ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 26.08.2026
Она была лучшим товароведом в этой комнате после Гурьевой, и все её знания хранились там же, где у Гурьевой, — в голове, и никуда оттуда не выходили, потому что их некуда было выкладывать. Не существовало бумаги, в которую пишут, чего спросили и не нашли.
— Виктор Андреевич, — сказал Тарасюк вежливо. — Разрешите. У нас есть ассортиментный перечень, утверждённый горторгом. Восемьдесят четыре позиции, обязательные к наличию. По июлю мы его держим на семьдесят восемь процентов, и это единственный документ, где написано, что в универмаге должно быть. То, что перечислила Раиса Фёдоровна, туда не входит. Ни одна позиция.
— Я знаю, — сказал я.
— Тогда я не понимаю, какой отчётной формой это оформляется.
Он спросил это без яда. Он спросил по существу, и по существу он был прав: работа, которую не требует ни одна форма, в этой системе не существует. За неё не хвалят и не ругают, её просто нет.
— Никакой, — сказал я. — Форму придумаем сами.
— Она не будет иметь силы.
— Она будет иметь товар.
Тарасюк аккуратно записал и эту фразу тоже.
Задание я дал простое, и в этом был весь расчёт.
К пятнице каждая секция сдаёт два списка. Первый: десять позиций, которые лежат дольше всех. Второй: десять позиций, которые спрашивают и которых нет. По второму списку — сколько раз в день спрашивают, хотя бы примерно, хотя бы на глазок.
Ни одной цифры из бухгалтерии. Ни одного счетовода. Всё, что нужно, у продавцов уже есть — они это знают наизусть, они это обсуждают в подсобке каждый день. Надо было только один раз попросить записать.
— Второй список важнее, — сказал я. — Первый — это наши ошибки. Второй — наши деньги.
— А что с ним будет? — спросила заведующая обувной.
— Пока не знаю, — сказал я честно. — Но без него мы не знаем про себя ничего.
И на этом я совещание закрыл.
Ни одного взыскания. Ни одной фамилии вслух. Я не сказал ни слова ни про недостачу, ни про пересортицу, ни про сорок шесть ковров, уценённых в мае комиссией из трёх человек, одна из которых сидела напротив меня и рассказывала про детские колготки двадцать шестого размера.
Люди вставали медленно и выходили молча.
Ада Львовна задержалась, собирая бумаги.
— Вы на меня утром обиделись, — сказала она, не поднимая головы. — Из-за учёта по группам.
— Не обиделся. Записал.
— Тогда спросите то, что вы хотите спросить.
Я спросил.
Мне нужно было понять, сколько времени займёт свести продажи по наименованиям за год. Не по секциям и не по товарным группам, а по позициям: что, сколько, когда и за какие деньги ушло.
Ада Львовна поставила папку обратно на стол.
— Девять счетоводов, — сказала она. — Товарные отчёты за двенадцать месяцев, к каждому — накладные, к накладным — кассовые ленты. Считать вручную, сверять вручную. Полтора месяца, если снять их со всего остального. А со всего остального их снять нельзя, потому что квартальный отчёт никто не отменял.
— То есть в принципе — можно.
— В принципе — можно, — согласилась она. — Только к тому дню, когда мы это сведём, цифра будет за прошлый год. И вы будете принимать решения по позапрошлому товару.
Она сказала это спокойно, без всякого торжества. Она просто объяснила мне устройство мира, в котором прожила тридцать лет.
Вот и весь ответ на вопрос, почему за шесть лет никто до этого не додумался. Не глупость. Арифметика. Чтобы узнать про себя правду, надо на полтора месяца остановить бухгалтерию, и правда придёт протухшей.
Я двадцать лет получал такие сводки к десяти утра следующего дня и ни разу не подумал, чего они стоят. Их делала машина, и я относился к ним как к погоде за окном.
— Ада Львовна, — сказал я. — А если бы это можно было посчитать за вечер?
— За вечер такое считает только Госплан, — сказала она. — И то я не уверена.
Она забрала папку и ушла, а я остался сидеть с мыслью, которая мне очень не понравилась своей простотой.
Ковры. Пересортица. Уценка в шестьдесят процентов на товар, за которым в этом городе записываются в очередь. Всё это лежало в ведомостях, в которых я мог ковыряться до самой ревизии и не собрать ничего, кроме отдельных нехороших совпадений. Совпадения к делу не подошьёшь и в горторг не отвезёшь.
Чтобы из груды бумаг выпала схема, кто-то должен был сложить эту груду в столбики. Быстро. И этот кто-то не мог быть человеком с арифмометром.
Я записал на листке: «Кто в городе считает?» — и подчеркнул дважды, потому что не имел ни малейшего понятия, с какого конца за это браться.
Цену я узнал в тот же день, часа через полтора.
Я спустился в зал. Три ночи подряд мы тут вместе считали — я, эти женщины, Гурин, карандаши, тёплая вода в графине, пуговицы, рассыпанные по полу в мужской галантерее. За три ночи люди привыкают друг к другу быстрее, чем за три года.
Я подошёл к секции галантереи, где две продавщицы что-то обсуждали вполголоса.
Они замолчали.
Не испуганно, не демонстративно — просто замолчали и стали смотреть в сторону, и одна начала перекладывать коробки, которые не нужно было перекладывать.
Я пошёл дальше и понял, что случилось.
Я не наказал никого. В их системе координат это не могло значить «он добрый». Это могло значить только одно: он всё знает, он ничего не сказал и он ждёт. Директор, который не устроил разнос после такой инвентаризации, — это не милосердный директор. Это директор, который собирает материал.
Три ночи совместной работы я потратил за одно утро, задав три вопроса, на которые никто не смог ответить.
В этом мире начальник, задающий вопросы без ответов, готовится не разбираться. Он готовится сажать.
Гурьева осталась в кабинете, когда все вышли.
Она не села. Стояла у стола, сложив руки, и ждала, пока закроется дверь.
— Виктор Андреевич, — сказала она. — Можно откровенно?
— Нужно.
— Не портите людям жизнь.
Она говорила ровно, без злости, и от этого было тяжелее.
— Вы тут пять дней. Через месяц придёт ревизия, найдёт всё то же самое, что нашли вы, только с печатью. Вас снимут. Не потому, что вы плохой, а потому, что снимают всегда того, кто сидит в кресле, когда пришли. И пришлют следующего.
— Вероятно.
— Наверняка. Я четвёртого директора провожаю. Первый строил магазин и верил, второй пил, третий воровал, Копылов не делал ничего. Их всех сняли, и знаете, чем они отличались? Ничем. Ни один не досидел до пенсии.
Она чуть повела плечом.
— А женщины остались. Те же самые, у которых дети, ссуда за мебель и очередь на квартиру. Вы уйдёте, а им тут работать. Поэтому не надо их поднимать среди ночи, не надо задавать вопросов, на которые нельзя ответить, и — самое главное — не надо доводить до конца то, что вы нашли в ведомостях.
Я не изменился в лице. По крайней мере, старался.
— С чего вы взяли, что я что-то нашёл?
— С того, что вы сегодня никого не тронули, — сказала Гурьева. — Копылов бы тронул. Тарасюк бы тронул. Не трогают, когда знают.
Она помолчала.
— Найдёте до конца — сядет не тот, кто крал. Сядут материально ответственные лица. Все восемь. По коллективному договору. И работать станет некому, а недостача останется, где была.
И это была третья за час вещь, в которой она была абсолютно права.
Мне нечего было ей возразить, потому что возразить было нечем. Я и сам уже примерно неделю подбирался к этой мысли с другой стороны, и она мне не нравилась ровно так же.
— Спасибо, Нина Аркадьевна, — сказал я.
Она кивнула и пошла к двери.
— Нина Аркадьевна.
Она обернулась.
— Вопрос не по работе. Где в этом городе можно достать фломастеры?
Я даже не рассчитывал на ответ. Я спросил потому, что четвёртый день таскал в голове чужое обещание чужому ребёнку и уже успел выяснить, что директор универмага площадью три тысячи восемьсот квадратных метров не может достать своей дочери набор фломастеров.
Их не было у нас. Их не было в «Детском мире» на Первомайской, где вместо них стояла акварель «Ленинград» и наборы чертёжные. Их не было в культтоварах.
Гурьева ответила, не задумавшись ни на секунду.
— Венгерские, двенадцать цветов, приходили на базу в мае, две тысячи наборов. Ушли в облцентр и в Северный, по разнарядке, у них план по школьникам. К нам не попало ни одного, потому что мы в мае не выбрали фонды по культтоварам, и нам их срезали. Осенью будут чешские, шесть цветов, но плохие — сохнут. Если очень надо, у Кулакова на базе в третьем корпусе лежат наборы для черчения с фломастерами, венгерские же, но в комплекте с рейсшиной. Их никто не берёт, потому что рейсшины детям не нужны, а по цене выходит четыре рубля. Спишут к концу квартала.
Я стоял и слушал.
Она выдала это за двадцать секунд: партию, объём, разнарядку, причину, по которой нас обошли, прогноз на осень с оценкой качества и — до кучи — где именно лежит сейчас то, что мне нужно, и почему оно там лежит.
Ни одной бумаги. Ни одной паузы.
Три дня назад я три ночи подряд смотрел, как эта женщина диктует артикулы по картонной коробке, и думал, что она просто хорошо помнит товар.
Она не помнила товар. Она держала в голове всю область.
— Нина Аркадьевна, — сказал я. — Мне нужен список.
— Какой?
— Всего, что зависло на базах области. Что не берут, что спишут к концу квартала, что лежит третий год. По всем товарным группам. С объёмами, хотя бы примерно.
Гурьева посмотрела на меня и засмеялась.
Смеялась она коротко и почти беззвучно, и это был первый живой звук, который я от неё услышал за пять дней.
— Виктор Андреевич. Такого списка не бывает.
— Почему?
— Потому что его никто не пишет. Кто же такое пишет на бумаге? Написать — значит доказать, что база год держала неликвид. За такую бумагу с директора базы снимут стружку, а с того, кто её составил, — шкуру. Это не документ. Это разговор.
— И где он тогда есть?
Она взялась за ручку двери.
— В головах, — сказала она. — В моей, например.
Г
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом