы сделать любую изоляцию, кроме самой временной, не просто неприятной, но болезненной. У дикаря есть все необходимое для уединения в пределах его черепа; подобно собакам и робким женщинам, он предпочитает дурное обращение дезертирству, и только редкий и сложный современный тип находит утешение и освежение в совершенно уединенных местах и совершенно уединенных занятиях. Тем не менее есть такие люди, которые не могут ни спать спокойно, ни думать, ни достигать полного восприятия красот жизни, пока не бросить их в одиночестве – и хоть бы и ради них было бы даже разумно наложить некоторые лимиты на общее право свободного передвижения.

Но их особая потребность – лишь исключительный аспект почти всеобщего притязания современных людей на неприкосновенность частной жизни не столько ради изоляции, сколько ради близкого общения. Мы хотим отделиться от великой толпы, не столько быть наедине, сколько быть с теми, кто особенно взывает к нам и к кому мы особенно взываем; мы хотим образовать с ними домохозяйства и общества, дать возможность нашим индивидуальностям раскрываться в общении с ними, а также в назначении и обстановке этого общения. Нам нужны сады, ограждения и исключительная свобода для нашего желания и нашего выбора – столь просторные, сколь мы можем получить. И только сообщество уникумов, стремящихся к подобному развитию в каком-то противоположном направлении, сдерживает это ширящееся движение «личного отбора» и требует компромисса в вопросах приватности.

Взглянув назад с нашей утопической горной стороны, по которой течет этот дискурс, на недоразумения старой Земли, мы можем заметить, что потребность и стремление к уединению там исключительно велики в настоящее время, что в прошлом оные были куда меньше, что в будущем они, быть может, снова уменьшатся, и что при утопических условиях, к которым мы придем по широкой дороге, они могут дойти наконец до вполне приемлемых размеров. Но это должно быть достигнуто не путем подавления индивидуальностей какой-то общей моделью, но расширением общественного милосердия и общим улучшением качества ума и манер. Не ассимиляцией то есть, а пониманием достигается наша Утопия-модерн. Идеалом человечеству в прошлом служило сообщество с едиными убеждениями, едиными обычаями и церемониями, с общими манерами и общими формулами. Все одинаково одеваются, одинаково любят и еще более одинаково умирают – и у каждого свое строго отведенное местечко в некой иерархии. Поступки и чувства – малость; отступления от строго оговоренного Уклада – гнусность. Быть «странно» одетым, вести себя «странно», претворять всякое отклонение от установленного обычая равносильно оскорблению и должно навлечь на себя враждебность неискушенных народных масс. Но ведь почти все по-настоящему оригинальные и живые умы всегда стояли против условностей, за новшества.

Особенно ясно это выражается в наше время. Практически катастрофическое развитие машиностроения, открытие новых материалов и появление новых социальных возможностей дали огромный и беспрецедентный простор духу новаторства. Старый уклад был разрушен (или сейчас разрушается) по всей Земле, и повсюду общества расплываются, повсюду люди плавают среди обломков своих затонувших устоев – и до сих пор совершенно не подозревают, что произошло. Старые «местечковые» нормы поведения, старые общепринятые развлечения и формы досуга, устоявшиеся ритуалы поведения касательно важных повседневных мелочей и новшеств, требующих обсуждения – разбиты, разбросаны и смешаны в несогласии друг с другом. Никакая всемирная культура терпимости, никакое учтивое признание всех различий, никакое всеобщее понимание еще не заменили их. Поэтому публичность в современном мире стала несимпатичной для всех. Классы невыносимы для классов, сообщества – для сообществ, контакт провоцирует агрессию, более тонко устроенные люди угнетены всеобщим вниманием, лишенным сочувствия и зачастую откровенно враждебным. Жить без какого-либо выхода из общей массы невозможно – в точном соответствии с индивидуальным отличием.

Конечно, в Утопии все будет по-другому. Утопия будет пропитана снисхождением. Для нас, одетых в испачканный твид и не имеющих никаких денег, кроме британских банкнот, потерявших ценность многие световые года назад, это должно быть обнадеживающим стартом – и хорошо, если нравы Утопии будут равномерно, а не локально терпимы. То, что понятно на Земле немногим, здесь будет более-менее понятно всем. Низость поведения и отсутствие манер не будут отличительной чертой какой-либо части общества. Следовательно, более «грубых» причин для уединения здесь не будет. Отпадет потребность многих землян в защите и затворничестве – предполагается, что в утопическом культурном государстве людям будет намного легче есть, отдыхать, развлекаться и даже работать на публике.

Наша нынешняя потребность в уединении во многих вещах знаменует фазу перехода от легкости на публике в прошлом – из-за социальной однородности, к легкости на публике в будущем – благодаря интеллекту и хорошему воспитанию, и в Утопии этот переход будет завершен. Так будем же помнить об этом, рассматривая в дальнейшем многие другие вопросы.

Несомненно, однако, что в Утопии все-таки сохранится значительная претензия на свои владения. Комната, квартира, дом – какое бы то ни было частное имение – принадлежит тому, кто проживает там. Также было бы излишне сурово запрещать разбивать около дома сад или устраивать для себя внутридомовой перистилиум в помпейском стиле[11 - Перистилиум (лат. peristylium, от древнегреческого ????, «вокруг», и ??????, «столб, колонна») – портик, опоясывающий замкнутое пространство (двор или площадь) с проходом вовнутрь. С 4 в. до н. э. перистильный двор – составная часть античного дома. В широком значении термин используется и для оформленного таким образом пространства (так, понятие распространилось на ранние сооружения схожего плана, обнаруженные в Древнем Египте, Персии и т. д.).]. Да и запретить тому, кто владеет домом, огородить близ своей территории участок для каких-либо нужд – тоже не самая простая задача. Тем не менее, опасаюсь, что бедный горожанин (если в Утопии имеет место быть деление на бедных и богатых) будет обречен блуждать в лабиринте чьих-то садов, обнесенных высокими заборами, без надежды на скорую передышку в заповедной открытой местности. Ныне такова судьба бедных лондонцев. В рассматриваемой Утопии, конечно, есть прекрасные дороги, подземные пути сообщения, транспорт и прочие удобства для населения. Города не должны давить застройкой – они должны соседствовать с природой, а не сживать ее проявления со свету.

Что касается вопроса о земельной собственности, то, будучи чисто количественным, он не потерпит ленивой отмашки каким-то одним принципиальным утверждением. Я полагаю, что наши утописты ответят на него с помощью подробных правил, которые, весьма вероятно, будут варьироваться в зависимости от местных условий. Неприкосновенность частной жизни за пределами дома может быть сделана привилегией, и за нее будут платить пропорционально занимаемой площади. Налог на такие лицензии на неприкосновенность частной жизни может увеличиваться пропорционально квадратному метражу затрагиваемой площади. Установить квоту частной ограды на каждую квадратную милю города и пригорода – почему бы и нет? Можно провести различие между «абсолютно частным» садом и садом, частным и закрытым только на день или пару дней в неделю, а в другое время открытым для посещений. Кто в по-настоящему цивилизованном сообществе поскупится на такую меру вторжения? Стены могут облагаться налогом по высоте и длине, чтобы ограждение действительных природных красот – порогов, каскадов, ущелий, смотровых высот – сделалось невозможным. Таким образом, разумный компромисс между жизненно важными и противоречивыми требованиями свободы передвижения и свободы уединения может быть достигнут.

И пока мы рассуждаем таким образом, мы все ближе и ближе подходим к дороге, которая идет вверх, через Готардский гребень и вниз по Валь Тремоле к Италии.

Что это была бы за дорога?

§ 3

Свобода передвижения в Утопии-модерн должна подразумевать нечто большее, чем право неограниченных пешеходных скитаний. Ибо само предположение об одном на весь мир государстве, говорящем на одном общем языке, несет в себе идею о столь изобильной когорте путешествовавших и путешествующих, о столь иной культуре странствий – нам и не снилось.

Доказано и на Земле, что как только улучшаются в массе экономические и политические условия и люди получают возможность путешествовать, все тут же загораются необычайной страстью к дальним странам. В Англии, например, вряд ли найдется человек, располагающий годовым доходом чуть выше пятисот-шестисот фунтов, который не выезжал бы ежегодно за границу. В Утопии-модерн путешествие войдет в основу жизни. Побывать в другом климате, не успевшем приесться, увидеть новые земли, встретить новых людей и новую архитектуру, попробовать необыкновенную пищу, посмотреть на странные, не виданные прежде деревья и цветы, на флору и фауну, взойти на высокие горы и любоваться холодными, укрытыми снегом равнинами, полярным сиянием либо же ярким зноем тропиков, форсировать широкие реки и бескрайние пустыни, посетить таинственный полумрак девственных лесов и переплыть пару-тройку морей – завидный удел в жизни даже для самых простых, невзыскательных натур. Вот этой-то радостной и приятной особенностью – свободой путешествий – Утопия-модерн зримо отличается от предшествовавших ей Утопий.

Приняв во внимание то, чего мы добились в этом отношении на Земле, мы можем прийти к заключению, что путешествие по всему государству Утопии будет в той же мере доступно и безопасно для всех, как и путешествие по всякому благоустроенному государству на Земле – по Франции или Англии, например. Везде и всегда будет царить мир. Везде будут обустроены удобные постоялые места в лучших швейцарских традициях. Клубы туристов и гостиничные ассоциации, монополизировавшие приток средств во Францию и Швейцарию, будут иметь свои прекрасные и вполовину не такие алчные утопические эквиваленты, так что весь мир будет привычен к приездам и отъездам пилигримов. Все страны будут одинаково безопасны и доступны всем решительно – точно так же как деревеньки Люцерн и Церматт в Швейцарии ныне доступны всем туристам среднего класса и среднего достатка.

Поговорим о разнообразных способах передвижения. Вряд ли в Утопии будут в ходу те земные локомотивы – в них уже и в нашем мире потихоньку разочаровываются. На черный смог, которым коптят и отравляют воздух на Земле, не станут закрывать глаза в моей Утопии. Вероятнее всего, пути сообщения уберут под землю – сделают разветвленную сеть, паутиной опутывающую всю планету, с тоннелями, залегающими в горах и даже по дну морскому. Это могут быть классические железные дороги или монорельсы, или что-то еще – мы не инженеры, чтобы судить о таких устройствах, – но с их помощью утопист будет путешествовать по Земле от одной точки к другой со скоростью двести или триста миль (или больше!) в час. Большие расстояния – не преграда более.

Воображение рисует мне длинные поезда-коридоры с плавно и бесшумно катящимися по рельсам вагонами. Проложенная по туннелям телеграфная сеть позволит принимать и тут же печатать все послания с пылу с жару с телеграфных линий; вагоны будут располагать всем, чтобы выспаться, провести уход за телом, поесть, почитать. И главное – никаких тебе первых, вторых и третьих классов; в цивилизованной Утопии не должны существовать социальные различия. За проезд будет взиматься самый низкий тариф, доступный решительно всем, за исключением разве только людей, у которых за душой ну совсем ничего нет – и я не смею даже предположить, что в Утопии может к такому привести.

Таким способом передвижения утописты будут пользоваться для дальних расстояний. Каждая железная дорога будет конечным узлом, от которого по несчетным, разбегающимся во все стороны путям будут ходить электросоставы. Я представляю их себе в виде тонкой сети, густой там, где много населения, и прореженной в областях пустынных. Будут устроены также прекрасные шоссе, вроде того, к которому мы теперь подходим. По этим шоссе будут ездить частные экипажи, авто и велосипеды. Сомневаюсь, что мы встретим лошадей на этой чистой, как паркет, дороге, и мне кажется вообще сомнительным, чтобы в Утопии много ездят верхом. Более правдоподобным видится то предположение, что лошадиная тяга не будет в Утопии в употреблении. Однако, сдается мне, лошади для верховой езды никуда не денутся. Животные вроде мулов, верблюдов и слонов из тягловых станут своего рода декоративными, а может, и вовсе окончательно свободными в своих природных зонах: высокогорьях, пустынях, саваннах. Всякую тяжесть будут поручать механической тяге. Для велосипедистов проложат дорожки рядом с шоссейными дорогами, затем для них будут устроены дорожки около леса или нивы, так как, несомненно, приятнее ехать около леса, чем вдоль шоссе. Для пешеходов также будут устроены прекрасные дорожки в самых разнообразных местностях: скажем, в сосновых борах, у водопадов и горных источников. Во многих местах будут разбиты великолепные цветники, и везде, по всей Утопии, по дорогам и тропинкам, в лесах и роскошных садах, будет гулять великое множество воодушевленных природопоклонников.

Население в Утопии, надо думать, будет скорее походить на кочевое. Не странствующее, а именно кочевое – это понятие будет отличаться от того, что понимают под ним на Земле. В старые времена Утопии представлялись оседлыми государствами, но в наше время даже самые неприхотливые и необеспеченные индивидуумы одержимы стремлением путешествовать. Для нас ровно ничего не значит отправиться за восемьдесят или девяносто миль от нашего места жительства по какому-нибудь делу или ради партии в гольф совершить многочасовой переезд на поезде, который мчится со скоростью пятьдесят миль в час. Наш быт настолько не похож на оседлый, что предки, уверен, всячески дивились бы нам. Лишь неуклюжесть коммуникаций ограничивает нас сейчас, и каждое облегчение путей передвижения расширяет не только наш потенциал, но и наш привычный диапазон: мы меняем свое жилище с возрастающей частотой и легкостью. Даже сэру Томасу Мору мы должны показаться породой кочевников, что уж там говорить о патрициях Рима. Постоянство места прежде было необходимостью, а не выбором; это была просто фаза в развитии цивилизации, уловка укоренения, которой человек научился на время у своих новых союзников – кукурузы, виноградной лозы и очага. Но необузданный дух юности извечно обращен к блужданиям и морю. Душа человека еще ни в одной стране не была добровольно приписана к земле. Даже господин Беллок[12 - Джозеф Хилэр Пьер Рене Беллок (англ. псевд. «Hilaire Belloc»; 1870–1953) – писатель и историк англо-французского происхождения, с 1902 года подданный Великобритании. Один из самых плодовитых английских писателей начала XX века.], который проповедует счастье крестьянина-собственника, настолько мудрее своих убеждений, что плавает по морям на яхте или из Бельгии предпринимает караванный вояж в Рим. Мы снова завоевываем нашу свободу, свобода обновлена и расширена, и теперь нет ни необходимости, ни выгоды в постоянной пожизненной привязанности к тому или иному месту. Люди могут, конечно же, осесть в нашей Утопии-модерн для того, чтобы предаться любви и создать семью, но прежде все они наиболее полно увидят этот мир.

И с этим ослаблением оков местности неизбежно произойдут всевозможные изменения распределения факторов жизни. На нашей бедной нерациональной Земле люди живут там же, где выращивают технические культуры, копают руду, возводят силовые установки. В Утопии будут, как я полагаю, специально выделенные и строго ограниченные районы, где никогда не появится ни одно домашнее хозяйство – скажем, горно-металлургические, черные от дыма печей, изрытые и опустошенные рудниками, исполненные того странного негостеприимного величия, свойственного порожденным промышленностью пустошам. Люди будут прибывать туда, работать и возвращаться назад к цивилизации, моясь и переоблачаясь в быстро мчащем поезде.

Компенсируя наличие этих условно «безжизненных» областей, в Утопии будут должным образом обустроены наделы, наиболее подходящие для заботы о детях. На их территории не будет облагаться налогом наличие ребенка – в отличие от других, менее благотворных мест. Нижние перевалы и предгорья тех же самых Альп, к примеру, в моей Утопии будут застроены домами, обслуживающими обширные пахотные земли Верхней Италии.

Итак, когда мы спустимся к нашему маленькому озеру на лоне Лучендро, и еще до того, как выйдем на дорогу, мы увидим первые разбросанные хижины и дома, в которых живут мои утописты-переселенцы – особо подчеркну, что это летние дома. С наступлением лета, когда снега в высоких Альпах отступят, волна домашних хозяйств и школ, учителей, врачей и всех подобных сопутствующих услуг потечет вверх по горным массивам – и вновь отхлынет, когда вернутся сентябрьские снега. Для современного идеала жизни важно, чтобы период роста и образования длился как можно дольше, а половое созревание соответственно замедлилось, и мудрым регулированием государственные деятели Утопии будут постоянно корректировать законы и налогообложение, чтобы уменьшить долю детей, воспитанных в жарких и слишком стимулирующих организм условиях. Эти высокие горы будут каждое лето полны молодняка; и еще выше, в сторону мест, где снег почти не сходит до июля, будут простираться эти дворы, а внизу вся длинная долина Урсерен станет просторным духу и телу летним городком.

На информационном щите изображена одна из наиболее городских магистралей, одна из тех, по которым проходят легкие железные дороги. Я представляю ее такой, какой ее можно было бы увидеть ночью: полоса шириной, может быть, в сотню ярдов, с тропинками по обеим сторонам, затененными высокими деревьями и мягко освещенными оранжевыми огнями. По центру пробегают поезда, а иногда и ночные трамваи, скользящие мимо практически без звука. Велосипедисты с подсветкой будут порхать по трассе, как светлячки, время от времени какой-нибудь скромно жужжащий экипаж промчится мимо, следуя в Роланд, Рейнланд, Швейцарию, Италию – туда или обратно. И вдалеке, по обеим сторонам от трассы, горят огни маленьких загородных домов на горных склонах.

Думаю, уже ночь, и именно такой вид откроется нам в первую очередь.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом