Читать «Директор универмага 1988» — Павел Смолин онлайн
Страница 3 из 5
Гурьева впервые за час на меня посмотрела. Ничего не сказала.
А Тарасюк аккуратно записал что-то в блокнот. Он не спорил больше ни минуты. Он вообще, я это уже понимал, не из тех, кто спорит дважды.
Дальше я сделал вещь, которая чуть не сорвала всё.
Я объяснил порядок счёта: секцию считает не её продавец, а бригада из соседней. Считают без книжных остатков — на руках у счётчиков только чистая опись, без цифр. Что насчитали, то и записали. Сверка с учётными данными — потом, в бухгалтерии, вдвоём с Ройзман.
Двадцать лет я так считал везде, где считал. Иначе счёт превращается в списывание: человеку дают колонку с ожидаемым числом, и человек находит ровно то, что ожидается, причём совершенно честно, сам того не замечая.
Здесь это произвело эффект, которого я не ждал.
— Не имеете права, — сказала заведующая обувной, и уже без всякой робости. — Мой товар — моя ответственность. Я обязана присутствовать при снятии остатков.
— Верно, — сказал Тарасюк, не поднимая головы от блокнота. — Инвентаризация в отсутствие материально ответственного лица недействительна. Инструкция, Виктор Андреевич. Не моя выдумка.
Он был прав, и я это знал ровно в той степени, в какой знал: то есть никак.
Есть момент, в который руководитель обязан не изображать знание. Я его узнаю с закрытыми глазами, потому что за двадцать лет несколько раз попадал мимо.
— Ада Львовна, — сказал я. — Инструкцию наизусть кто-нибудь знает?
— Я, — сказала Ройзман.
Она сказала это без всякой гордости, как говорят «я живу на Заречной».
— Так нельзя, — начала она. — Материально ответственное лицо при снятии остатков присутствует обязательно, и опись подписывает оно же, иначе документ не имеет силы.
Пауза.
— Но можно вот так. Присутствует — не значит считает. В инструкции нет ни слова о том, что подсчёт ведёт лично материально ответственное лицо. Оно присутствует, наблюдает и по окончании подписывает опись. Считать может счётная комиссия любого состава, утверждённая приказом директора. Записывать — член комиссии. Ведомость с учётными данными на время подсчёта хранится в бухгалтерии. Это не запрещено ничем, потому что никому не пришло в голову запретить.
В кабинете снова стало тихо, но тишина была другого качества.
— Оформите приказом, — сказал я.
— Уже, — сказала Ада Львовна. — Со вчерашнего вечера. Я подумала, что вы это спросите.
Я поставил ей вторую галочку. Первая была вчера.
Считали три ночи, с десяти до шести.
Никакого пафоса в этом нет. Инвентаризация — это самая скучная работа на свете, и вся её сложность состоит в том, чтобы триста раз подряд не ошибиться в тридцати парах.
Зал закрывали в девять, опечатывали секции, вешали пломбы. По секциям расходились бригады с чистыми описями и карандашами. В подсобках горел свет, женщины считали вслух, кто-то в мужской галантерее в первую же ночь уронил коробку с пуговицами, и её собирали двадцать минут.
К двум ночи все начинали злиться. К четырём — переставали, потому что злиться уже не было сил.
На второй час первой ночи выяснилось, что мой прекрасный слепой счёт упирается в вещь, которой я не предусмотрел.
Половина товара не имела маркировки. Ни артикулов, ни ярлыков — где-то отклеились, где-то не было никогда. В описи можно записать «сапоги женские, чёрные, тридцать восемь, двенадцать пар», а в учёте они числятся как «полуботинки утеплённые женские, арт. 4-118-6», и это одно и то же или не одно и то же — по описи не понять никак. Считать вслепую можно только то, что опознаётся.
Я стоял в проходе секции обуви с этой мыслью, и мысль была скверная: если не опознаём — весь счёт превращается в кучу цифр, к которым нельзя приложить учёт.
— Дайте, — сказала Гурьева.
Она взяла у счётчицы коробку, посмотрела внутрь, не доставая, и продиктовала артикул. По памяти. Потом взяла следующую.
За три ночи она обошла все восемь секций и склад. Она опознавала товар по картонке, по цвету подошвы, по тому, как уложено в коробке, — фабрику, год, партию, накладную, по которой это пришло. Не заглядывая ни в одну бумагу, потому что бумаги у неё в руках не было.
Я двадцать лет строил системы, чтобы не зависеть от таких людей. И три ночи подряд смотрел, как весь мой красивый метод держится на одной пятидесятидвухлетней женщине с плохой спиной, которая помнит то, чего нет ни в одном справочнике.
Один раз, часа в четыре, она сказала — мне, но в сторону, ни на кого не глядя:
— Вы это зря затеяли.
И пошла дальше диктовать артикулы.
Склад номер два, третий этаж, я не забуду никогда.
Двери туда открывались наполовину, потому что дальше начинался товар. Он стоял штабелями до потолка, между штабелями были проходы шириной в человека, и в глубине проходов лежала пыль слоем, по которому было видно, что здесь не ходили годами.
Восемьсот пар галош. Резиновых, чёрных, с красной байкой внутри, сорок первого и сорок второго размера, восемьдесят третьего года выпуска.
Тысяча двести светильников настенных «Каскад» — тех самых бра, которыми у меня был украшен вход.
Четыреста хрустальных салатниц.
Сорок шесть велосипедов «Школьник» без сёдел. Сёдла шли отдельной комплектацией, отдельная комплектация не пришла, велосипеды приняли, оприходовали и поставили. В восемьдесят шестом.
Гардины. Гардинное полотно в рулонах, метров на семь тысяч. Дерматиновые портфели. Чернильные приборы — двести штук чернильных приборов, в стране, где никто уже двадцать лет не писал чернилами, кроме меня, позавчера, в кабинете, потому что другого прибора на столе не было.
Я ходил между штабелями с фонарём и складывал в уме.
Четыреста восемнадцать тысяч рублей.
Из них не двигалось ни одной единицы за последние двенадцать месяцев — на триста двенадцать тысяч.
Я стоял в проходе и, честное слово, чуть не засмеялся, потому что это было почти неприлично.
В этом магазине была недостача в тридцать четыре тысячи семьсот рублей. И в этом же магазине, этажом выше, лежало триста двенадцать тысяч рублей. Просто они лежали в виде галош.
Деньги в убыточном магазине есть всегда. Я это знал, я это говорил вслух двадцать лет, я этим зарабатывал. Но обычно речь идёт о процентах. Здесь дыра закрывалась запасом в девять раз, и никому за шесть лет не пришло в голову посмотреть на склад как на деньги, потому что склад — это не деньги, склад — это остатки, а остатки в отчёте идут отдельной строкой, и за них не спрашивают.
Спрашивают за план в рублях. А план в рублях делают продажей, и продавать проще то, что и так берут.
Я не был умнее их. Я просто пришёл из места, где склад — это замороженный оборотный капитал, и за него снимают с должности.
Тёплое было одно, и оно случилось на четвёртое утро.
Грузчик по фамилии Гурин таскал все три ночи. Молодой, лет двадцати четырёх, короткая стрижка, лицо закрытое наглухо. Он не спросил ни разу, зачем это всё. Ему сказали таскать — он таскал: штабеля разбирал, пересчитанное относил, коробки ставил ровно, углом к углу, чего я не просил и о чём никто, кроме меня, не догадался бы, что это не случайность.
В шесть утра третьей ночи, когда все ушли, я поднялся на склад проверить пломбы и нашёл его спящим на ящиках с галошами. Сидя, привалившись к штабелю, в куртке, руки в рукавах.
Я постоял, посмотрел и не стал будить.
Потом сходил вниз, взял в подсобке чей-то халат и накрыл ему ноги, чувствуя себя при этом полным идиотом. Ноги были в кирзачах, халат сползал.
Он проснулся через полчаса сам, вышел, увидел меня в проходе, кивнул и пошёл вниз работать. Про халат ни один из нас не сказал ни слова ни тогда, ни потом.
Сводили два дня, вдвоём с Ройзман и с двумя счетоводами.
К шестому августа картина сложилась, и картина была хуже той, что мне передали.
Недостача по итогам сплошного пересчёта — тридцать шесть тысяч четыреста рублей. На тысячу семьсот больше, чем стояло в акте, который я подписал.
И одновременно — излишки. По другим позициям, в тех же секциях, на пять тысяч сто.
Бухгалтерски это невозможно. Товар не размножается на складе сам по себе. Излишки в универмаге означают ровно одну вещь: дорогое продавали как дешёвое, разницу забирали, а на полке оставалось то, чего по бумаге там быть не должно.
Пересортица. Не случайная — на пять тысяч случайной не бывает.
— Так нельзя показывать, — сказала Ада Львовна, и в этот раз паузы не последовало.
— Покажем как есть.
— Вы понимаете, что вы сейчас сдаёте в горторг бумагу, где недостача выросла? При вас. На второй неделе?
— Она не выросла. Она проявилась. Это разные вещи, и в акте это будет написано отдельным пунктом.
Она смотрела на меня секунд пять.
Потом села, придвинула бланк и начала писать формулировку, и формулировка вышла такая, что придраться было не к чему: расхождения выявлены сплошной инвентаризацией, относятся к периоду до третьего августа, установление причин требует проверки первичных документов за период с восемьдесят шестого года.
Последняя строчка была её собственной инициативой. Я её не просил.
Она написала эту строчку и посмотрела на неё так, как смотрят на подписанное заявление, которое уже нельзя забрать из ящика.
Цену я знал точно, и цена была не в рублях. В акте стояли фамилии — не как обвинение, а просто как подписи материально ответственных лиц под расхождениями. И к вечеру шестого августа весь универмаг понимал: новый директор пересчитал всё и всё записал. Тем, кто эти шесть лет копал, я теперь был не начальник. Я был личный враг с бумагой в руках.
Тарасюк, кстати, подписал акт первым из аппарата. Без единого возражения. Он ведь и правда меня предупреждал.
Ночью седьмого я сидел с ведомостями один.
Акт был готов, отпечатан, подписан комиссией и лежал в папке. Утром он уезжал в горторг, и до утра он принадлежал мне.
Я листал ведомости движения за последний год — не потому, что искал, а потому, что всегда так делаю: цифры надо посмотреть подряд, глазами, без цели. То, что не сходится, обычно само поднимает руку.
Оно подняло руку в мае.
Акт уценки от двенадцатого мая. Ковры шерстяные, производство Молдавской ССР, размер два на три, сорок шесть штук. Уценка на шестьдесят процентов от розничной цены. Основание — «залежалый товар, дефект ворса». Комиссия из трёх человек, подписи, всё как надо.
Ковры в восемьдесят восьмом году — это не товар. Это событие. За коврами записываются в очередь на два года вперёд, и слово «залежалый» рядом с ними звучит примерно так же, как «невостребованный» рядом со словом «квартира».
Я взял опись по третьему этажу, которую сам три ночи считал. Ковров нет.
Взял ведомости продаж с мая по август. Проданных ковров нет ни одного — ни по уценённой цене, ни по какой.
Взял описи по залу. В зале их не было никогда.
Сорок шесть ковров были честно уценены по всем правилам, с комиссией и подписями, в мае. И с тех пор их никто не видел: они не лежали на складе, не стояли в зале и не продавались покупателям.
Они просто перестали существовать — совершенно законно.
Я нашёл в акте уценки строчку «члены комиссии» и прочитал три фамилии.
Первую я вчера отправил в горторг вместе со всеми остальными.
Вторую слышал сегодня утром в коридоре.
А третью я знал очень хорошо, потому что её обладательница сидела на планёрке прямо напротив меня и смотрела на меня внимательно, как смотрят на прогноз погоды перед отпуском.
Глава 3
Глава 3. Совещание
Акт уехал в горторг в девять утра с курьером, и я поймал себя на том, что смотрю ему вслед из окна, как смотрят вслед поезду.
В четверть десятого в кабинет вошёл Тарасюк с папкой.
— Материалы к совещанию, — сказал он. — Я подготовил.
Я открыл. Внутри лежал список на полторы страницы, отпечатанный на машинке, с полями и нумерацией. Нарушения трудовой дисциплины за июль и первую неделю августа. Фамилия, должность, суть, предлагаемая мера.
Опоздания. Отлучки. Продавец Дроздова Е. В. — грубость с покупателем, второй случай, предлагается выговор с занесением. Кладовщица Митрохина — вынос двух банок кофе, оформлено объяснительной, предлагается лишение премии. Ещё одиннадцать пунктов, и все настоящие: тут не было ни одной выдумки.
— Спасибо, — сказал я.
— Коллектив ждёт, — сказал Тарасюк. — После такой инвентаризации не наказать никого нельзя. Люди не поймут.
И это была не угроза и даже не подначка. Это был профессиональный совет, и совет верный.
Я двадцать лет наблюдал, как новый руководитель входит в чужую структуру, и знал ритуал наизусть: первое совещание — это порка. Не потому, что кто-то виноват, а потому, что коллектив должен увидеть границы. Не выпорешь — решат, что можно всё.
В этом Тарасюк разбирался лучше меня. Он двенадцать лет ждал этот кабинет и наверняка сотню раз проиграл в голове, как войдёт в него сам и что скажет на первом совещании.
Я положил список в ящик стола и закрыл ящик.
Тарасюк проследил за ящиком глазами. Ничего не сказал.