Читать «Окна на Луару» — Юлия Арниева онлайн
Страница 3 из 18
Пахло югом. В привычный здешний дух, речной и уксусный, вплетались чеснок, шалфей и горячее оливковое масло. Я свернула в переулок, шагая на запах, и за вторым поворотом нашла источник.
У раскрытой двери низкого дома, во дворике за забором, топилась летняя жаровня. Над углями висел медный котел, а над котлом трудилась женщина: невысокая, смуглая, она что-то мешала в котле длинной деревянной палкой, всем телом налегая на каждый оборот.
— Синьора заблудилась? — окликнула женщина, не прерывая помешивания. Выговор у нее был певучий, с раскатистым «р», а взгляд быстрый и смешливый.
— Синьора шла на запах, — честно ответила я. — Простите. У вас шалфей в масле, я такое сто лет не нюхала.
Женщина просияла, воскликнув что-то по-итальянски в сторону дома, и поманила меня рукой, приглашая пройти.
— Заходите, заходите! Француженки нос воротят, говорят, чесноком несет. А вы, гляжу, понимающая. Пробовали?
— Пробовала. Давно и далеко отсюда.
Ее звали Джованна. Муж и оба сына с рассвета стояли на соборных лесах: штукатуры, лепщики, из Пьемонта, подряжены на два года, а там как господь даст. Пока мужчины лепили французским ангелам завитки, Джованна варила им обед на всю артель: поленту из желтой муки, которую здесь звали заморским зерном и брали у одного-единственного торговца раз в неделю.
— Мука дешевая, брюхо полное, — приговаривала она, отдуваясь и передавая мне палку. — Помешайте, раз понимающая, а я масло догляжу.
Я приняла палку и повела по кругу, чувствуя знакомое упругое сопротивление. Джованна тем временем колдовала над сковородой, где в пузырящемся масле темнели листики шалфея, и косилась на меня с растущим одобрением.
— Ловко. Замужем за итальянцем были?
— За поваром, — уклончиво ответила я, и она захохотала, приняв это за шутку.
Поленту она вывалила на доску дымящимся золотым караваем, полила шалфейным маслом, посыпала тертым сыром из полотняного узелка и отсекла мне ломоть суровой ниткой, растянув ее между кулаками. Я обожглась, подула и все равно обожглась снова. Плотная, зернистая, на зубах едва слышный хруст крупки, и шалфей звенел в масле так, что хотелось зажмуриться. Дома у меня такая получалась через раз.
— Ну? — Джованна вперилась в меня, подбоченившись.
— Совершенство. Только сыра я взяла бы посолонее и не пожалела.
— И я не жалею, когда муж при деньгах! — Воскликнула Джованна, нырнула в дом и вынесла глиняный горшочек, обвязанный пергаментом.
— А это угадаете? — Она зачерпнула ложкой что-то темное, почти черное, и сунула мне под нос, прищурившись.
Я попробовала. Сладко, густо, вкус вина и меда разом. Грушу узнала тотчас, инжир тоже, орехи и подавно. А дальше застряла. Покатала на языке, зачерпнула еще. Джованна нетерпеливо постукивала ладошкой по горшочку. Не мед. Не сахар. Что-то фруктовое, уваренное до бархата, с едва заметной горчинкой...
— Сдаюсь. Груши слышу, орехи слышу. На чем сварено?
— На сусле! — Джованна победно воздела ложку. — Виноградное сусло, увариваем в котле, когда виноград давят. Потом груши туда, инжир, орехи, и вари полдня. Кунья зовется. Всю зиму стоит, едим с полентой, с сыром, а то и просто ложкой, когда никто не видит. Что, не знал такого твой повар?
— Не знал, — призналась я честно. — Его счастье, что не знал. Разорился бы на орехах.
Она снова захохотала, и тут же, посерьезнев, вполголоса поинтересовалась, кто я и откуда, раз хожу одна и разбираюсь в чужой еде.
Я рассказала дозволенное: вдова, из Парижа, ищу дом. Услышав про дом, Джованна оживилась и начала перечислять, загибая пальцы, у кого в квартале что продается, но я, поблагодарив, призналась, что иду глядеть на «Старый паром».
Джованна тотчас отшатнулась, выронив нитку, и размашисто перекрестилась.
— Каза стрегата! — выдохнула она страшным шепотом. — Сглаженный дом! Синьора, там огонь был ночью, сам собой! Хозяин умер, не проболев недели! Наши мальчишки туда камни кидают, и то издали!
— А до пожара? — спросила я. — До пожара дом сколько лет стоял, людей кормил?
Джованна запнулась, соображая. Спор о сглазе явно никогда не поворачивался к ней этой стороной.
— Ну... стоял. Кормил. Свекровь моего деверя там ночевала, когда приехала, еще при старом мосте.
— Вот видите. Полвека кормил, один раз сгорел сарай. У всякого дома, как у всякой хозяйки, бывает неудачный год.
Она глядела на меня долго, приоткрыв рот, а потом покачала головой и пробормотала что-то по-своему, из чего я разобрала только «тэста дура» и не стала уточнять перевод. На прощание она сунула мне в руку теплый сверток с ломтем поленты, взяв с меня слово зайти и рассказать, чем кончится дело со сглаженным домом, и прокричала вслед, чтобы я хоть соли на порог бросила, раз уж такая бесстрашная.
До набережной я дошла, улыбаясь. Здесь начинался тот Орлеан, которого не видно с парадной улицы: причальные тумбы, сходни, штабеля бочек, лес мачт со спущенными парусами. Барки стояли борт к борту, широкие, плоскодонные, груженные так, что вода подступала к самой кромке. По сходням сновали грузчики, и над ближней к мосту пристанью висело в воздухе белое облачко, не желавшее оседать. Туда сгружали муку. Мешки плыли по плечам вереницей, крайний грузчик был бел, как мельник, с бровями из теста, и чихал с таким смаком, что чайки шарахались. Пахло мокрым деревом, смолой, тиной и мучной сладковатой пылью, и все это вместе было так хорошо, что я села на причальную тумбу и минут десять просто смотрела на воду. Спустя, наверное, полчаса, отряхнув подол платья, я направилась в нужную мне сторону.
Дом я увидела сразу, едва повернув голову. За мучной пристанью, во втором ряду от воды, отделенный от набережной узким проулком, он стоял большой, длинный, темный от старости, с высокой крышей и закрытыми ставнями.
— Никак на «Паром» глядите? — спросили рядом.
Возле меня остановилась женщина с корзиной в руках, лет пятидесяти, крепкая, в чистом чепце. Круглое лицо ее глядело внимательно и насмешливо разом.
— Да, — согласилась я. — Вчера добрые люди целый вечер отговаривали. Решила посмотреть, от чего именно меня спасли.
Женщина усмехнулась, оценив, и поставила корзину, под холстиной которой угадывались яйца, на соседнюю тумбу.
— И что напели? Пожар да покойник?
— И сглаз в придачу.
— Сглаз, — фыркнула она, отмахнувшись. — Я тут через два двора живу и всех покойников квартала сама на тот свет собирала, а половину здешних на этот свет принимала: повитуха я. Мадлен меня звать. Так вот, никакого сглаза. Люсьо подворье держал при старом мосте, при старом же мосте и кормился. А как новый мост выше по берегу отстроили, весь проезжий люд туда утек. Года три он бился, закладывался, потом сарай сгорел, среди ночи, с лошадьми чуть беда не вышла. А на Мартынов день его удар хватил. Вот и весь сглаз: разоренье да горе, они кого хочешь в гроб уложат.
— А вдова?
— К дочери в Тур подалась. Наследники сперва цену заламывали высокую, теперь уже смешную просят, а все одно никто не берет.
Я смотрела на темные ставни, за которыми дом спал шестой год, и чувствовала, как во мне поднимается азарт.
— А по-моему, — сказала я, — дом просто давно не топили.
Мадлен повернулась ко мне всем корпусом, оглядела заново, башмаки, руки, лицо, и хмыкнула с одобрением.
— Смотри-ка. Ну, может, и так. Ключи у мэтра Обри, нотариуса, на Бургонь, у него и доверенность от наследников. Надумаете смотреть — стукните в зеленую дверь, провожу. Одной по пустому дому лучше не ходить: наслушаетесь потом от кумушек.
Дом мы смотрели в тот же день, после полудня, втроем: я, Мадлен и конторский мальчишка от мэтра Обри, принесший ключи и откровенно зевавший.
Ключ был в ладонь длиной. Замок поддался со второго оборота, парадная дверь из дуба, окованная, в две мои ладони толщиной, пошла внутрь с долгим стоном, и на нас дохнуло: пылью, холодной золой, мышами и остановившимся временем.
Нижний этаж когда-то кормил проезжих, и это было видно с порога. Большая зала занимала весь перед дома, шагов двенадцать на восемь, с потолком в темных балках, с полом из широких, истертых подошвами досок. Вдоль стены тянулась лавка, в углу косо стоял стол на трех ногах, а всю торцевую стену занимал очаг, такой, что в нем можно было зажарить барана и еще осталось бы место для беседы: с крюками для котлов, с полкой над устьем, с выложенным камнем подом. Ставни мальчишка со скрипом отворил, и через мутные, чудом уцелевшие в свинцовых переплетах стекла в зал ворвалось солнце. Пыль тотчас поплыла в свету столбами, а под потолком, между балок, обнаружились кованые крюки.
— При Люсьо тут булавку негде было воткнуть, — Мадлен провела ладонью по лавке, стирая пыль. — В базарные дни возчики в три ряда сидели, жена его пироги с угрем пекла, с того берега за ними приезжали. — Она покосилась на черный зев очага. — Печи только шесть лет холодные стоят. Прежде чем топить, трубы гляньте: галки в нетопленых трубах гнезда вьют, потом дыму не оберетесь.
Я рассеянно кивнула, уже глядя мимо нее, на дверь в кухню.
Кухнябыла большая, два ее окна смотрели на север, поверх проулка и низкой кровли соседнего пакгауза, прямо на реку: на мачты у мучной пристани, на серую широкую воду, на дальний зеленый берег. Под окнами тянулся разделочный стол в ладонь толщиной, изрезанный ножами. У внутренней стены стоял очаг поменьше зального, а рядом с ним обнаружилось то, чему я обрадовалась: кирпичная плита, длинный приземистый постамент с четырьмя гнездами-жаровнями под угли. На таких плитах варили соусы, без бешеного пламени, тот, кто ставил эту кухню, понимал в деле. А в глубине пряталась и третья печь, хлебная, с круглым зевом и закопченной заслонкой. Сунув в нее голову по плечи и посветив огарком, я оглядела свод: цел, ни трещины.
— Мадемуазель в трубочисты метит? — буркнул мальчишка, заскучав окончательно.
— Мадемуазель метит выше, — отозвалась я из печи, и голос мой прогудел под сводом, как в бочке.
Погреб под кухней оказался глубоким, в два марша, со сводом. Я потрогала стены ладонью — они были сухие.
Наверху, куда вела крутая лестница с точеными балясинами, лежал жилой этаж: три комнаты окнами на улицу и на двор. В одной остался остов кровати и намертво приросший к стене шкаф, в другой только ласточкино гнездо под потолком и его последствия на полу. Выше тянулся чердак во весь дом, теплый от нагретой солнцем черепицы, заваленный хламом прежней жизни: колченогие табуреты, рассохшиеся бочонки, свернутый прогнивший полог. Покопавшись, я выудила из-под полога медную посуду: два таза, позеленевшие от времени, помятый шоколадник без крышки и большую рыбную форму с чешуйчатой чеканкой, которую тут же мысленно отчистила до сияния и поставила на полку своей будущей кухни.
Про крышу мальчишка честно сказал: течет в северо-западном углу. Про стекла я видела сама: битых треть. Про мышей говорил запах, про копоть стены, про полы мои подошвы. Дом был запущен давно и обстоятельно, на годы работы.
Но потом мы вышли во двор, и мои последние сомнения кончились.
Двор был замкнутый, мощенный крупным булыжником, сквозь который пробилась трава. Посередине стоял колодец под навесом-шатром, с воротом и отполированной ладонями веревкой. Опустив ведро и вытянув его, я попробовала воду: холодная, чистая, со сладким каменным привкусом. По левую руку тянулась конюшня на шесть денников, крепкая, только ворота перекосило. По правую чернело то, что осталось от сгоревшего сарая: обгорелые столбы да задняя стена, за шесть лет обросшая крапивой в мой рост, среди которой угадывалась малина. За конюшней открывался бывший огород, соток пять бурьяна, посреди которого героически стояла одичалая смородина, а вдоль южной стены по шпалере тянулась старая виноградная лоза, живая: поскребя кору, я нашла под серым зеленое. И в дальней стене двора, в той, что смотрела к реке, обнаружилась калитка, низкая, на ржавых петлях. За ней проулок выводил в двадцать шагов прямо на угол мучной пристани, к воде.
— Ну и что скажете? — полюбопытствовала Мадлен, наблюдавшая за мной все это время с откровенным удовольствием.
— Скажу, что хочу знать цену. Настоящую, ту, что в афишах, я уже читала.
Настоящую цену мне назвал мэтр Обри, сухонький нотариус в старомодном парике, с конторой на улице Бургонь.
— Наследники Люсьо просят девятьсот ливров, — сообщил он, сложив пальцы домиком. — И, говоря между нами, мадам, просят уже без надежды. Дом требует крыши, стекол и рук. Сверх того, у дома... репутация. Я уполномочен доверенностью принять всякое разумное предложение.
— Семьсот, — сказала я.
— Восемьсот, — отозвался мэтр Обри, — и я беру на себя убедить наследников, что это дар небес.
— Семьсот пятьдесят. И я не прошу их чинить крышу, стеклить окна и косить крапиву, хотя по совести за такую крапиву полагается скидка отдельной строкой.
Мэтр Обри воззрился на меня поверх очков, и в его глазах мелькнуло нечто, отдаленно похожее на удовольствие.
— Семьсот пятьдесят, — согласился он. — Сверх того пошлины, гербовая бумага и мои труды, считайте еще пятьдесят пять. Задаток сейчас, акт послезавтра, деньги счетом при подписании. Позвольте узнать имя для акта.
— Фанетта Мерсье, вдова.
Перо заскрипело. Я смотрела, как мое имя, теперь уже окончательно мое, ложится на бумагу, и быстро считала в уме. Шестьсот пятнадцать у меня было. Сто семьдесят даст ювелир за часы с незабудками — итого семьсот восемьдесят пять. После акта у меня оставалось на жизнь без малого тридцать ливров, куница, одно шелковое платье, жемчуг, серьги, кольца и крестик...
Переезжала я в тот же день, что подписала акт, прямо от нотариуса, забрав у мадам Гоше сундук и расплатившись за постой. Хозяйка, узнав, что я купила «Старый паром», всплеснула руками и выложила мне все, что об этом думает, присовокупив три истории о доме, одна другой страшнее. Я поблагодарила, оставила ей на счастье парижских лент и наняла во дворе крючника с тачкой.
Мы прошли через город наискось. Тачка гремела по булыжнику, крючник насвистывал, я несла корзину, в которой лежали хлеб, сыр, свечи, кресало, связка лука и дюжина яиц, всученная мне Мадлен со словами «в пустой дом с пустыми руками не входят». Сверху, завернутая в холстину, ехала половина ломтя Джованниной поленты. К закату я во второй раз отперла дубовую дверь, теперь своим ключом, снятым с общего кольца и повешенным на шею, под косынку: карманам я пока доверяла меньше.
Пройдя через гулкую залу на кухню, я поставила корзину на стол и первым делом отворила окно. Рама поддалась со второго раза, и в кухню вошел вечер: шум реки, скрип снастей, далекий голос, мерно считавший на пристани мешки. Под этот счет я зажгла свечу и устроилась ужинать на перевернутой бочке, посреди собственной кухни.
Ужин был холодным: хлеб, сыр, лук и Джованнина полента, но это был лучший ужин за обе мои жизни.
Голос на пристани все считал, и я, доедая, принялась считать вместе с ним, загибая пальцы: трубочист, стекольщик, кровельщик. Известь, щелок, песок для чистки меди. Метлы, ведра, щетки. Дрова, много дров. Мышеловки, десяток, и тюфяк, пока хоть соломенный. Выходило ливров двадцать из моих тридцати, и это если торговаться за каждый су.
Свеча догорала. Постелив плащ у холодного очага, я легла, укрылась мехом и долго слушала, как поскрипывает и вздыхает мой дом, как возится под полом мышь, которой недолго осталось хозяйничать, и как за окном, в двадцати шагах, шумит река.
Глава 4
Большая, наглая и закаленная близостью мучной пристани муха, была весьма настойчива. Она с прицельной точностью садилась то на лоб, то на кончик носа, взлетая за мгновение до того, как моя ладонь со звонким хлопком опускалась на собственное лицо. Поняв, что уговоры и проклятия на насекомое не действуют, я сдалась и со стоном села.
Болело все… Шею заклинило, затекшее плечо одеревенело, а бедро ныло после ночи на голых досках. Меховая накидка, которой я укрывалась, за ночь сползла и валялась в пыли, приобретя вид уличной кошки, ночевавшей под лодкой.
Поднявшись и кряхтя не хуже старухи Мадлен, я прошагала к окну. Плеснула в лицо остатками остывшей воды из кувшина, утерлась косынкой и ощутила себя почти человеком. Завтрак состоял из вчерашнего хлеба, сыра и мыслей о будущем. Устроившись на той же бочке, я медленно дожевывала хлеб и придирчиво оглядывала свои новые владения.
Паутина висела под потолком пышными серыми полотнищами, разбухшая от многолетней сажи, провисшая, точно мокрое белье на ветру. По балкам ее было столько, что потолок казался задрапированным. На полу лежал слой мусора в палец толщиной: щепа, черепки, мышиный помет, обрывки соломы, чей-то башмак без подошвы. В простенке между окон чернело огромное, в человеческий рост, пятно копоти. А сам разделочный стол покрывала пыль такой плотности, что на ней можно было вести приходную книгу. Кто-то, впрочем, уже попробовал: детская рука вывела у края кривую букву «М», а рядом изобразила не то коня, не то собаку.
Я дожевала хлеб, задрала голову к паутине под потолком и поняла, что в платье я туда не полезу. Юбка может зацепиться за что-нибудь, я слечу вниз головой и стану украшением квартальных сплетен: сглаженный дом убил новую хозяйку в первое же утро.
Мне нужна рабочая одежда: штаны, рубаха и куртка. Дальше список только рос, с каждым взглядом на пустые углы добавляя все новые и новые статьи расходов. Ведра, таз, щелок, ветошь, щетка, метла. А еще кровать, матрас и подушка, потому что накануне вечером я проявила непростительное самодовольство, решив, будто смогу обходиться плащом на голом полу.
С посудой дело обстояло не лучше: кухонные полки зияли пустотой. В доме не нашлось ни одного ножа, ни глиняной тарелки, ни самого простого медного котелка, в котором можно было бы заварить травяной отвар или хотя бы вскипятить воду.
Отряхнув подол юбки, я закрыла окна, заперла дверь и отправилась на городскую толкучку, которую приметила еще в первые дни своих скитаний по Орлеану.
Она бурлила за зданием Шатле, в стороне от чистых торговых рядов, уходя вдоль старой стены вглубь кривого, вечно затененного переулка. Здесь царствовали старьевщики, ветошники, бродячие лудильщики и продавцы всего того товара, который уже отжил одну жизнь и упорно просился на вторую. Продавали прямо с земли, с рогожи, с телег или просто держа товар перед собой на вытянутых руках.
Я неспешно прошла весь ряд, ни к чему не прикасаясь и лишь прислушиваясь к выкрикам и ценам. Затем вернулась к самому началу, подтянула косынку и принялась за дело.
Охапка мужского платья нашлась у ветошника с длинным унылым лицом. Ловко вытянув из пестрого вороха штаны из грубого холста, рубаху и суконную куртку с аккуратной заплатой на локте, он придирчиво оглядел меня с головы до ног и осведомился:
— Какого роста ваш супруг, мадам?
— С меня, — ответила я, не моргнув глазом. — И ровно того же сложения.
Ветошник удивленно хлопнул ресницами, на мгновение задумался и разумно решил не задавать лишних вопросов:
— Что ж... Раз так, берите эти. Малому шились, да подмастерье вырос раньше, чем износил. Три ливра десять су за весь комплект.
— Два ливра, — отрезала я.
— Побойтесь бога, мадам! Да тут за один только холст на рубаху полтора ливра отдашь!
Сошлись на двух ливрах и пяти су. Впрочем, куртку он отдавал с таким трагичным видом, будто отрывал ее от собственного сердца, а напоследок проворчал вслед:
— Если хозяину окажется узко в плечах, назад не несите. У меня здесь рынок, а не модная лавка на улице Руаяль!
После этой победы дело пошло живее. Два крепких дубовых ведра обошлись в двенадцать су. Помотавшись между телегами, я добавила к покупкам медный таз, метлу, жесткую щетку со свиной щетиной, мешок чистой ветоши, моток пеньковой веревки и горшок щелока, который мне отдала бесплатно сердобольная женщина.
У самого края рыночной площади, где стояли прислоненные к каменной стене деревянные остовы, спинки и доски, коротала день старуха в чепце с накрахмаленными крыльями. Среди ее товара я выбрала самую простую кровать — на четырех столбиках, без полога, с натянутой веревочной сеткой вместо досок. Веревки, конечно, провисли от времени, зато дуб оказался крепким, без единого следа древоточца.
— Пять ливров, — объявила торговка, едва я коснулась столбика.
— Три, — ответила я, обходя кровать по кругу. — Веревки менять, да на левой ножке трещина.
— Три с половиной, мадам! Но с условием, что и тюфяк вы возьмете у меня. Настоящий шерстяной, а не какая-нибудь сенная труха для бродяг.