Ульяна Соболева "Волчья метка. Черная луна (Книга 2)"

Он превратил мою жизнь в самый жуткий сон в самое пекло. Я жарилась живьем в углях его ненависти. Он перешел ту черту за которой любовь превращается в пепел. Но я все равно была полна этим пеплом жрала его давилась и плакалаПо нашему мальчику по нашей звериной отравленной любви. А потомПотом я попыталась выжить. Без него, без болиНаивная. И я не знаю что лучше любить жуткого зверя или осыпаться пеплом безумия, сгорая от лучей безжалостной черной луны. Можно ли простить собственную смерть?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 26.07.2026


Тишина между нами была стеной. Толще камня, прочнее железа. Стена из "убрать" и "кровь на губах" и мертвого Шарана и ямы и всего, что мы натворили друг с другом, и по одну сторону стены - я с его сыном, а по другую - он, без нас.

Его рот раскрылся. Я слышала - сухой щелчок губ, разлепившихся после долгого молчания. Он хотел что-то сказать. Слово поднималось из его горла, как камень поднимается со дна озера, медленно, тяжело, преодолевая сопротивление воды. Но не поднялось. Застряло. Утонуло обратно.

Его запах изменился. В нем появилось что-то, чего я не чуяла три месяца: влага. Не пот, не дождь, не горная роса. Соль. Соленая вода на его лице, стекающая по шраму, по щеке, по подбородку, падающая на камень.

Звери не плачут.

Он развернулся и ушел. Без слова. Без звука. Только скрежет камня - тише, чем раньше, осторожнее, как будто он боялся разбудить.

Кого? Сына, который спал на моей груди, причмокивая во сне? Или что-то внутри себя, что еще спало и что он не хотел будить, потому что если проснется - стена рухнет, и он окажется на моей стороне, и вернуться будет невозможно?

Я лежала на шкурах, мокрых от крови и пота, с маленьким горячим зверем на груди, который сосал и спал и дышал мне в ключицу теплым, молочным дыханием, и мое тело болело от родов, и моя душа болела от его ухода, и обе боли были огромными, и обе были его, и я несла их обе, как несла все, что он давал мне, - укусы и поцелуи, синяки и нежность, яму и шкуру, молчание и имя.

Лукас. Маленькая птица, маленький волк, маленький полумесяц на шее, светящийся отцовским золотом.

Я достала одеяло из-под головы. Развернула. Завернула Лукаса - осторожно, медленно, как заворачивают самое драгоценное, что есть на свете. Маленькое тело в тканой колыбели, и мои руки знали каждый изгиб ткани, каждый узел, потому что я ткала это для него, каждый ряд - молитва, каждая нить - обещание. Лукас зачмокал сквозь сон, и его маленький кулачок вылез из одеяла и обхватил мой мизинец, и не отпускал, и я не отпускала, и мы держались друг за друга.

Мой сын. Мое все. Моя причина дышать, петь и выживать.

Я прижала его крепче и закрыла глаза, и мамина мелодия поднялась из грудной клетки, тихая и хриплая, и я пела ему, моему Лукасу, и он спал, и молоко текло, и его маленькое сердце стучало мне в ребра.

Пой, Птичка. Теперь ты поешь для двоих.

Я не знала, что эта ночь - последняя ночь с моим сыном.

Не знала, что к рассвету его заберут.

Не знала, что руки, которые вынут его из моих, будут тихими и бесшумными, и я не услышу, потому что мое тело, обессиленное родами, уйдет в сон, глубокий, как яма, из которой меня когда-то вытащили.

Не знала.

Спала. Счастливая. С Лукасом на груди.

Последняя ночь.

Глава 6. Тень

Утром я шел к логову с мясом и с чем-то, чему не было названия на волчьем и что на человечьем называлось, наверное, надеждой, хотя это слово было мягким и бесполезным и я его ненавидел, как ненавидел все мягкое и бесполезное, но оно сидело в груди, теплое и колючее, как заноза, которую не вытащить и не игнорировать.

Вчера я видел его. Моего сына. Маленького зверя с черным пушком и золотыми глазами и полумесяцем на шее, который светился моим светом, моей кровью, моей меткой. Видел, как она прижимала его к груди и кормила, и ее лицо было спокойным и счастливым, и от этого счастья у меня скрутило в груди так, что я чуть не задохнулся, и мои глаза обожгло, и на моих щеках было мокрое, и я ушел, потому что если бы остался - упал бы на колени и прополз эти три метра, которые разделяли нас, и лег бы рядом, и положил бы руку на ее живот, опустевший и мягкий, и на маленькое тело на ее груди, и мой рык стал бы колыбельной, и ее пальцы нашли бы мои уши, и все вернулось бы, все стало бы как раньше.

Почти.

Потому что Шаран все равно мертв. И кровь на ее губах все равно была. И стая все равно хотела казни.

Но щенок. Мой щенок. С моей меткой. С моими глазами. С ее молоком на губах.

Я шел по тропе и думал о том, как возьму его на руки. Впервые. Вчера не взял - стоял в дверях и смотрел, как идиот, как ебаное каменное чучело, которое не может переступить через порог и протянуть руки к собственному сыну. Сегодня - возьму. Войду, подойду, возьму. Осторожно, как она учила - не хватай, не дави, не ломай. Нежно. Слово, которое я выучил, как выучивают чужой язык, - с трудом, с ошибками, с акцентом, который никогда не уйдет. Нежно возьму моего сына на руки и буду держать, и его маленькое тело на моих огромных ладонях будет теплым и живым, и он будет пахнуть ею и мной, и молоком и мехом, и это будет лучший запах в моей тысячелетней, проклятой, одинокой жизни.

Я шел и думал, и мое лицо было каменным, а внутри - лава, расплавленная и светящаяся, и мой волк не скулил, а рычал тихо, предвкушающе, и его рык говорил: щенок, мой щенок, наконец-то, наконец.

По дороге я собирал цветы. Горные фиалки, те самые, которые она ставила в горшке в моей комнате, в нашем гнезде, когда мир был целым. Нашел куст у тропы, рвал аккуратно, стараясь не помять, и мои огромные пальцы, привыкшие ломать и крушить, обхватывали тонкие стебли, и я злился на них за неуклюжесть, и злился на себя за то, что рву цветы, и злился на все, что заставляло меня делать вещи, которых я не понимал и от которых болело в горле.

Цветы. Мясо. Шкура. Мед. Я нес ей все это каждый день, и каждый день говорил себе: это для щенка, не для нее. Мясо - чтобы было молоко. Шкура - чтобы щенок не мерз. Мед - для щенка. Цветы - для... для чего цветы? Щенку не нужны цветы. Цветы нужны ей. Ей нужны цветы, потому что она ставила их в нашей комнате, и от них пахло домом, и ее лицо становилось спокойнее, и она улыбалась, и от ее улыбки...

Блядь. Цветы.

Я бросил их у входа. На камень, рядом с миской. Может, найдет. Может, понюхает. Может, поставит в воду. Может, улыбнется. А может, и нет. Какая разница.

Камень. Отодвинул. Вошел.

Она спала. Свернувшись на шкурах, бледная, с темными кругами под мертвыми глазами, измученная родами, истончившаяся до прозрачности. Ее серебристые волосы разметались по меху, грязные и спутанные, и ее дыхание было глубоким и ровным, дыхание человека, который спит впервые за месяцы без боли, без страха, без волчонка, ломающего ребра изнутри.

Рядом с ней - сверток. В одеяле, которое она соткала на станке с мамиными птичками.

Я подошел. Три шага - те самые, граница, которую не пересекал три месяца. Пересек. Опустился на колени. Потянулся к свертку.

Взял.

Маленький. Легкий. Теплый. Завернутый плотно, как заворачивают ценное, и от одеяла пахло ее руками и ее слезами, впитавшимися в каждую нить. Я осторожно отвернул край ткани, обнажая мордочку.

И мир остановился.

Темные глаза. Не золотые - темные, карие, тусклые, человечьи. Они смотрели на меня снизу вверх, мутные и сонные, и в них не было ничего - ни золота, ни свечения, ни звериного блеска, ни той ярости, ни того огня, который горел в моих глазах и который я видел вчера, вчера, блядь, вчера, в глазах маленького зверя на ее груди.

Нет метки. Я рванул ткань с шеи младенца - грубо, одним движением, и маленькое тело дернулось, и рот раскрылся в крике, тонком и жалком, и я смотрел на шею, гладкую, чистую, без пятна, без полумесяца, без моего знака, без моей крови.

Нет пушка. Голова - гладкая, с редкими темными волосками, не черным густым мехом, который я видел вчера, который трогал бы сегодня, если бы...

Чужой.

Ребенок в моих руках был чужим. Не моим. Не волком. Человечьим выродком, подложенным вместо моего сына, как подкладывают фальшивую монету вместо золотой, и ты не замечаешь, пока не попробуешь на зуб, и вкус - железный, горький, мерзкий.

Мой мозг работал быстро. Слишком быстро - обгоняя сердце, обгоняя волка, обгоняя все, что могло бы остановить, подождать, подумать. Мозг выстраивал цепочку, и цепочка была простой и ядовитой, как змеиный укус:

Она трахалась с кем-то. В горах, на побегу, или раньше, в крепости, когда я думал, что она моя. Трахалась, и щенок не мой, и золотые глаза вчера - показалось, или свет, или мое безумие, которое видит то, что хочет видеть. Метка - показалось. Свечение - показалось. Все показалось, потому что я хотел, чтобы было мое, хотел так отчаянно, что мой мозг нарисовал золотые глаза на темных, метку на гладкой коже, мех на лысой голове.

Я поверил тому, что хотел увидеть. Как верил ей - ее сердцу, ее рукам, ее "нежно". Верил, потому что хотел. А правда была здесь, в моих руках, - маленький чужой ребенок с темными глазами и без метки.

Она шлюха.

Слово ударило в голову, как молот по наковальне, и от него посыпались искры, и мое зрение сузилось до красной точки, и мои руки сжались, и младенец закричал от давления, и я ослабил хватку, потому что даже в ярости, даже в безумии, даже на дне черного колодца, в который я падал, - даже там я не мог сжать, потому что это ребенок, пусть чужой, пусть не мой, пусть...

Ебаный мир. Ебаная жизнь. Ебаная вселенная, которая берет все, что у меня есть, и ломает, и подсовывает фальшивку, и смеется, и ждет, когда я сломаюсь.

Кровь. В горло поднялась кровь - моя собственная, из прокушенной щеки, горькая и железная. Я прокусил себе щеку изнутри, чтобы не заорать, чтобы не разбудить ее, чтобы не схватить ее за горло и не спросить - кто? кто, блядь, кто трогал тебя, кто был в тебе, кто посмел, кто посмел, КТО ПОСМЕЛ?

Мое. Мое тело. Моя кожа. Мои укусы на ее шее. Мой запах на ее коже. Мои синяки на ее бедрах. Все мое - помеченное, покусанное, пропахшее, и кто-то залез в мое, и оставил в моем свое, и теперь это свое лежит в моих руках и смотрит на меня чужими темными глазами.

Я стоял с чужим ребенком в руках, и мое тело раскачивалось, как раскачивается дерево перед тем как упасть, и в голове стучало, и в глазах темнело, и младенец кричал, и его крик был тонким и человечьим, без рыка, без вибрации, без того звериного обертона, который я слышал вчера, который узнал бы среди тысячи, который был моим.

Вчера - мой. Сегодня - чужой. Как? Как это возможно? Мозг искал объяснение и находил только одно: не было вчера. Было безумие. Было желание увидеть свое в чужом. Была галлюцинация одинокого зверя, который три месяца спит на ковре, пропитанном ее запахом, и грызет кулаки до крови, и скулит по ночам, и сходит с ума медленнее и вернее, чем от яда.

Я положил ребенка на камень. Встал. Мои ноги были ватными, мои руки тряслись, и в голове гудело, как гудит колокол, в который ударили слишком сильно, и звук не прекращался, и стены качались, и пол уходил из-под ног.

Она спала. Ее лицо было спокойным - тем спокойствием, которое бывает только после родов, после главной битвы, после того, как тело сделало невозможное и заслужило покой. Ее губы были приоткрыты, и на них - засохшее молоко, и ее грудь поднималась и опускалась ровно, и ее рука лежала на том месте, где минуту назад лежал ребенок, ее пальцы все еще сжимали невидимую маленькую руку.

Красивая. Даже сейчас - измученная, бледная, грязная, с кругами под глазами и запекшейся кровью на бедрах, она была красивой, и от этой красоты меня выворачивало наизнанку, потому что красивая и шлюха - это сочетание, от которого хочется разнести мир.

Мой кулак вошел в стену.

Камень разлетелся. Брызги гранита хлестнули по лицу, и боль в костяшках прошила руку до плеча, яркая и чистая, единственное, что сейчас было настоящим и понятным, и я ударил еще раз, и еще, и стена трещала и крошилась, и грохот заполнил логово.

Она проснулась. Рывком, с вскриком, ее руки метнулись к тому месту, где лежал ребенок, нашли пустоту, нашли камень, нашли одеяло без тела, и ее лицо перекосилось, и ее рот раскрылся:

- Где он? Где мой...

Увидела меня. Нет - почуяла, услышала, потому что видеть она не могла, но ее тело развернулось ко мне, и ее мертвые глаза уставились в мою сторону, мимо, на два пальца левее, как всегда.

Но на этот раз мне показалось, что она видит. Видит мое лицо - каменное, мертвое, с окровавленными губами и налитыми кровью глазами. Видит мои кулаки, разбитые о стену. Видит то, что идет.

- Грим, - прошептала она, и в ее голосе был не страх и не мольба, а узнавание. Она узнавала это состояние. Помнила. Кровь на губах, мертвый Шаран, "убрать". Она помнила, и ее тело помнило, и оно сжалось, свернулось, обхватило живот - пустой, опавший, но все равно обхватило, рефлексом, инстинктом матери, которая защищает даже то, чего уже нет.

Я развернулся к ней. И мои глаза были не золотыми.

Черными. Мертвыми. Как в тот день, когда Ворг произнес Слова. Как в тот день, когда мой волк умер на дне черепа. Как в каждый день моей тысячелетней жизни, когда мир забирал у меня то, во что я верил.

Только сейчас волк не умер. Сейчас волк выл, где-то глубоко, за слоями ярости и боли, выл: нет, нет, нет, не она, подмена, подстава, не верь глазам, верь сердцу, ты ведь знаешь, ты знаешь, ТЫ ЗНАЕШЬ...

Я не слышал волка. Я слышал только кровь. Свою. В висках. Оглушающую, как барабанная дробь перед казнью.

- Чей? - спросил я. И мой голос был не голосом, а скрежетом ножа по камню.

Ее лицо. Непонимание. Настоящее, незамутненное, от которого волк внутри взвыл громче, но я задавил его, вбил обратно, потому что непонимание можно подделать, и слепые глаза можно подделать, и "нежно" можно подделать, и все, все, все можно подделать, и доверять нельзя ничему, кроме крови.

А кровь говорила: темные глаза. Нет метки. Не мой.

- Чей ребенок? - повторил я, и каждое слово было осколком стекла, который я жевал и сплевывал, и от каждого осколка мой рот наполнялся кровью.

- Твой! - крикнула она, и в ее крике было все, что она чувствовала, - ужас, боль, непонимание, и ее руки метались по камню, ища ребенка, ища доказательство, ища то, что забрали. - Это твой сын! Золотые глаза! Метка! Ты видел вчера! Ты видел!

- Я вижу сегодня, - сказал я. - Темные глаза. Нет метки. Не мой.

Тишина. Ее руки нашли ребенка на камне. Подхватили. Прижали к груди. Ее пальцы метнулись к шейке - нащупали, ощупали, провели по гладкой коже. Замерли.

Нет метки.

Ее лицо изменилось. Не страх - ужас, сырой и первобытный, от которого бледнеют не щеки, а кости. Она ощупывала ребенка - лихорадочно, быстро, пальцы по голове (нет пушка), по ушам (другая форма), по ручкам (другие пальцы), и с каждым прикосновением ее лицо белело сильнее, и ее дыхание ускорялось, и ее сердце колотилось так, что я слышал его через три метра.

- Это не мой ребенок, - прошептала она. И ее голос был мертвым. - Это не Лукас. Кто-то... кто-то забрал его. Кто-то подменил. Грим, послушай, кто-то ночью...

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=74219052&lfrom=174836202&ffile=1) на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом