Читать «Командир бомбардировщика - 10» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 7 из 11
— Кто был за ближнюю?
— Я, — говорит Дёмин. — До тех пор, пока не представил, как я на одном моторе в темноте делаю круг над незнакомым полем, чтобы зайти с обратным курсом.
Я беру их лист.
Внизу, под расчётом, стоят четыре подписи.
— Так, — говорю я. — Принимаю. И вот что я сейчас сделаю. — Я беру карандаш и пишу поверх: «Участок от поворотного до цели и выбор запасного аэродрома — расчёт лётчиков Дёмина, Соболя, штурманов Пшеничного и Гриценко. Утверждаю».
— Зачем фамилии? — спрашивает Гриценко.
— Затем, что по вашему расчёту пойдёт чужой экипаж, — говорю я. — И если он сядет живой, это будет ваша работа. А если не сядет — тоже ваша.
Соболь медленно кивает.
Зорин устраивает проверку в четверг и делает это хитро: он берёт экипаж из соседней эскадрильи, который наших молодых в глаза не видел.
Лётчик Кайдалов — рослый, самоуверенный, из тех, кто заранее знает, что чужие расчёты хуже собственных. Штурман Жданов — постарше, спокойный.
— Задача, — говорит им Зорин. — Учебный маршрут. Работаете по этому описанию и своей карте. Разъяснений авторов до полёта не будет; если описание неоднозначно, не угадывайте. Проверяйте место штатным способом.
Кайдалов читает листок и усмехается.
— Чего тут идти.
Идут они ночью, и я слушаю их выход на земле, у аппарата, вместе с четырьмя авторами, которые за два часа не садятся ни разу.
Всё идёт хорошо до второго поворотного.
— Второй ориентир не наблюдаю, — говорит Кайдалов.
Пауза.
— Наблюдаю, — говорит он через минуту. — Прошёл.
Ещё через восемь минут:
— На контрольную точку не вышел. Нахожусь… южнее, километров на шесть.
Дёмин белеет.
Они выбираются сами: Жданов восстанавливает место по реке, и через двенадцать минут Кайдалов выходит куда надо и заканчивает маршрут.
На земле он подходит к нам, держа наш листок двумя пальцами, как дохлую мышь.
— Кто писал?
— Мы, — говорит Дёмин.
— У вас тут, — говорит Кайдалов, — «второй поворотный — отдельно стоящая роща у изгиба балки». Так вот, товарищ лётчик, там две балки. Рядом. И у обеих изгиб. И у обеих роща.
— На карте одна, — говорит Гриценко.
— На карте одна, — соглашается Жданов спокойно. — А с воздуха ночью — две. Вторая на карте не обозначена, она мелкая. Мы взяли первую попавшуюся и ушли южнее.
Наступает пауза, в которой я очень хочу вмешаться и не вмешиваюсь.
— Ваша ошибка? — спрашивает Кайдалов, глядя на Дёмина сверху вниз.
— Наша, — говорит Дёмин.
Хорошо сказал. Без «но».
— Товарищ Жданов, — говорит Пшеничный, — а как вы их отличили, когда разобрались?
Жданов пожимает плечами.
— По тому, что за правильной через две минуты идёт дорога с насыпью, а за неправильной ничего.
— Вот, — говорит Пшеничный, и я вижу, как у него загораются глаза. — Значит, нельзя писать один признак. Надо писать последовательность.
Они переделывают описание за ночь.
В новом варианте нет «отдельно стоящей рощи». В нём написано так: «после первого поворотного на заданном курсе — балка с рощей; признак подтверждения — через две минуты полёта пересечение дороги с насыпью, идущей поперёк курса; при отсутствии насыпи взята южная балка, довернуть на четыре влево и идти до реки».
То есть они не просто назвали место. Они написали, как проверить, что это оно, и что делать, если это не оно.
Повторная проверка — в субботу, с другим экипажем, потому что Кайдалов, к его чести, сам предложил: «Пусть идут те, кто вообще ничего не слышал».
Идут молча. Проходят участок без единого вопроса. На разборе командир говорит одну фразу:
— Описание нормальное. Насыпь помогла.
Всё.
Четыре человека стоят и смотрят друг на друга, и я вижу на их лицах то, чего не даст никакая моя речь: они только что убедились, что их работа перенесла чужого человека через темноту.
Дёмин ловит меня вечером у столовой. Один.
— Товарищ командир.
— Слушаю.
— Рапорты, — говорит он.
Я жду.
— Вы их… — Он сглатывает. — Вы им дадите ход?
— Дам, — говорю я. — Как обещал. После операции.
— А если мы…
— Дёмин, — говорю я. — Давай я скажу сам, чтобы ты не мучился. Я не собираюсь брать с вас сейчас никакого решения. Ни сейчас, ни завтра. Вы сделали за эту неделю настоящую работу, вам от неё тепло, и вы сейчас в таком состоянии, что готовы сказать «остаёмся». Так вот: не говори.
— Почему?
— Потому что это будет решение под впечатлением, — говорю я. — А мне нужно ваше решение на трезвую голову. Отработаем — тогда и скажете. И если скажете «уходим», я отвезу бумаги лично и напишу на каждой, что вы четверо — готовые специалисты и что мне жаль вас отдавать. Это будет правда.
Дёмин вдавливает каблук в сырую глину. Над нами хлопает брезент столовой.
— Товарищ командир, — говорит он наконец. — А вам не обидно?
— Обидно, — говорю я. — Мне очень обидно, Дёмин. Мы потратили на это время, которого у нас не было, и мне ужасно не хочется, чтобы вы ушли. Но обида — это моё личное дело, а не ваше.
Он стоит ещё секунду и уходит.
Поздно вечером я сижу над картой один.
На столе — их калька с тремя полями, расчёт участка с четырьмя подписями, донесение Гущина и лист, на котором я вторые сутки пытаюсь написать то, чего у меня нет права написать.
Потому что задача уже есть, и она уже понятна, и у неё есть цена в днях и в утренних рейсах, — а решить её эскадрильей из семи машин нельзя. Нужно три группы, поднятые с разных полей в одну ночь, с разницей во времени в пределах часа. Нужен человек, который сведёт их время. Нужен приказ, который я не могу отдать.
Я могу это предложить. И предложить придётся так, чтобы Ратников не увидел в этом просьбу дать мне больше людей.
Я отодвигаю кальку и нахожу под ней письмо: весь вечер оно лежало придавленное картой.
Оно пришло позавчера на прежний адрес полевой почты части. Мария получила мою просьбу из дороги, а теперь прислала новый адрес госпиталя. Оба номера наконец подтверждены письмами, и нам больше не надо угадывать станции.
Мария пишет коротко и по делу, как всегда.
Что госпиталь развернули в школе, что в классах поставили по двенадцать коек и что на стене в одном осталась карта полушарий, которую никто не решается снять.
Что у неё украли валенки и что она из-за этого плакала — не из-за валенок, а просто подвернулось.
Что она получила моё сентябрьское и что не поняла одну фразу, а переспросить долго, поэтому пусть я больше так не пишу.
В конце — три строки, из-за которых я читаю письмо третий раз:
«Ты когда-то спрашивал, не тяжело ли мне писать человеку, которого я плохо знаю. Отвечаю: тяжело было первые полгода. Сейчас нет. Я знаю тебя по тому, что ты делаешь и как рассказываешь. Этого оказалось достаточно, чтобы решать самой».
Я откладываю письмо и беру карандаш.
«Начальнику оперативного отдела. Докладываю: по результатам доразведки установлено…»
Пишу минут сорок. Без прилагательных, с пределами там, где не знаю, и с прямым выводом в конце: удар по одной площадке даёт частичный результат; для срыва утренней работы узла требуется одновременное воздействие по трём полям в пределах часа; сил одной эскадрильи для этого недостаточно.
Ниже приписываю то, за что меня, возможно, выругают:
«Прошу при планировании учесть, что участок маршрута и выбор запасного аэродрома подготовлены экипажами эскадрильи и проверены посторонним экипажем в тренировочной обстановке; расчёт пригоден для использования другими группами».
Перечитываю, ставлю дату и гашу лампу.
За брезентовой стенкой кто-то из молодых смеётся — коротко, не пьяно, просто смеётся, как смеются в двадцать два года, когда за день выспался и поел. Слышно, как хлопают ладонью по столу.
Четыре рапорта лежат в жестяной коробке, в двух шагах от меня, с моей подписью в углу.
Они останутся там, пока их авторы не скажут своего слова. Я его не знаю и, честно говоря, боюсь загадывать.
А над картой висит другое, и от этого не спрячешься: задача, которая уже не помещается в мою эскадрилью, и которую придётся либо отдать кому-то, кто больше меня, либо вырасти до неё самому.
Оба варианта мне не нравятся одинаково.
Глава 4
Заявления лежат в жестяной коробке с сентября. Октябрь ушёл на текущие вылеты, ремонты и уточнение разведки; общий удар всё откладывали. Я предлагал пустить рапорты, не дожидаясь его, но авторы оставили их до обещанного разговора. Теперь кончается ноябрь. На каждом есть моя отметка о получении; решения о переводе я пока не подписал.
Четыре бумаги: Дёмин, Пшеничный, Гриценко, Кутепов. Разные просьбы, разные руки. Я храню их у себя до обещанного разговора, чтобы они не пошли по инстанциям раньше решения авторов.
Пшеничный и Дёмин приходят ко мне в землянку в четыре часа дня, когда южная темнота уже лезет из балки наверх и когда я как раз собираюсь на стоянки.
Входят двое, а стучится один — Пшеничный. Второй мнётся сзади.
— Товарищ капитан, разрешите.
— Заходите, дверь не держите, тепло уходит.
Они заходят и встают. У обоих в руках планшеты, у Пшеничного из-под планшета торчит свёрнутая карта, перехваченная резинкой от банки.
Тепла в землянке, надо сказать, немного — печка из бочки прогорела, а нового угля нам привезли двенадцать вёдер на всю базу, и он лежит под охраной, как боеприпас.
— Садитесь.
Они садятся на нары. Пшеничный кладёт карту на стол и разворачивает её, придавив с одного края моей кружкой.
— Вот, — говорит он. — Прошли по вашему заданию. Оба маршрута.
Я смотрю. Карта хорошая. На ней всё, что я просил: отметки времени, места, где сбивались, места, где восстанавливались, три возможные полосы на обратном пути и одна помеченная крестом — с припиской «непригодна, канава поперёк».
— Кто ходил на дальнюю?
— Экипаж Кулиша.
— Не ваш?
— Не наш, — говорит Пшеничный и почему-то краснеет. — Мы его строили, а прошёл он.
— И как?