ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 25.06.2026
За обеденным залом следовали две гостиных — поменьше, но не менее внушительные. Первая, парадная, предназначалась для важных гостей. Там стояли мягкие кресла с высокими спинками, их обивка, когда-то зеленая, выцвела до бледно-оливкового оттенка, и на ней проступали потертости от множества локтей. Низкий столик на резных ножках, покрытый сетью тонких трещин, стоял посередине, а на стенах висели гобелены с охотничьими сценами — я подошла ближе и увидела выцветшие фигуры всадников, собак и оленей, которые сливались в общий серо-бежевый фон. Гобелены были древними, но ткань, как я заметила, все еще была крепка, и узор можно было бы восстановить, если бы кто-то взялся за иглу.
Вторая гостиная была поменьше, уютнее — с круглым столом посредине, покрытым темной скатертью, на которой когда-то, наверное, лежали карты или игральные кости. Вдоль стен стояли низкие книжные шкафы, пустые сейчас, с открытыми дверцами, и на их полках лежали лишь тонкие слои пыли. Полки для игр и безделушек были пусты, и это выглядело печально — я представила, как на них могли бы стоять шкатулки, статуэтки, стеклянные шары, но сейчас там было лишь пустое, сиротливое пространство.
Я подошла к одному из кресел, стоявшему у круглого стола, и коснулась рукой его спинки. Дерево оказалось гладким от времени — я провела пальцами по его поверхности, и они скользнули легко, не встречая ни заноз, ни шероховатостей. Оно было теплым, словно впитало в себя тепло тысяч прошедших здесь людей, и это тепло передалось моим пальцам, разлилось по запястью легкой, уютной волной. Я задержала ладонь на этой гладкой поверхности, чувствуя, как дерево дышит под рукой, как оно хранит память о тех, кто сидел в этих креслах, смеялся, вел беседы. Мне показалось, что в этом тепле есть что-то обещающее, что оно ждет меня — не как чужого, а как свою, ту, которая сядет здесь и вернет этому месту жизнь.
— Здесь хорошо, — сказала я тихо, и голос мой прозвучал мягко, почти задумчиво. Слова повисли в воздухе, и я не услышала в них ни сомнения, ни тревоги — только ровную, теплую уверенность.
Дворецкий не ответил, только ждал, стоя у входа с факелом в руке. Его молчание было спокойным и терпеливым, и я знала, что могу осматриваться столько, сколько захочу. Я обернулась, взглянула на пыльные гобелены, на пустые шкафы, на темные окна, за которыми уже почти не было света, и почувствовала, как внутри меня, где-то глубоко, распускается медленное, тихое счастье. Это было мое. Все это — мое.
Лестница на второй этаж оказалась широкой — настолько, что двое могли бы подниматься рядом, не задевая друг друга плечами. Ступени были каменными, и в их поверхности, стертой посередине вогнутыми дугами, я читала историю: сотни лет ног, поднимавшихся и спускавшихся по этим плитам, оставили свой след. Посередине каждой ступени образовалась глубокая, плавная ложбина, в которой мог бы поместиться мой кулак, а края остались почти нетронутыми, шершавыми и темными от вековой пыли. Я ступила на первую ступень и почувствовала, как подошва сапога нашла ту самую вытертую середину — нога легла в нее естественно, будто ступень ждала именно моего шага. Дворецкий шел впереди, и факел в его руке освещал каждый мой шаг, выхватывая из темноты то одну, то другую каменную плиту, покрытую мелкими трещинами, похожими на паутину. Я держалась за перила — холодный, кованый прут, гладкий от множества прикосновений. Металл леденил ладонь даже через перчатку, и я чувствовала, как этот холод поднимается от пальцев к запястью, смешиваясь с теплом, которое все еще жило в моей руке от прикосновения к воротам. Прут был кованым, с витыми узорами, которые я различала на ощупь, — завитки, переплетения, местами сломанные или утраченные, но все еще узнаваемые. Под пальцами я ощущала каждую неровность, каждый выступ, оставленный кузнецом много веков назад.
Коридор второго этажа тянулся вдоль всего здания — длинный, прямой, с невысоким сводчатым потолком, который давил на плечи своей близостью. Свет факела едва достигал дальнего конца, и там, в глубине, все тонуло в густом, непроницаемом мраке. Пол здесь был деревянным — широкие, потемневшие доски скрипели под ногами, и каждый мой шаг отзывался протяжным, жалобным звуком, который разбегался по коридору и гас где-то вдали. По обе стороны тянулись двери — тяжелые, дубовые, с железными ручками в форме колец. Их было много, и они стояли ровными рядами, как солдаты в строю, молчаливые и терпеливые. Дворецкий открывал их одну за другой — и каждая отзывалась одинаковым протяжным скрипом, будто их петли давно не видели масла.
Гостевые спальни. Их было пять. Я заглядывала в каждую, останавливаясь на пороге, чтобы дать глазам привыкнуть к новому полумраку. Комнаты были похожи друг на друга, как сестры: узкое окно-бойница, прорубленное в толще стены, сквозь которое пробивался бледный, рассеянный свет, делающий пыль в воздухе золотистой и почти осязаемой. Тяжелая кровать под балдахином — деревянные столбы, темные от времени, с выцветшими занавесками, которые когда-то были зелеными или синими, а теперь напоминали старую паутину: их ткань истончилась до полупрозрачности, и сквозь нее просвечивали голые прутья каркаса. Тюфяки на кроватях казались плоскими и жесткими — солома в них давно слежалась, превратившись в твердую, неудобную массу, и кое-где из разошедшихся швов торчали сухие, ломкие стебли. В каждой комнате стоял умывальный столик с треснувшим кувшином и тазом, покрытым зеленоватым налетом времени — медь окислилась, и на ее поверхности проступили причудливые узоры из темно-зеленых и синих пятен. Воздух в спальнях был спертым, сухим, с привкусом старого дерева и осевшей пыли — здесь давно никто не спал, и это чувствовалось в каждой поре стен, в каждой складке выцветших занавесок. Я провела пальцем по подоконнику, и на коже осталась тонкая, серая полоса пыли — мягкая, бархатистая на ощупь.
— Нужно проветрить, — сказала я, морщась от запаха застоявшегося дерева. Голос мой прозвучал глухо в этой сухой тишине, и я услышала, как он отразился от стен и растворился где-то в дальних комнатах.
— Сделаем, хозяйка, — ответил дворецкий. Его голос был ровным, без тени удивления, будто он уже знал каждое мое желание прежде, чем я его произносила.
В конце коридора — хозяйские комнаты. Их оказалось три: спальня для главы дома, гардеробная и малая гостиная для семьи. Дворецкий остановился перед последней дверью, и я заметила, что она была шире других, выше, с более искусной резьбой на филенках — переплетающиеся ветви, листья и цветы, которые еще угадывались под слоем пыли и копоти. Он отворил ее, и я шагнула внутрь, чувствуя, как воздух здесь был иным — более свежим, более живым.
Спальня была самой светлой комнатой из всех, что я видела. Три окна, пусть и узких, как бойницы, выходили на юг, и сейчас в них пробивался солнечный свет — настоящий, теплый, золотой, который разгонял мрак и делал стены светло-серыми, почти белыми. Лучи падали на пол длинными, косыми прямоугольниками, и я видела, как в них кружатся пылинки — медленно, лениво, будто танцуя какой-то древний, бесконечный танец. Воздух здесь был теплее, суше, и пахло не плесенью, а нагретым камнем и старой древесиной, которая хранила в себе солнце. Я подошла к окну и выглянула наружу — оттуда открывался вид на холмы, на долину, на дорогу, по которой я пришла, — и на мгновение мне показалось, что я вижу себя, идущую по той дороге несколько часов назад, маленькую фигурку в темном платье, которая теперь стояла здесь, наверху.
Кровать здесь стояла огромная, резная, из темного дуба, с балдахином, на котором еще угадывались остатки вышивки. Я подошла ближе и увидела золотые нити — они тускло поблескивали в свете, пробивающемся из окон, и их узор был сложным, витиеватым: переплетающиеся линии, цветы и птицы, которые когда-то были яркими, а теперь стали почти невидимыми, вплетенными в истлевшую ткань. Четыре столба кровати были украшены резьбой, и я провела рукой по одному из них — под пальцами было шершавое, но живое дерево, теплое от солнечного света, который касался его с утра. Я ощутила, как резьба повторяет форму ствола: переплетения коры, листья, маленькие бутоны, скрытые в тени углублений. Одеяла давно истлели — на матрасе остались лишь серые лохмотья, которые рассыпались в труху от малейшего прикосновения, — но сама кровать была крепкой, и ее каркас не скрипнул, когда я оперлась на него рукой. Я подумала о том, сколько людей спали на этой кровати, сколько снов видели под этим балдахином, — и мне стало тепло и немного грустно одновременно.
На стене висело зеркало — мутное, в пятнах, но целое. Я подошла к нему, и мое отражение возникло из тусклого серебра: бледное лицо, усталые глаза, с темными кругами под ними, растрепавшиеся в дороге волосы, которые выбились из-под платка и падали на плечи тонкими, спутанными прядями. Воротник платья был сбит набок, и на шее виднелась тонкая красная полоска от грубой ткани. На миг мне стало грустно — я выглядела чужой, потерянной, не той, кем хотела бы быть в этом доме. Но я отогнала это чувство, сжав пальцы в кулак. Приведу себя в порядок. Скоро. Когда закончу осмотр, когда все увижу и все решу, я найду время для себя.
Гардеробная оказалась пустой и пыльной. Только деревянные вешалки вдоль стен — простые, грубо вырезанные, на них еще висели несколько пустых деревянных плечиков, покрытых тонким слоем серой пыли. Да сундуки вдоль стен — три тяжелых, оббитых железом, с почерневшими замками. Я заглянула в один, приподняв тяжелую крышку — внутри было пусто, только на дне лежал истлевший лоскут ткани, от которого остались лишь несколько темных нитей, вплетенных в древесную труху. Запах старого дерева и сухих трав — наверное, когда-то здесь хранили лаванду, чтобы отпугивать моль, но от нее остался лишь слабый, едва уловимый аромат.
— Там, где живет хозяин, должно быть чисто, — сказала я спокойно, уже мысленно составляя список дел: вымести пыль, проветрить, сменить постельное белье, починить замки на сундуках, вынести старые вещи, если они найдутся. Голос мой был ровным, без раздражения, и я чувствовала, как внутри меня растет тихая, методичная решимость.
Библиотека была моей мечтой и моим разочарованием одновременно.
Дворецкий отворил тяжелую дверь в самом конце коридора, и я вошла, затаив дыхание. Высокий, почти до потолка, зал с узкими окнами-стрелками по обеим сторонам, сквозь которые пробивался бледный, рассеянный свет, падающий на пол длинными, косыми полосами. Вдоль стен — стеллажи, уходящие вверх, на целых три человеческих роста, с деревянными полками, темными и массивными. Но на полках… пусто. Только кое-где валялись отдельные книги в переплетах из кожи, разбухших от времени и влажности, их корешки были вздуты, страницы выпадали и лежали кучами на полу, превратившись в желтую, рассыпающуюся труху. Я подошла к ближайшему стеллажу и провела пальцем по пустой полке — на пальцах осталась толстая полоса серой, бархатистой пыли, в которой угадывались контуры когда-то стоявших здесь книг: прямоугольные отпечатки на поверхности, четкие, ровные, как могильные плиты. На полу — груды бумаг, рассыпавшихся в труху: когда-то это были свитки или листы, но теперь они превратились в серую, хрупкую массу, которая крошилась под ногами, издавая сухой, шелестящий звук. Пахло плесенью и гнилью — запах был кислым, сладковатым, с горькой нотой разлагающейся бумаги и кожей, которую разъела влага.
Я медленно прошла вдоль стеллажей, касаясь пальцами пустых полок, чувствуя под подушечками каждую неровность дерева, каждую царапину, оставленную книгами, которые здесь когда-то стояли. Я задержалась у одного из стеллажей, на полке которого еще сохранились остатки старой, истлевшей ткани, — когда-то здесь, наверное, висела бархатная занавеска, защищавшая книги от пыли. Теперь от нее остались лишь серые лохмотья, которые осыпались от моего дыхания.
Сердце сжалось. Это было физическое ощущение — где-то в груди, под ребрами, возникла тупая, ноющая пустота. Кто-то разграбил библиотеку. Я не знала, кто именно, но чувствовала эту потерю почти как личную: книги, которые могли бы стать моими друзьями в этих холодных стенах, которые могли бы рассказать мне историю этого места, его тайны, его магию, — их здесь больше не было. Остались только пустые полки, пыльные следы и запах утраченного знания. Я остановилась у самого дальнего стеллажа, где на нижней полке лежала одна-единственная книга — маленький томик в темно-коричневом переплете, с выцветшим золотым тиснением на корешке. Я подняла его, и он оказался удивительно легким, почти невесомым — страницы внутри слиплись от влаги, превратившись в твердый, неподатливый блок, который не открывался. Я прижала его к груди, чувствуя, как от него веет холодом и сыростью, и на мгновение мне показалось, что я держу в руках единственное, что осталось от прежней жизни этого замка.
— Здесь тоже нужно убирать, — сказала я тихо, и голос мой дрогнул на последнем слове, чуть сел, выдавая ту боль, которую я пыталась скрыть. Я сглотнула, провела рукой по корешку книги, ощущая под пальцами шершавую, потрескавшуюся кожу, и поставила ее обратно на полку — туда, где она лежала, на место, которое хранило ее след. Я не знала, смогу ли я восстановить эту библиотеку, но я решила, что сделаю все, чтобы вернуть сюда жизнь.
Дворецкий молча кивнул. В его глазах я увидела что-то похожее на понимание — тихое, сдержанное, без слов. Он стоял у двери, держа факел высоко, и свет от него падал на пустые стеллажи, на пыльный пол, на мою фигуру, сгорбившуюся у дальней полки.
Последней на втором этаже была комната, которую дворецкий назвал кабинетом главы дома. Он отворил дверь, и я шагнула внутрь, чувствуя, как здесь воздух был плотнее, чем в коридоре, — словно эта комната дышала реже, храня в себе тишину и сосредоточенность долгих лет. Небольшая, с одним окном, выходящим во внутренний двор: я подошла к нему и выглянула наружу, увидев знакомые очертания колодца, покосившуюся крышу конюшни, серые плиты мостовой, которые я пересекала всего час назад. Стекло в окне было мутным, с разводами от дождей, и свет пробивался сквозь него мягкий, рассеянный, почти молочный.
Тяжелый письменный стол из черного дерева стоял напротив окна. Его столешница была огромной, гладкой, покрытой тончайшей сетью мелких царапин и потертостей, которые казались картой времени, нанесенной невидимой рукой. Древесина была темной, почти угольной, с редкими золотистыми прожилками, которые поблескивали в падающем свете. Рядом стояло кресло с высокой спинкой, обитое тисненой кожей — когда-то коричневой, а теперь выцветшей до серо-бежевого оттенка, с глубокими трещинами на поверхности, похожими на русла пересохших рек. Кожа потрескалась, но еще держалась, и я провела по ней пальцем, ощутив подушечкой плотную, сухую поверхность, которая местами отслаивалась мелкими чешуйками. Запах кабинета был особым: старым деревом, чернилами, которые когда-то проливались на эту столешницу, и легкой, едва уловимой горечью табачного дыма, въевшегося в кожу кресла за многие годы.
На столе ничего не было, кроме слоя пыли — серой, мелкой, лежащей ровным, нетронутым покрывалом, — и высохшей чернильницы из темного стекла, на дне которой чернела твердая, спекшаяся масса, похожая на застывшую смолу. Рядом с чернильницей лежало гусиное перо, его стержень пожелтел от времени, а кончик был сломан и расслоен, как сухая трава.
Я села в кресло. Дерево подо мной скрипнуло — низко, протяжно, словно жалуясь на долгое безмолвие, — но выдержало, и я почувствовала, как твердые подлокотники уперлись в мои локти, как спинка приняла вес моего тела. Кожа под ладонями была прохладной и шершавой, и я ощутила, как каждая трещина на ее поверхности оставляет свой след на моей коже. Я положила ладони на столешницу — холодную, гладкую, как лед в погребе. Пыль осела на пальцы тонким серым налетом, и я провела рукой по поверхности, оставляя за собой широкую, чистую полосу, в которой проступил блеск полированного дерева. Закрыла глаза на миг, и в темноте за веками я представила, как здесь будет лежать бумага, как перо будет выводить слова, как чернила будут пахнуть свежестью и железом. Я чувствовала, как кресло принимает меня, как комната признает мое присутствие, как воздух вокруг меня становится чуть теплее, словно сама тишина оживает. Здесь я буду работать. Писать письма. Принимать решения. В груди разлилась тихая, уверенная тяжесть, и я позволила себе на мгновение поверить, что я уже не гостья, а хозяйка.
— Хорошо, — сказала я, открывая глаза. Голос мой прозвучал ровно и спокойно, и я услышала, как он улегся в этой комнате, как она приняла его и удержала, не отпуская. — Идем дальше.
На третий этаж вела уже не парадная лестница, а узкая винтовая, спрятанная в дальней башне. Дворецкий свернул в темный проход, и я последовала за ним, чувствуя, как стены смыкаются вокруг меня, становясь ближе и ближе. Винтовая лестница вилась вверх по спирали, и каждый шаг отзывался глухим эхом. Дворецкий шел первым, и его широкая спина почти загораживала свет от факела, оставляя меня в полумраке, где я видела лишь его силуэт и тусклый отблеск пламени, пляшущий на каменных стенах. Ступени были крутыми и скользкими — гладкий камень, стертый до блеска, казался влажным, хотя я не чувствовала сырости в воздухе. Я дважды оступилась: в первый раз нога соскользнула с края ступени, и я едва не упала, ухватившись за стену рукой; во второй раз я поставила ногу на выступ, который оказался слишком узким, и снова качнулась вперед, чувствуя, как сердце на мгновение замерло. Но я удержалась за стену — холодную, шершавую, с выступающими камнями, которые впились в ладонь через перчатку, — и продолжила подъем, стараясь ступать осторожнее, ближе к внутренней стене, где камень был менее скользким.
Третий этаж оказался совсем другим: здесь воздух был суше и светлее. Я вышла из тесного проема винтовой лестницы и почувствовала, как пространство расширяется, как потолок уходит вверх, а стены расступаются. Дворецкий отворил низкую деревянную дверь — она была почти незаметна на фоне каменной кладки, с едва различимой ручкой, — и мы вышли в просторное помещение под самой крышей.
Оранжерея.
Я не сразу поняла, что это она, потому что сейчас здесь не было ничего, что напоминало бы о жизни. Только стеклянная крыша — огромная, арочная, с металлическим переплетом, покрытая толстым слоем грязи и паутины, которая делала стекло матовым и серым. Но кое-где, в тех местах, где грязь была тоньше, пробивался рассеянный дневной свет — бледный, холодный, он падал на каменный пол широкими полосами, и я видела, как в этом свете кружатся пылинки, маленькие, почти невесомые, танцующие в медленном, вековечном хороводе. Вдоль стен тянулись каменные желоба для земли — широкие, неглубокие, выложенные из того же серого гранита, что и весь замок. Они были пустыми: земля в них высохла, превратившись в серую, рассыпающуюся корку, и кое-где на ее поверхности проступили белые солевые разводы. Но из этой мертвой земли кое-где торчали сухие стебли — тонкие, ломкие, серые, они напоминали пальцы скелетов, тянущиеся к небу, которого они больше не видели. Когда-то здесь росли цветы или травы, и я представила их — яркие, зеленые, пахнущие свежестью, — но сейчас от них остались лишь эти сухие останки.
Я медленно пошла вдоль желобов, касаясь засохших остатков пальцами. Стебли ломались под моими прикосновениями с тихим, сухим хрустом, рассыпаясь в мелкую труху, которая оседала на моих пальцах серой пылью. Я чувствовала этот запах — сухой, теплый, с легкой нотой гнилой растительности, — и в нем уже угадывалась возможность чего-то нового. В воображении уже виделось, как здесь зазеленеет, как потеплеет, как воздух наполнится влагой и ароматом свежей земли. Я представляла себя с лейкой в руке, склонившуюся над молодыми ростками, и мне казалось, что я уже чувствую под пальцами влажную, рыхлую землю. Стеклянная крыша пропускала небо — серое, облачное, но живое, с движущимися облаками, которые медленно плыли над головой, меняя очертания и оттенки. В щели между стеклами и металлическим переплетом задувал легкий ветерок — прохладный, свежий, он касался моего лица и шевелил волосы, принося с собой далекий, едва слышный звук: где-то внизу, в долине, пели птицы. Их голоса были тонкими, нежными, и они проникали сквозь стекло, оживляя эту пустую, мертвую комнату.
— Оранжерею нужно приводить в порядок, — сказала я, не оборачиваясь. Голос мой прозвучал задумчиво, почти мечтательно, и я чувствовала, как в груди разливается тепло от этой мысли: у меня будет своя оранжерея, свои цветы, свой маленький зеленый мир. — Если успеем до холодов.
— Постараемся, хозяйка, — ответил дворецкий. Его голос был тихим, и я услышала в нем едва заметную ноту одобрения.
Когда мы спустились обратно в холл — по той же узкой, скользкой лестнице, и я снова держалась за стены, чувствуя каждую трещину в камне, — я остановилась у подножия и спросила про башни. Дворецкий помедлил, и я увидела, как его лицо стало чуть более сосредоточенным, как он опустил факел чуть ниже, чтобы свет не мешал его глазам.
— Их четыре, хозяйка. Северо-восточная, северо-западная, юго-восточная и юго-западная. В каждой есть комнаты на втором и третьем ярусах, — сказал он, перечисляя их медленно, словно называя имена старых знакомых.
— Покажите, — сказала я, чувствуя любопытство, которое росло внутри меня, как тихое, настойчивое желание.
Он покачал головой, и я увидела, как в его глазах мелькнула тень — не страха, а скорее осторожности, сдержанной, почтительной.
— Не могу. Они заперты.
Я удивленно подняла брови. В груди шевельнулось недоумение — не тревога, а скорее интерес, смешанный с легким разочарованием.
— Заперты? Ключи у вас?
— Нет, хозяйка. Ключей нет ни у кого из слуг. — Дворецкий говорил спокойно, но в голосе чувствовалась осторожность, и я заметила, как он чуть сжал пальцы на древке факела. — Двери в башни не открываются ни одним известным нам ключом. Замки старинные, магические. Говорят, их могут открыть только хозяева замка — и то не все, а те, кого признает магия самого замка.
Его слова упали в тишину холла, и я почувствовала, как они отозвались эхом где-то в глубине, повторившись шепотом. Я перевела взгляд на ближайшую башню — юго-западную, ее массивный силуэт угадывался в сумраке, и я направилась к ней, чувствуя, как шаги мои становятся медленнее, осторожнее.
Тяжелая дубовая дверь, окованная железом, с массивной ручкой в виде змеи, кусающей собственный хвост. Металл был темным, почти черным, покрытым толстым слоем окиси, и змеиная чешуя проступала на поверхности выпуклыми, четкими линиями. Голова змеи, сжимавшая собственный хвост, была исполнена с такой тонкой детализацией, что я видела каждый зуб, каждую чешуйку, каждый изгиб ее гибкого тела. Замка я не увидела — только гладкую металлическую пластину, вделанную в дерево на уровне моей груди, на которой были выгравированы какие-то знаки: они извивались, переплетались, напоминая и письмена, и узоры одновременно. Я поднесла руку к пластине, чувствуя, как от металла исходит холод — плотный, тяжелый, он касался моей ладони еще до того, как я прикоснулась к нему. Я коснулась пластины ладонью, прижав пальцы к холодной поверхности.
Ничего не произошло.
Металл остался холодным и гладким под моими пальцами, ни на градус не потеплев, ни на мгновение не дрогнув. Знаки на пластине оставались темными, неподвижными, безжизненными. Дверь не дрогнула, не загудела, не подала ни единого звука, только тишина стояла вокруг, плотная и глухая. Я почувствовала, как разочарование — легкое, острое — кольнуло где-то под ребрами. Я попробовала еще раз, сильнее нажав на металл, вложив в это прикосновение все свое ожидание, всю свою надежду, всю ту теплоту, что замок подарил мне у ворот. Ничего. Пластина оставалась немой и безразличной, как холодный камень на дне реки.
Я убрала руку, и на пальцах остался слабый металлический запах — железо и окись, горький и резкий. Я посмотрела на дверь, на змею, кусающую свой хвост, и почувствовала, как внутри меня шевельнулась тихая, спокойная решимость. Я не поняла, почему замок принял меня у ворот, но отверг здесь, у башен.
— Может, нужно что-то особенное? — спросила я у дворецкого, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи, без разочарования, которое копилось где-то под ребрами от немого холода металлической пластины.
Я смотрела на змеиный узор на двери, на эту застывшую, вековечную петлю, и внутри меня шевелилось тихое, спокойное любопытство, смешанное с легкой горечью непризнания. Пальцы, коснувшиеся пластины, все еще хранили слабый металлический привкус — горьковатый, холодный, как дыхание глубокого колодца.
— Не знаю, хозяйка. — Дворецкий отвел взгляд в сторону, и я заметила, как его лицо в свете факела стало чуть более замкнутым, сосредоточенным. — Я здесь служу недавно, старые слуги ушли. Но поговаривают, что башни открываются только тем, кто по-настоящему нуждается в том, что там хранится. Или когда приходит время.
Его слова упали в тишину, и я почувствовала, как они осели на моей коже легкой, почти невесомой прохладой. В них не было угрозы, не было тайны, которую он намеренно скрывал, — только уважительное признание того, что он сам не знает ответа. Я убрала руку от двери, и металл под моими пальцами проводил меня холодом, который постепенно уходил, смешиваясь с воздухом холла. Легкий озноб пробежал по спине — от сырости, которая все еще висела в воздухе, или от таинственности этих слов, я не могла понять. Но это чувство было не страхом, а скорее ожиданием: когда-нибудь я узнаю, что скрыто за этими дверями. Когда-нибудь настанет время.
— Хорошо, — сказала я, и голос мой прозвучал тверже, чем я ожидала. Я повернулась спиной к башне и перевела взгляд на простор холла, на пустые стены, на темный пролет лестницы. — Оставим башни на потом. У нас и без них дел хватит.
Я обвела взглядом холл — высокий, сумрачный, с каменными плитами, которые хранили следы бесчисленных шагов, и снова вспомнила пустую библиотеку, где книги превратились в труху, облупленные стены с известкой, осыпающейся хлопьями, запертые двери, за которыми молчаливо ждала тьма. Чувство усталости навалилось с новой силой — тяжелой, вязкой, она оседала на плечах, на веках, на каждой мышце, которая ныла от долгого пути и непрерывного напряжения. Но где-то глубоко в груди, под этой усталостью, теплилась уверенность: маленький, упрямый огонек, который не давал мне согнуться и опустить плечи. Я справлюсь.
Я медленно обошла первый этаж, заглядывая в каждую дверь, которую мы еще не открывали. Маленькая кладовая со старыми бочонками, от которых пахло уксусом и сухими травами; узкий коридор, ведущий к черному ходу, с деревянной лестницей, прогнившей в нескольких местах; комнатка для стражи, пустая, с железными крючьями на стенах, где когда-то висели доспехи. Я трогала стены — холодный камень, шершавый, с выступающими зернами гранита, — и запоминала, где что лежит и чего не хватает. В каждой комнате был свой голос: где-то скрипела половица, где-то капала вода, где-то ветер посвистывал в щелях. Я впитывала эти звуки, эти запахи, эти ощущения, чтобы они стали моими.
Кухарка уже гремела на кухне посудой — звон металла и глины доносился из глубины крыла вместе с запахом жареного лука, который тянулся по коридору и смешивался с сыростью. Конюх возился где-то снаружи: через открытую дверь я слышала его шаги по каменному двору, глухие, размеренные, и звон цепи — он проверял, не нуждается ли в починке конюшня. Все было старым, обветшалым, запущенным. Но это было мое. Каждая трещина, каждая поломанная ступень, каждая дверь, которая скрипела на петлях, — все это принадлежало мне по праву, и я принимала это целиком, со всей его ветхостью и пылью.
К вечеру ныли ноги — икры гудели от усталости, и я чувствовала, как ступни горят в сапогах, которые были слишком жесткими после долгой дороги. Кружилась голова от смены света и тьмы: факелы то вспыхивали ярко, то гасли в тени, и глаза устали перестраиваться снова и снова. Платье пропахло сыростью и дымом, ткань стала тяжелой и липкой, она прилипала к бедрам и плечам, и я мечтала снять его, сбросить эту влажную тяжесть. Я стояла посреди холла, и последний луч дневного света угасал за узкими окнами, оставляя нас наедине с мерцающим пламенем факелов. Я смотрела на лестницу, ведущую наверх, в мою спальню, и в этом взгляде не было сомнения — только усталое, спокойное ожидание.
— Завтра начнем, — сказала я громко, чтобы слышали все. Голос мой разнесся по холлу, отразился от стен и затих где-то под потолком. — Сегодня я хочу просто отдохнуть.
Дворецкий кивнул — коротко, сдержанно, и тут же повернулся к горничным, распоряжаясь тихим, но отчетливым голосом, чтобы подготовили хозяйскую спальню. Я слышала, как они зашуршали юбками, направляясь к лестнице, как одна из них понесла свечи, чтобы зажечь их в моей комнате, — и от этого простого звука мне стало чуть теплее на душе.
Я пошла наверх медленно, держась за перила, чувствуя, как ступени уходят из-под ног одна за другой. Рука скользила по кованому пруту, гладкому и холодному, и каждый шаг отдавался в коленях тупой болью. На полпути я остановилась, чтобы перевести дыхание: воздух был тяжелым, и легкие требовали передышки. Я оперлась спиной о стену — камень был прохладным, и я ощутила, как он принимает вес моего тела, как его шершавая поверхность успокаивает ладонь. Где-то внизу, в холле, я услышала, как дворецкий гасит факелы, один за другим, оставляя лишь одну свечу для света, и тишина становилась глубже, мягче.
Впереди были долгие недели работы. Я знала это — всем телом, каждой уставшей мышцей, каждой мыслью, которая пробегала в голове, перечисляя дела: проветрить комнаты, сменить постели, вычистить камины, привести в порядок оранжерею. Но впервые за долгое время я знала, ради чего просыпаться утром. Я стояла на лестнице, в полумраке, и чувствовала, как усталость уступает место чему-то более глубокому: тихому, спокойному счастью, которое не требовало слов. Я снова подняла ногу на следующую ступень и продолжила подъем, ощущая, как каждая следующая ступень приближает меня к моей комнате, к моей кровати, к отдыху, который я заслужила. И когда я вошла в спальню, где горничные уже зажгли свечи, и увидела, как их свет танцует на резной спинке кровати, я позволила себе выдохнуть — долго, глубоко, отпуская весь день. Это был дом. Мой дом. И я была дома.
Глава 3
Я стояла посреди холла, и прохлада вечера окутывала плечи, когда воспоминания нахлынули внезапно, как волна, поднявшаяся из глубины памяти. Меня звали Кратова Мария Викторовна. Совсем недавно мне исполнилось двадцать лет — я помнила, как задувала свечи на торте, и воск капал на белую скатерть, а в комнате пахло ванилью и воском. Вроде невеликий возраст по меркам Земли, моего родного мира, где двадцать лет — лишь начало пути, еще не зрелость, а только первая ступень во взрослую жизнь. Но всю свою жизнь, с самого раннего детства, когда я еще не умела читать, но уже чувствовала, что отличаюсь от других, я знала: я дочь мага и аристократки из мира магического. Эскарон, как назвал его отец, Виктор Кратов, или Витор Всемогущий, как звали его здесь, в этом мире, где магия была не сказкой, а реальностью, текущей в крови и камнях.
Родители не скрывали от меня правды. Я помню их лица, когда они впервые рассказали мне об этом — мы сидели на кухне нашей скромной земной квартиры, пили чай с мятой, и мама держала мою руку в своей, теплой и сухой. Они ушли из этого мира, потому что хотели уберечь меня от махрового патриархата, процветавшего на Эскароне, где женщины были не более чем украшениями и пешками в руках отцов и мужей. Отец говорил об этом с горечью, но и с гордостью: он выбрал для меня свободу ценой своей магии, которая на Земле была слабее, почти неощутима, но все же жила в нем, как тлеющий уголек.
— Ты — свободная девушка, Мэри, — любила повторять мама, Анна горт Лостерская, из рода герцогов Лостерских, и в ее голосе слышалась стальная нотка, унаследованная от древнего аристократического рода. — Помни об этом. Никогда не позволяй никому решать за тебя.
Я помню, как она улыбалась, говоря это, и как ее глаза, серо-голубые, как небо над морем, смотрели на меня с такой любовью, что у меня перехватывало дыхание. Она была прекрасна — даже в простом платье, без украшений, с седыми прядями, пробивающимися в темных волосах. И отец смотрел на нее так, будто она была единственной женщиной на всей Земле.
Год назад, когда мне исполнилось девятнадцать, родители пропали без вести. Я помню тот день — утро было солнечным, и они ушли на прогулку, как делали всегда, по воскресеньям, в парк через дорогу. Они не вернулись. Я искала их, звонила в полицию, объезжала больницы, но никто ничего не знал. Через месяц пришло завещание на мое имя, составленное отцом загодя, с четкими инструкциями, которые он оставил мне, словно предвидя, что не сможет проводить меня в жизнь сам. По ним я не могла распоряжаться оставленным имуществом до двадцати лет. Все это время мне следовало учиться, желательно — в другой стране, благо денег хватало. И только когда мне исполнится двадцать, я могла стать наследницей всего, что успел заработать отец. Ну и выйти замуж могла только после наступления двадцатилетия — эта последняя оговорка всегда казалась мне странной, почти шутливой, но теперь я понимала, что он просто хотел, чтобы я успела узнать себя, прежде чем связать свою жизнь с кем-то другим.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/nadezhda-sokolova-13329766/zamok-ledi-meri-73954246/?lfrom=174836202&ffile=1) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом