Читать «Святая покровительница лжецов» — Энн Пэтчетт онлайн
Страница 1 из 4
Энн Пэтчетт
Святая покровительница лжецов
Ann Patchett
The Patron Saint of Liars
Copyright © 1992 by Ann Patchett
Published in the Russian language by arrangement with ICM Partners and Curtis Brown Group Limited
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2026
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2026
Посвящается моим родителям Фрэнку Пэтчетту и Джинне Уилкинсон Рей и моей бабушке Эве Уилкинсон
Автор выражает признательность всем лицам и организациям, поддержавшим работу над этой книгой. Это Fine Art Work Center в Принстауне, Майкл Глэскокк, Milay Colony, Corporation of Yaddo, Джеймс Миченер и Copernicus Society, Henfield Foundation. А также Энн и Джерри Уилсон, Джилл Бёрдсел и Эдриан Леблан, которые оказали мне помощь в осуществлении моего замысла. Огромное спасибо Элизабет Маккрекен за ее бесконечное терпение и проделанную огромную работу.
Хабит
В четверг, в два часа ночи, на заднем пастбище Джорджа Клаттербака в Хабите, штат Кентукки, из-под земли пробилась первая струйка воды. Ни одна живая душа ее не заметила, но струйке было все равно. Если вода рвется из-под земли, она не нуждается в посторонней помощи. Под землей текут сотни рек, и потому можно без колебаний утверждать, что люди ходят по воде. На сей раз горячий ключ покинул ложе своей реки, пробился наружу, подмыл жидкой грязью корни травы, затем стал сперва светлой лужицей, потом ручейком и проложил себе извилистый путь к реке Пэнтер. Вода всегда выбирает свой собственный маршрут.
Джордж Клаттербак обнаружил просочившуюся из-под земли воду, когда она уже превратилась в настоящий ручей. Ничего удивительного, что он первым обратил на него внимание, – ручей тек по его земле. Было это в 1906 году. Джордж тогда охотился на дичь для семейного ужина. Он учуял запах тухлых яиц – воняло тиной и серой – еще до того, как увидел воду. Джордж решил, что это дурной знак – вонь означала, что земля чем-то заразилась и отрыгивает желчь, чтобы справиться с болезнью. Он сунул пальцы в воду: она была горячая, и Джордж вытер руку о штанину. Он как раз раздумывал об увиденном и о том, что делать дальше, когда заметил на другом краю луга кролика. Это был крупный самец, и Джордж медленно опустился на колени, намереваясь его подстрелить. Стрелял он стоя на коленях. Этому его научил отец, который боялся, что отдача ружья собьет мальчика с ног, и полагал, что чем ближе к земле, тем безопаснее будет для Джорджа. И поскольку стрелять Джордж научился именно так, он всегда стрелял, став на колени. Даже сейчас, когда он повзрослел и обзавелся собственной семьей, Джордж, собираясь подстрелить кролика, все равно преклонял колени, словно для молитвы.
Он выбросил из головы все прочие мысли и сосредоточился на цели. Джордж планировал освежевать кролика и подарить шкурку дочке Джун на день рождения. Джун, как большинство маленьких девочек, обожала все мягкое. Пока Джордж привязывал к поясу лапки кролика, он напрочь забыл о текущей по участку воде.
Прошло совсем немного времени, и у Клаттербаков начались проблемы. Обе рабочие лошади свалились с коликами, а на Бетси, кобылу, на которой Джордж ездил в город, вдруг напал стригущий лишай, и никакие привычные средства не помогали от него избавиться. Всего через несколько дней у всех коров начался мастит, и от их вымени остались лишь высохшие мешочки. По ночам Джордж вставал каждые три часа и поил молоком из бутылки телят, чьи вопли доводили жену Джорджа до исступления. «Они кричат как умирающие дети», – всхлипывала она. Джордж скрыл от жены, что придется, наверное, зарезать коров и смириться с убытками. Вряд ли он потянет покупку молока для телят.
Потом, как если бы Джорджу мало было остальных неприятностей, лошади вырвались из загона. Джордж запасся веревкой и отправился их ловить. Под проливным дождем он шаг за шагом преследовал глупых животных и нашел их возле ручья, о котором давно забыл: они пили из него так жадно, что Джордж испугался, что они сейчас лопнут. Вдруг эта вода убьет их, а где ему взять деньги на покупку трех новых лошадей? Но с ними все было в порядке: с Бетси сошел лишай, ее шкура снова сделалась гладкой, а две другие лошади избавились от колик. Джордж догадался, что всех трех вылечил ручей, но не был уверен, чья в том заслуга – дьявола или Господа Бога. Не сказав никому ни слова, он пригнал к ручью своих больных коров, а когда они вернулись домой, вымя у каждой так наполнилось, что Джордж забеспокоился, как бы молоко не полилось на землю.
Вскоре заболела малышка Джун; она лежала в кроватке вялая и бледная, словно потускневшая затертая монета. Из Оуэнсборо приехал доктор. Он сказал, что это не оспа и не скарлатина, но какая-то зловредная лихорадка, которая сжигает ребенка изнутри. Девочка угасала, и родители бессильно наблюдали, как дочка умирает у них на глазах, и не знали, как ей помочь.
И вот посреди ночи Джордж взял кувшин, тихо вышел из дома и в темноте направился к ручью. Там он набрал воды и вернулся. Двинулся прямиком в комнату дочери и внимательно поглядел на ее осунувшееся личико. Потом прочитал молитву и сам глотнул воды из кувшина, потому что, если вода убьет девочку, лучше и ему умереть. Вкус у воды был отвратительным, еще хуже, чем запах. Джордж приподнял с влажной от пота подушки головку Джун, заставил ее пить и не отпускал, пока кувшин не опустел. Лишь несколько струек пролились ей на лицо. На мгновение Джордж задумался о том, каково это – кормить ребенка своим телом, как это делала его жена, но смутился собственных мыслей и выбросил их из головы. К утру Джун ожила, прекрасно себя чувствовала и казалась даже здоровее, чем до болезни.
Когда ручей спас его скотину, Джордж сохранил это в тайне, поскольку боялся прослыть сумасшедшим. Но когда ручей вылечил его дочь, Джорджу захотелось, чтобы об этом узнали другие, и он пошел по улицам Хабита, рассказывая о том, чему стал свидетелем. Первое время люди не спешили ему верить, однако, когда у кого-то возникали проблемы со здоровьем, этот кто-то шел к ручью, и ручей его спасал, так что все постепенно признали, что Джордж говорил чистую правду.
Слухи о чудесном исцелении расползлись по всей округе, и вскоре к ручью потянулись приезжие из самых разных уголков Миссисипи. История передавалась из уст в уста, попутно обрастая самыми невероятными подробностями, и со временем у ручья появились калеки, желавшие снова встать на ноги, и слепые, мечтавшие прозреть. Ручей не может лечить всех подряд, говорили местные жители, не стоит ждать от него слишком многого.
И тут вдруг один мальчик умер прямо у кромки воды. Он уже был тяжело болен, когда родные привезли его. Его похоронили в Хабите, и здесь, в двухстах милях от собственного дома, он и покоится.
Одним из тех, кто прослышал о ручье, был коневод по имени Льюис Нельсон из Лексингтона. Луиза, жена Льюиса, страдала ревматоидным артритом, и, хотя ей было всего двадцать два года, у нее то и дело отнимались руки. Супруги отправились в Хабит в надежде, что вода принесет Луизе облегчение. Нельсоны были богачами и, приехав в город, принялись искать гостиницу. Но в Хабите гостиниц не было. Джордж дал клятву, что никогда не извлечет ни цента прибыли из ручья, и горожане его поддержали. Поэтому всех вновь прибывших Клаттербаки гостеприимно встречали, угощали и провожали к ручью. Нельсонов это повергло в недоумение, так как они привыкли сами заниматься благотворительностью, а не пользоваться ею.
Тем летом Джун исполнилось семнадцать. Она выросла, и ей не хотелось целыми днями сидеть дома. В городке ее воспринимали как своего рода святую, поскольку она была первой спасенной ручьем, хотя саму Джун больше занимало то, что мало кому из парней хватало смелости пригласить ее на свидание, но даже те, кто на это решался, полагали, что пытаться ее поцеловать – это грех. Мистеру и миссис Нельсон она уступила свою комнату, а сама легла спать на диване на первом этаже.
После второго похода к ручью к рукам Луизы вернулась подвижность, и она научила Джун вышивать крестиком. Муж Луизы был вне себя от счастья. Льюис, во-первых, был ревностным католиком, а во-вторых, умел хорошо считать. Он разглядел в чудодейственных свойствах ручья длань Господню и придумал, как использовать божественную милость. А именно построить на заднем лугу большой отель. Никто никогда не узнал, каким образом ему удалось уговорить на это Джорджа Клаттербака, но, вполне вероятно, Льюис объяснил ему, что удастся спасти гораздо больше людей, если у ручья появится место, где можно остановиться на несколько дней. То есть, отказывая им в этом, Джордж поступит не по-христиански. Легко вообразить, что Льюису было известно, какие прибыли получают отели, расположенные у горячих источников в Арканзасе и Теннесси, и он сообразил, как на этом заработать. Вскоре на ферму хлынули архитекторы с серебряными автоматическими карандашами, а вслед за ними строители и садовники. В 1920 году гостиница «Луиза» распахнула двери. Сначала ее собирались назвать «Джун», однако сама Джун побоялась, что это отпугнет ее и без того немногочисленных поклонников, а потому, поблагодарив за предложение, отказалась.
Пока розы на обоях сохраняли свою первоначальную свежесть, а ковры были мягкими и пружинили под ногами, на Юге не существовало гостиницы, способной сравниться с отелем «Луиза». Сюда съезжались гости из Атланты, и Чикаго, и Нового Орлеана. Некоторые хотели исцелиться, но большинство намеревалось поиграть в теннис и потанцевать в роскошном бальном зале. Льюис распорядился привезти из Лексингтона свою коллекцию гравюр с изображениями лошадей, а Луиза выбрала бархат для обивки диванов в холле. В отеле было два ресторана, где гости пользовались приборами из чистого серебра и пили шампанское, контрабандой доставленное из Канады. В пять часов дня все выходили из отеля, чтобы выпить на передней веранде бокал бурбона с содовой. Со дня открытия ни один житель Хабита ни разу не зашел в отель. Им казалось, что они для него недостаточно хороши. Даже Клаттербаки, предположительно полноправные партнеры его владельца, предпочитали не показываться на этой стороне участка. Из окон отеля, включая номера на четвертом этаже, их дом не просматривался. Гости так никогда и не узнали об их существовании.
Биржевой крах 1929 года и большая засуха в регионе настолько близко совпали по времени, что было трудно отделить одно от другого. Буквально все пришло в упадок, и ручей не стал исключением. Возможно, этому имелось логичное объяснение: атмосфера так накалилась, что даже подземная вода ощутила непреодолимое притяжение сухого воздуха. Ручей превратился в тонкую струйку, а потом почти мгновенно в ленточку грязи, после чего вообще ушел под землю. Обитатели Хабита восприняли исчезновение ручья как знак – так же, как они сочли знаком его появление.
Ручью от этого не было ни жарко ни холодно. Он просто вернулся назад и присоединился к одной из многочисленных подземных рек. Позже, много лет спустя, он опять пробьется наверх где-нибудь в другом месте. И возможно, в этот раз вокруг на много миль не окажется людей. Вполне вероятно, что больше никто и никогда из него не напьется.
Вскоре иссяк и поток постояльцев отеля. Неизвестно, ручей ли стал тому причиной или тот факт, что прежние гости были из тех, кто привык держать свои деньги в банке. Джун любила по вечерам выходить на луг и смотреть на то место, откуда явилось ее спасение. Она своими глазами видела, как господа в костюмах и дамы в шелковых платьях сами несли свои чемоданы к взятым напрокат машинам и уезжали в сторону севера, торопясь на поезд.
Нельсоны долго пытались вернуть воду. Нанимали людей, утверждавших, что сумеют выманить ее из-под земли. Но ручей к тому времени ушел окончательно и бесповоротно. До середины тридцатых годов супруги оставались в гостинице в одиночестве и крайне редко ее покидали. Глядя, как в одном окне свет гаснет, а в другом загорается, можно было догадаться, что они перешли из одного номера в другой. Местные говорили, что по свету, вспыхивающему в том или ином окне, можно проверять часы. А однажды Нельсоны собрали вещи и, ни с кем не попрощавшись, уехали.
Вскоре поползли слухи, будто Нельсоны подарили отель «Луиза» католической церкви, и это всех напугало: люди опасались Божьей кары. Одно дело, когда на вашем лугу толпятся богачи, но католики… Клаттербаки уже видели, как на их земле вырастают статуи Девы Марии высотой десять футов каждая. Клаттербаки имели полное право не пустить к себе католиков, поскольку земля принадлежала им, но никто их об этом не оповестил, поэтому, когда к ним в дверь постучали юристы, они лишь стояли, уткнувшись взглядом в пол, и качали головой. Несколько недель спустя подъехали два автобуса, и к парадной лестнице прошествовала группа маленьких старушек в белых платьях; вторую группу отнесли туда на руках. Церковь сменила название – отель «Луиза» превратился в приют для пожилых монахинь «Святая Елизавета».
Монахини были бедными как церковные мыши и всю жизнь, следуя завету своей церкви, влачили жалкое существование. Их смущала мысль о том, что последние дни они проведут в заброшенном, но роскошном отеле. И старушки в длиннющих одеяниях с фартуками повадились ходить к Клаттербакам, привлеченные простотой их быта. Клаттербаки, которые всегда были и оставались добрыми баптистами, жалели старых католичек и, как могли, утешали. Они угощали их лепешками из кукурузной каши и сорго, слыша в ответ прочувствованные молитвы и пылкие благодарности. Семейство снова ощутило свою нужность: покровительствуя старушкам, Клаттербаки невольно вспоминали прежние времена, когда их ручей исцелял больных. Клаттербаки решили, что Господь снова указывает им верный путь.
Однако у церкви было на этот счет свое мнение, и два года спустя снова приехали автобусы и увезли монахинь в Огайо. Миссис Клаттербак плакала, когда они уезжали, а Джун получила от сестры Эстеллы в подарок медальон с изображением святой Екатерины Сиенской. Она носила его на шее до самой смерти.
Гостиница «Луиза» ветшала, лепнина с портика осыпалась, болтались полуоторванные ставни. В любом другом городе гостиницу бы разграбили – разбили ночью окна и вынесли мебель. Но жители Хабита, верные своим привычкам, просто обходили ее стороной, как делали и раньше, избегая заглянуть в отель хотя бы для того, чтобы выпить там кофе, под тем предлогом, что у них нет подходящей одежды.
Клаттербаки ждали и наблюдали. И вот однажды подъехал автомобиль-универсал, из которого вышли две монахини в одеяниях, похожих на белые простыни, и пять юных особ с большими животами. Джун с матерью в это время как раз направлялись к лесу на свою ежедневную прогулку.
Монахини и девушки пересекли высохшее русло ручья, понятия не имея о том, где именно идут. Они не знали, зачем здесь выстроили отель, и даже не догадывались, что рядом с ними то, что могло быть настоящим чудом, какого ни одна из них никогда не видела и не увидит. Им было не до того – они таскали из автомобиля вещи.
«Беременные девицы, – сказала миссис Клаттербак. – Приехали. Теперь превратят отель в приют для беременных девиц».
Роуз
1
Я двигалась на восток в сторону Кентукки и сразу за Ладлоу, в Калифорнии, пришла к выводу, что до конца своих дней останусь обманщицей. У меня было полно времени, чтобы подумать о подобных вещах, пока я с опущенными стеклами и включенным радио в одиночестве ехала к пустыне. Меня посетила мысль, что есть люди, обладающие каким-нибудь талантом, огромным талантом, которому не суждено никак проявиться. Где-то далеко, не здесь, а, вероятно, в одной из тех африканских стран, где у местных все силы уходят на то, чтобы как-то исхитриться и не умереть с голоду, жил художник, который знать не знал о существовании холста. Возможно, он рисовал свои примитивные картины палочкой по грязи, и это занятие его увлекало, хоть он и не понимал, какая от него польза. Так и я, быть может, прирожденная лгунья, но мне понадобилось двадцать три года, чтобы найти повод и впервые соврать по-крупному. Я начала со лжи умолчанием, которую многие, подозреваю, считают более легким прегрешением, тогда как я нахожу гораздо более тяжким. Я бросила мужа, оставив ему короткую записку.
«Дорогой Томас!
Я несчастлива, и это невозможно изменить. Не пытайся разыскивать меня. Я не вернусь домой. Извини, что взяла машину.
Роуз»
Я переписывала ее два десятка раз, но все равно вышло плохо. Я не очень-то умею писать. Записка получилась холодной и формальной, если учесть, что мы женаты почти три года, а Томас, как ни крути, хороший человек. Но я подумала, что, добавь я чуточку теплоты, это подтолкнет его к моим поискам, а поскольку найти меня он все равно не сможет, что у него будет за жизнь? Начнет разъезжать по пустыне, показывать на автозаправках мое фото, клеить на телефонные столбы листовки с указанием моего роста, веса и места, где меня видели в последний раз. Труднее всего было решить, что написать в конце, потому что «С любовью!» было бы неправдой, а что-нибудь более нейтральное (например, «С искренними пожеланиями» или «Всего хорошего!») – это хуже, чем ничего. Поэтому я не написала ничего, только имя.
Как я уже говорила, врать я начала с умолчания, а это значит, что в записке была правда, но не вся – существовала еще одна, более важная и не упомянутая мною правда, которую я увезла с собой из Марина-дель-Рей. Я была беременна. Зачаток ребенка, моего и его ребенка, спал между моими бедрами – четвертушка живого существа, расположившегося ниже руля синего «Доджа Дарта». Вероятно, можно отследить мое вранье и дальше, вплоть до более мутной истории с самообманом. Три месяца я обманывала себя, убеждая, что задержка имеет другую причину и скоро все будет как прежде, что тело просто забыло, как оно должно себя вести, но обязательно вспомнит. Я лгала себе и насчет желания выйти замуж. Но эту ложь я себе простила.
Все как раз и упиралось в вопрос прощения. Просить прощения я не могла, а значит, нечего было рассчитывать, что меня простят. Какой смысл признаваться в совершенном грехе, если не испытываешь угрызений совести? Помилуй меня, Боже, ибо я согрешила. Я солгала своему мужу, скрыла, что у него будет ребенок, и солгу снова, не поперхнусь. Помилуй меня, и я продолжу лгать, пока буду топтать эту землю. И прости мне, Боже, что меня не грызет раскаяние.
В девятнадцать лет я трижды ездила в Тихуану, пила мескаль с бывшими одноклассниками, делала ставки, когда они играли в дартс, и позволяла целовать себя, но больше ничего. Я берегла себя для того, кто станет моим единственным. Так я считала в девятнадцать лет. Там был один парень, который все время искал меня, как будто я потерялась. Я с десяток раз побывала в Лос-Анджелесе и дальше, в городках вверх по побережью. Их названия – Малибу, Зум, Вентура – такие красивые, даже не верится, что они находятся прямо здесь. Во время этих поездок я в основном созерцала волны и позволяла парню, который меня туда возил, обнимать меня за талию и как будто случайно хватать губами кончики моих волос. Мне это было до лампочки. Все парни были мне до лампочки. Ни один не вызывал интереса. Мне хотелось купаться даже в конце ноября, даже когда холодные волны поднимались высоко, норовя разрезать меня пополам. Я долго плавала большими гребками, пока парень, дрожа в разгар дня от холода, поскорее выскакивал на берег и лихорадочно искал рубашку. Он повторял попытку, заходил в воду по щиколотку, по колено, но океан выталкивал его назад так же быстро, как втягивал меня. В обычные дни, когда океан не такой бурный, что в него невозможно вступить, он становится гладким, едва преодолеешь первую полосу волн. Люди боятся плавать в океане, потому что стараются перепрыгнуть через эти волны, но вода сбивает их с ног, кидает на дно и катает по песку, словно обломок ракушки. Нужно пробраться сквозь первые волны, поднырнуть под них в тот момент, когда они вырастают перед тобой, запомнить направление, закрыть глаза и грести изо всех сил. Когда с этим справишься, понимаешь, что лучшего места для плавания не найти, потому что это океан, а он вечен. Ты не видишь никого из тех, кого не желаешь видеть. Если посмотреть вдаль, забыв о пляже, легко представить, что, кроме тебя, никого во всем мире больше не существует. Разве что парочка чаек.
Я ни разу не обернулась, чтобы помахать тому парню. Что вода очень холодная, я ощущала, но его взглядов на себе не чувствовала. Я знала, как выглядят с берега мои руки, знала, что, когда я снова поднырну под волну и надолго задержусь под водой, у него застрянет в горле ком. Я плавала, пока не устану, а уставала я не скоро. К тому моменту, как я выходила из Тихого океана, я проникалась уверенностью, что он это запомнит, как запомню и я – свое плавание, а не парня.
Я молилась Богу в церкви. Каждое утро перед школой и каждое утро перед работой, хотя ни одной церкви по пути не было. Я подходила к кандилу для свечей и опускалась перед ним на колени. Пламя внутри красных стеклянных стаканчиков начинало дрожать, когда мои локти давили на ограждение. Я молилась за душу своего отца, которого, как я утверждала, помнила, но на самом деле не помнила и чье молодое и красивое лицо смотрело на меня со свадебной фотографии родителей. Я молилась за то, чтобы хорошо сдать экзамен, к которому не подготовилась, и чтобы получить колечко с рубином, увиденное в витрине магазина «Кантрелл'з Джуэлри». Я могла молиться за то, чтобы у меня появились туфли на высоком каблуке, за своих подруг, за то, чтобы мне разрешали поступать так, как я хочу. Могла прочесть молитву за то, чтобы меня заметили, чтобы я была красивой и в меня влюблялись. Но больше всего я молила о знаке, на который могла по справедливости претендовать. Каждая свечка, которую я зажигала, каждая длинная деревянная спичка, за которую я бросала в ящик монетку и которой чиркала по его стенке, высекая крохотный огонек, освещавший кусочек церкви, имели целью напомнить Богу, что я здесь и я жду. Я знала, что знак может обнаружиться в любой момент и этот момент, скорее всего, наступит не скоро, но полагала, что, если буду постоянно мозолить глаза Богу, он, возможно, вспомнит обо мне раньше, а не позже. Я не просила многого, лишь то, что мне причиталось, – просто подать знак. Я ведь имела на это право, раз уж веровала и готова была его уловить.
Иногда я молилась за священников и за то, чтобы я сумела в некотором роде превзойти их, поразить силой веры, освященной Господом. Отец О'Доннелл сказал, что Господь призывает нас к нашему предназначению посредством некоего скрытого послания, голосом, слышным каждому из нас. Надо лишь открыть свое сердце и навострить уши, и тогда мы узнаем, что должны делать. Кем стать – монахиней или женой? Варианты маячили передо мной, похожие на гигантские врата, и я ждала, стараясь расслышать слово Божье. Но в середине шестидесятых Бог в Сан-Диего хранил молчание. Если у него и было мнение по поводу моего пути, он держал его при себе. Или он мог выразить его, когда я была в душе и что-то напевала, упуская главный момент своей жизни. Я чувствовала себя заблудившейся в пустыне девой, которая так долго и настойчиво ищет воду, что готова пить блики света на песке. То, что я в конце концов признала долгожданным знаком, явилось в облике Томаса Клинтона. Отец О'Доннелл говорил, что Господь может явиться нам во множестве обличий и не следует пренебрегать ни одним из них. Мне было девятнадцать лет, и я работала секретаршей на кондитерской фабрике «Симмз» на Пасифик-авеню. Я принесла обед из дома и ела его на пляже. Томас учился в колледже, посещал нашу церковь и спросил, можно ли пригласить меня в субботу на ужин.
– В какую субботу? – поинтересовалась я.
Мама обрадовалась, потому что Томас не заворачивал в обертки шоколадки и не водил грузовик. Я согласилась, потому что видела, каких трудов ему стоило меня пригласить. Интересно, сколько понадобилось воскресений, чтобы он, когда я проходила мимо, осмелился поднять на меня глаза? Сколько раз слова застревали у него в горле? Сколько раз он начинал поднимать руку, чтобы коснуться рукава моего платья, но не успевал ее поднять, потому что я уже прошла, и ему приходилось ждать еще неделю. Вы, возможно, решите, что это звучит самонадеянно и что тогда на пляже он впервые обратил на меня внимание и предложил встретиться. Но любая девушка, если она честна с собой, чувствует такие вещи. Ну так вот, я сказала Томасу Клинтону «да», а потом убедила себя, что сказала «да» Господу, и только позже сообразила, что «да» я сказала только Томасу Клинтону.
Мы с матерью жили каждая своей жизнью, по собственному графику. Иногда мне казалось, что мы с ней пересекаемся исключительно в ванной, когда заходим накраситься перед работой или по вечерам, куда-нибудь собираясь. «Все пройдет хорошо, – неизменно говорила мать независимо от того, с кем я шла на свидание. – У меня такое предчувствие».
Она сидела на бортике ванны, еще не успев переодеться, в форме своего магазина. Мать продавала косметику в «Ай-Мегнин'з». Раньше она работала в трикотажном отделе, и переход на косметику стал для нее серьезным карьерным продвижением, поскольку ей полагался процент от продаж, а мать твердо знала, что ни одна женщина не считает себя красивой, или достаточно красивой, или красивой правильной красотой. «Они стоят перед зеркалом, и, могу с уверенностью утверждать, все, что они видят, – это коллекция морщин, – любила повторять она, – а я помогаю им с этим справиться». Клиенткам она ничего не навязывала, предпочитая мягко их успокаивать. Если они жаловались, что у них маленькие глаза, она этого не отрицала, а извлекала откуда-то из-под прилавка тонкий синий карандаш и показывала, как подкрасить веки. «Что толку переживать из-за того, что дано природой? – обычно комментировала она. – Главное, что с этим делать».
Я брала для своего макияжа что-нибудь из обширного ассортимента тестеров, которые мать приносила домой, – на клиентках она не экономила, но что-то все же оставалось и нам. Мать протерла бумажной салфеткой верхушку помады и протянула тюбик мне.
– Слишком светлая, – сказала я.
– Ничего подобного, – возразила она.
Мать любила наблюдать за тем, как я крашусь. Как я в детстве наблюдала за ее сборами. Отец умер, когда мне было три года. Через некоторое время после его смерти она снова стала ходить на свидания. Я любила брать в руки ее серьги и нюхать флакон с духами «Рив Гош». Женщины в церкви постоянно твердили маме, что она должна выйти замуж, чтобы у меня был отец. «У Роуз есть отец, и другого ей не надо», – отвечала она. Мать очень серьезно относилась к браку. Для нее он был святым таинством, таким же, как причастие. Гораздо позже она решила, что, возможно, узы брака с тем, кого уже нет на свете, не так крепки, как узы брака с живым. Когда я окончила школу, она уже долго встречалась с Джо, который продавал в одной компании страховки. Потом свидания прекратились, но последовала серия вечеров, когда она приходила к нему или он к нам, они готовили ужин и смотрели телевизор, после чего возвращались домой. Каждый к себе.
– У тебя слишком густые румяна.
Я повернулась к зеркалу и принялась их стирать. Я давно перестала спорить с матерью, по крайней мере из-за макияжа. Это был вопрос, в котором она, надо отдать ей должное, отлично разбиралась.
Я поворачивалась к зеркалу, но она не спускала с меня глаз, думая, что я этого не замечаю. Она смотрела на меня так пристально, что я догадывалась: она изучает меня как бы с позиции чужого человека, оценивая максимально строго и отстраненно. Наверное, мать полагала, что таким образом сумеет подготовить меня к предстоящему событию.
– Красивым труднее, – бросила она, когда я причесывалась.
– Ты о чем?
– Многие считают, что некрасивые, вернее, невзрачные девушки заслуживают жалости. Зато к ним… – Она нахмурилась, подыскивая нужное слово. – Зато к ним меньше цепляются. Всегда найдется кто-нибудь, кому захочется объяснить красавице, как она должна себя вести и о чем думать. Обычно красивой девушке можно продать больше, чем дурнушке. Красивые никогда не знают, чего хотят.
– Господи, что ты несешь.
Мать любила порассуждать на подобные темы, но сейчас я была не в настроении. И к тому же боялась опоздать. Я прижала к накрашенным губам ладонь, а потом вымыла ее.
– Ты красивая девушка, – сказала мать. – И я была красивой. Так что я знаю, о чем говорю.
В юности мать была хорошенькой. Я видела ее фотографии: темные волосы пышной волной обрамляют лоб; голова чуть наклонена вбок; за приоткрытыми губами – ряд некрупных зубов идеальной формы. На фото, сделанном после конфирмации, она стоит на ступеньках церкви. На другом, снятом во время экскурсии, она на носу «Куин Мэри»; на ней темные очки; она машет рукой, а другая, в перчатке, указывает в сторону фотографа. С возрастом мать стала настоящей красавицей. Я никак не могла определить, в какой момент это произошло. На фото она изменилась, ее лицо утратило милоту, но взамен приобрело нечто другое. Особенно это заметно на фото с похорон отца. Я так и не выяснила, кому хватило смелости достать камеру и как снимок оказался у нее; на нем она в черном платье идет в сторону фотографа, но смотрит не в объектив, а куда-то вбок. Кладбище служит фоном; деревья образуют над ее фигурой арку, а надгробия напоминают кусты сирени. Она там красивее невесты. Однажды, когда мне было десять лет, я собирала фотографии отца и наткнулась на этот снимок. Когда я показала его матери, она опустила глаза и отвернулась. «Если хочешь, возьми себе, но чтобы я больше никогда его не видела, – сказала она. – Ты меня поняла?» Весь день потом она была молчаливой, и до меня только гораздо позже дошло, что она не желала вспоминать день, когда хоронили моего отца. Но тогда я объяснила себе, что она стыдилась, что ей было неудобно за свою красоту, которая как будто бросала вызов царившей вокруг скорби. Я спрятала фото в своей Библии, между Евангелиями от Луки и Иоанна. Уезжая, я взяла Библию с собой. И это моя единственная фотография матери.
Я оставила мать в ванной, пошла в гардеробную, включила свет и закрыла дверь. Внутри имелось зеркало в пол, и я хотела немного поизучать себя не под материнским взглядом. Интересно, что бы она сказала, подойди я к ее прилавку? Обвела бы ладонями контур моего лица, как она поступает с другими женщинами, – я сама это наблюдала? Посоветовала бы, как подправить форму губ или длину носа? И меня посетила бы та же мысль, что наверняка посещала этих женщин: неважно, насколько привлекательнее она меня сделает, все равно я никогда не стану такой красавицей, как она.
– Я надену твое синее платье! – крикнула я через дверь.
– Давай! – крикнула в ответ мать. – Тебе пойдет.
Я надела платье и вдруг заколебалась. Может, лучше остаться дома и запереть дверь? У меня была веская причина: я не помнила, как выглядит Томас Клинтон. Но потом все-таки вспомнила.
Мне было девятнадцать, а майский вечер на юге Калифорнии был таким же, как все предыдущие вечера. Но, когда возвращаешься к нему спустя годы, находясь там, где нет океана, этот вечер вспоминается как сказочный сон. Куда ни пойдешь, слышен шум воды – так человек слышит звук своего дыхания. Сквозь всплески воды доносится гул автострады, или стук поездов, или женские голоса. Но эти звуки настолько органично вплетены во все, что тебя окружает, что их уже не воспринимаешь. Я считала шум воды само собой разумеющимся. Как и свет, отражающийся на воде и днем и ночью. Как возможность долго-долго созерцать океан, пока не перестанешь различать, где заканчивается вода и начинается небо. Песок, который ветер несет на автостраду, где он скапливается у обочин, образуя маленькие дюны. Запах воды. Густую траву, которая растет ниоткуда. Мягкую горячую смолу и птиц, каких я больше никогда и нигде не встречала. Я называю все эти вещи по памяти, но что-то постепенно забываю. Но вот что я помню хорошо: я надела это мамино синее платье с листьями падуба, потому что знала, что, когда задует ветер, он подхватит юбку, прижмет к моим ногам и надует, как парус. Я не сомневалась, что мы пойдем вдоль берега, значит, Томас должен будет запомнить меня в этом платье. Я надела его, потому что Томас учился в колледже и мне нравилось, как он смотрит в сторону, разговаривая со мной. И еще я знала, что это платье разобьет его сердце.
Томас Клинтон был примерно моего роста, но из-за худобы, хрупкого сложения и узких плеч казался ниже. Все в нем наводило на мысль, что он родился слишком поздно; он только выиграл бы, будь он своим отцом. Или моим. Я могла вообразить его в фетровой широкополой шляпе со свернутой в трубку газетой под мышкой. Я прямо видела, как он уступает место в автобусе любому, кто изъявит желание сесть.
Он приехал за мной на голубом «Додже Дарте» с широкими сиденьями. У нас с матерью не было автомобиля, так что я радовалась любой возможности прокатиться на машине. Я опустила стекло и подставила лицо вечернему ветерку. Томас вез меня на ужин в полном молчании. Просторные улицы были застроены маленькими домами, абсолютно одинаковыми, за исключением какой-нибудь мелкой детали: живой изгороди у фасада, панорамных окон, гаража. Дома были выкрашены в леденцовые цвета – светло-оранжевый, или розовый, или сливочно-желтый. Ровные дорожки, аккуратно подстриженные лужайки. Наверняка и все остальное там такое же. Я рассмотрела один из домов, а потом закрыла глаза. Когда я открыла их через целый квартал, передо мной вырос тот же самый дом. Мне нравилась эта игра, и я играла в нее всякий раз, когда ехала в машине с очередным поклонником, особенно если ему нечего было сказать.
Томас Клинтон плохо управлялся со словами. Пока мы ждали свой заказ, ему удалось сообщить мне, что после колледжа он собирается работать учителем математики. По-моему, он успешнее выразил бы свои чувства, если бы написал на салфетке пару уравнений. Сколько процентов своего сердца он отдал мне по сравнению с долей, отведенной родителям и работе. Он ловко обращался с цифрами и мог их объяснить, но в итальянском ресторане, гоняя телячий стейк от одного края тарелки к другому, растерялся. Никакой романтичной атмосферы, в которой долгое молчание исполнено глубокого смысла, здесь не было и в помине. Светлый чистый зал; официантки, в строгой форме больше похожие на медсестер. Та, что обслуживала нас, без конца подходила к нашему столику, потому что было поздно и остальные клиенты уже расплатились и ушли.
– Не нравится? – спросила она Томаса, показывая на тарелку. – Если что-то не так, скажите, ладно?
Это была блондинка лет пятидесяти с небольшим, c волосами, напоминающими пук сахарной ваты.
– Все хорошо, – успокоил он ее, отрезая кусочек мяса. – Очень вкусно.
– Надеюсь. Вот вашей подруге понравилось. Смотрите, она почти все съела. – Она наклонилась ко мне, словно собиралась что-то сообщить по секрету: – У нас отличный чизкейк. Вам можно, вы худенькая. Если еще осталось место, советую подумать.
В ее непринужденной манере было что-то такое, от чего наше молчание странным образом сделалось совсем невыносимым.
– Мне только кофе, – сказала я.
– Почему я и говорю, возьмите еще чизкейк, – вздохнула она. – А вы отказываетесь. Кофе без чизкейка – совсем не то.
Она отошла, и мне сразу захотелось, чтобы она вернулась. У меня был опыт первых свиданий, включая всю их ужасную специфику, но большинство моих прежних кавалеров в основном трещали не закрывая рта, изо всех сил стараясь произвести на меня впечатление.
– Я знаю, вы работаете в «Симмз», – наконец-то выдавил Томас, не поднимая глаз от стола.
Официантка унесла наши тарелки, но настояла на том, чтобы упаковать несъеденный стейк и отдать его Томасу с собой, хоть тот и отказывался.
– Ничего, сейчас не хотите, – возразила она, ставя на стол между нами белый пакет, – зато завтра наверняка с удовольствием съедите на обед.
– Да, я работаю в «Симмз», – подтвердила я. – Занимаюсь графиком поставок.
– Знаю. Видел как-то утром, как вы входите в здание фабрики. Я как раз проезжал мимо.
Он замолчал, а я ждала продолжения, которое явно должно было последовать.
– Вы заметили меня в церкви?
– Да, я встречал вас в церкви. Вы приходите с какой-то женщиной, – кивнул он.
– С матерью.
– С матерью, – повторил он. – Я так и подумал, что это, наверное, ваша мать.
Я повернула голову к окну, боясь смутить Томаса слишком долгим взглядом. Я искренне сочувствовала ему – не злилась и не раздражалась, как это бывало со многими другими. Я хотела тоже что-нибудь сказать и искала, о чем бы поговорить, но наша беседа текла в таком тоне, что просто обмениваться словами оказалось очень трудно.
– Пожалуй, я бы прогулялась, – предложила я, обращаясь к окну.
Пока он расплачивался, я ждала у двери. Официантка пожелала нам доброй ночи и вышла вслед за нами на крыльцо, вручив Томасу пакет со стейком, который он забыл на столике.
– Вы оба такие милые, – похвалила она. – Хорошего вам вечера.
Насчет ветра я не ошиблась, но, к сожалению, моя юбка под его порывами стала похожа на развевающийся у нас за спиной флаг. На улице уже стемнело, а на пляже Империал-бич, куда мы спустились, перейдя через автостраду, было еще темнее, и я надеялась, что он этого не заметит. Звезды не светили, и только от волн исходил жалкий намек на свет. Днем было жарко, но к вечеру посвежело, и я ощутила запах – пахло не песком, солью или водой, а всем этим вместе. Мы остановились, и я, чтобы удержать равновесие, положила на плечо Томасу Клинтону ладонь и сняла босоножки. Я почувствовала, как он напрягся, словно испугался или забыл о моем присутствии, но, когда я отстранилась, взял меня за руку и прижал ее рядом с воротником своей рубашки. Так мы с ним и стояли. Было в этом жесте, странном и неожиданном, что-то такое, из-за чего у меня мелькнула мысль, как бы мне не простоять здесь всю ночь.
– Я знал, что в церковь вы ходите с матерью, – наконец произнес он.
Он стоял лицом к морю. Он говорил так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать его сквозь шум волн. Просить его повторить я не рискнула, понимая, что если он замолчит, то больше не скажет ни слова.
– Я знал, что это ваша мать. Знал, где вы работаете и где живете. Однажды утром я ехал за вами, когда вы шли от дома до «Симмз».
Я едва не хихикнула, посчитав это шуткой, но вовремя догадалась, что он абсолютно серьезен. Ветер поднимал с пляжа песок и задирал мне юбку.
– Не однажды утром, гораздо чаще, – спокойно добавил он. – Нет, я не сошел с ума. Господи, никакой я не сумасшедший. Дело в вас, Роуз. Когда я увидел вас в церкви… Увидел, как вы опускаете лоб на ладони, когда стоите на коленях… – Он пробежался своими пальцами по моим; его рука дрожала. – Я сел прямо за вами. Я смотрел сзади на вашу шею. И на ваше платье. – Он сильнее притиснул мою ладонь к своему плечу, но на меня даже не покосился. – Каждую неделю я собирался заговорить с вами – и вот наконец сделал это. Сегодня. Каждый вечер я сидел здесь и представлял, как скажу вам все. Все, о чем думаю. Так продолжалось семь месяцев. Вы решите, что я сумасшедший, но я не могу вам не признаться.
Сердце у меня колотилось так быстро, что я была не в состоянии думать ни о чем другом, кроме того, что и его сердце колотится так же быстро. Мое сердце бьется так же быстро, как его.
– Мне пришлось ждать, пока мысль о том, что я ничего вам не скажу, стала невыносимее мысли, что я должен вам все сказать. Есть ли тут хоть какая-то логика? И вот я увидел, как вы в одиночестве едите свой обед. Это было недалеко отсюда. Я вас не искал, но вы оказались рядом. Я привык думать, что мне достаточно хранить в душе ваш образ. И смотреть, когда захочу, на ваше лицо. На ваше прекрасное лицо.
Он замолчал и, по-прежнему глядя на океан, втянул воздух. Ветер поднял высокие волны. Черные, как ночь, хотя днем они были синими, как небо. Глаза у меня привыкли к темноте, и я смогла его рассмотреть. У него были светлые волосы, и он носил очки в тонкой металлической оправе. Красивый парень. Раньше я не задумывалась о его внешности. Помню, я заплакала, но не могу с уверенностью объяснить почему. Возможно потому, что очень долго ждала, пока услышу от кого-нибудь нечто подобное. Это звучало невероятно романтично. Чего только не навоображаешь, когда тебе девятнадцать! Можешь даже отказаться от всего, что составляет твою жизнь, и по единственной причине: какой-то человек сказал тебе на темном пляже что-то такое, что прозвучало романтично.
Он не сделал ко мне ни малейшего движения, но почему-то это произвело на меня особенно сильное впечатление. Другие парни, которым я дала от ворот поворот, все как один, целуя меня, выдергивали у меня из пояса юбки блузку и норовили облапать живот. Они не скрывали, чего хотят, тянулись к моей груди, шее, бедрам. Но я была сильнее любого из них. Мне ничего не стоило вывернуться из объятий и шагнуть в море, или попросить их отвезти меня домой, или просто уйти. Однако до сегодняшнего вечера я не догадывалась, что они чувствовали, когда пытались прижаться щекой к моей груди и удержать меня возле себя. Какое это было бы для них блаженство. Но я не позволяла им лишнего. В темноте на месте Томаса Клинтона мог оказаться кто угодно, но мне почудилось, что именно он понимает меня, как понимает только Господь Бог. Чем дольше мы молча стояли там и моя рука оставалась зажатой между его рукой и плечом, тем ярче мое подсознание расцвечивало сказанные им слова, пока они не забурлили у меня в желудке и груди и не растеклись по конечностям, как будто то была моя кровь. Ну да, моя собственная кровь. Самое примитивное проявление сексуального желания в девятнадцать лет на темном майском пляже у Тихого океана в Южной Калифорнии. Но я была слишком неопытной и приняла его за божественный знак.
Я повернулась к нему лицом, притиснулась к его груди, притянула его за шею, накрыла его губы своими, опустила его руку себе на спину и распласталась по нему, словно хотела пройти сквозь него, всем своим телом пройти сквозь него. Я стояла на одной ноге, а вторую подняла и обхватила ею его ногу. В прошлые разы, когда я вовремя останавливалась, я понимала, что от меня нужно чужому телу. Но тут я сама провела ладонью от его шеи до макушки, опустила руку вниз, просунув под воротник его рубашки, и вернула на прежнее место между нашими телами. Потом высвободила руки из рукавов платья и положила их ему на талию. А где был в это время он? Господь всемогущий, да я вообще забыла о нем, пока он не взял мои руки в свои и не оттолкнул меня от себя. Чуть придержал и посмотрел на меня, но испугался и отвел взгляд, поспешно натянул на меня платье, застегнул его и принялся искать в песке две отлетевшие пуговицы, но было темно, и он их не нашел. Он поднял белый пакет со своим стейком, который уронил, откинул мне назад волосы, взял меня за руку и отвел к машине. Он отвез меня домой, за всю дорогу не произнеся ни слова, проводил до двери и не поцеловал на прощание. Следующим вечером он позвонил и пригласил меня на свидание. И на следующий вечер тоже, и на следующий. Он женился на мне в конце лета в церкви Лурдской Богоматери, и отец О'Доннелл отслужил мессу. Из Викторвилла приехали родители и две сестры Томаса, и мы вселились в студенческие апартаменты для семейных. Мать поплакала, а когда я выносила на улицу последние коробки с вещами, ушла на кухню. Через год он получил место учителя математики в средней школе в Марина-дель-Рей. Вот и все. Все, что надо об этом знать.
2
Мать умела водить машину, но не делала этого. Утверждала, что разучилась. Заодно она забыла, как ездить в машине. Предпочитала по возможности ходить пешком. Если шел дождь, она надевала джинсы и футболку, убирала рабочую одежду в мешок из химчистки и вместе с обувью и кошельком укладывала в большой пластиковый пакет «Ай-Мегнин'з», запас которых хранился у нас под кухонной раковиной. Если ей надо было куда-нибудь далеко от дома, она садилась на автобус, но это ей не нравилось. Она говорила, что там грязно и полно народу, а она не любит толкаться среди чужих людей. Если возникало срочное, совсем срочное дело, она заказывала такси или просила управляющего, мистера Липтона, чтобы он ее подвез. Так она поступила ночью, когда мне было пять лет и у меня лопнула барабанная перепонка. Или когда у меня в четырнадцать лет поднялась высокая температура и я не узнавала мать, хотя она без конца спрашивала: «Кто я?» В больнице мне удалили аппендикс, а когда я поправилась, домой меня привез мистер Липтон, но мама дошла до дома пешком, поскольку не видела в возвращении особой срочности.
Тут не было никакой загадки. Дело в том, что отец умер в машине. То есть умер он позже, в больнице, что делает эту историю трагичной, а не просто очень печальной. Автомобиль почему-то потерял управление, воспротивился, несмотря на свой вес, силе притяжения и трижды перевернулся, после чего въехал на тротуар, где в тот момент никого не было. Позвоночник отца превратился в пыль. «В костяную пыль», – шепнул мне по секрету, когда мне было семь лет, двоюродный брат на заднем дворе дома моего дяди. Он был единственным, кто сообщил мне подробности. Мама никогда не делилась ими со мной, а я никогда не спрашивала. Отец провел пять недель в реанимации, где и завершилось начатое. Он умер от пневмонии, что, если я правильно поняла, походило на то, как если бы он утонул.
Но я любила водить машину, как обычно любят все запретное. Томас научил меня вскоре после того, как мы поженились. Он был терпеливым учителем, и ему нравилось, что он может мне чем-то помочь. Подозреваю, впрочем, что впоследствии он пожалел о своих уроках. Мы сидели на цементных ступеньках перед нашим домом, рядом с кустом красного гибискуса, который садовнику все время приходилось подвязывать, чтобы он не загораживал полностью входную дверь. Я закатала шорты как могла высоко, чтобы ноги немножко загорели, а Томас гонял меня по правилам дорожного движения. «В какой момент тропического ливня улицы наиболее опасны? – спрашивал он. – Который из двух автомобилей, одновременно подъехавших к перекрестку, имеет право первым его пересечь?»
Когда я сдала экзамен, он пришел за мной с цветами, и я задалась вопросом, влюблены ли в него старшеклассницы. Пишут ли они в тетрадях по математике свои имена рядом с его именем?
Долгое время я не осмеливалась ездить по Сан-Диего из опасения встретить мать. Это был смешной страх, потому что мне было точно известно, когда и по каким улицам она ходит. Но как только мы перебрались в Марина-дель-Рей, я стала кататься повсюду, где хотела. Я на машине приезжала в энергокомпанию, чтобы лично оплатить счет; в продуктовый магазин, где, как я знала, выгодные цены на товары первой необходимости; мчалась в соседний город, потому что там некоторые продукты были лучшего качества. Я охотно отвозила Томаса по утрам в школу и, прежде чем высадить мужа у дверей, ползла в хвосте машин вместе с мамашами, по очереди доставлявшими в школу своих и соседских детей. Позже я присоединялась к родительским машинам в три или в пять часов – в зависимости от того, были или нет в этот день у Томаса с детьми тренировки по баскетболу.
Но однажды я не приехала, потому что была слишком далеко. Я двигалась по автодороге штата Калифорния вдоль Тихоокеанского побережья и слушала радио. Мимо мелькали холмы, а я вспоминала пожар, бушевавший здесь в прошлом году и оставивший после себя разрозненные группы колючих черных стволов. А теперь, всего через год и парочку тропических ливней, растительность снова была такой же сочной и зеленой, как раньше. Из-за этих холмов я и опоздала, а когда поняла, что не успеваю, решила не торопиться. Томас волновался, долго ждал возле школы, затем пешком пошел домой – проверить, может, я там. Потом подумал, что, возможно, разминулся со мной и я жду его у школы, и снова вернулся.
Не припомню, чтобы Томас когда-нибудь злился на меня. Иногда ночью, в постели, он пересказывал события тех семи месяцев, что предшествовали нашему знакомству, когда он повсюду искал меня взглядом.
– Помню, как-то ты пришла в церковь в красном платье, – начинал он.
– У меня никогда не было красного платья, – возражала я. Моя голова лежала у него на груди, рукой он обнимал меня за плечи.
– Это было красное платье с рукавами по локоть и круглым воротником. Еще на тебе были черные туфли без каблука и черный пояс.
– Наверное, это было мамино платье, – предположила я. – Я про него забыла.
– Ты сидела через проход от меня. Я всегда приходил попозже, чтобы сесть ближе к тебе, но в тот раз ты опоздала. Ты была одна. И села через проход от меня. Я чувствовал запах твоих духов. Волосы у тебя были еще влажными. Я не слышал ни слова из того, что говорил отец О'Доннелл.
На протяжении тех семи месяцев им владела глубокая печаль, потому он не мог их забыть – так моя мать не могла забыть о временах Великой депрессии и постоянно запасала на будущее всякие мелочи. Томас сказал, что дал Богу обет, и, хотя он не объяснил, в чем этот обет состоял, я догадывалась, что он касался не только любви, почтения и послушания. За ним стояло отчаяние, чем-то напоминающее отчаяние Ионы в чреве кита, заставившее его воззвать к Господу. Разница в том, что Томас, я уверена, не нарушил свою клятву – во всяком случае, за те годы, что я его знала.
Итак, если мои постоянные поездки и раздражали Томаса, он их со мной не обсуждал. Если мои опоздания, особенно к ужину, его нервировали, он меня не упрекал. Я старалась вернуться вовремя, и это мне почти каждый день удавалось. Именно тогда я начала чувствовать стеснение в груди. Иногда это ощущение будило меня ночью, и я лежала без сна, боясь сделать глубокий вдох. Я слушала дыхание Томаса, мирно спящего рядом, чувствовала тепло его тела в нашей постели и размышляла – как угадать, что Бог подал тебе знак? Что это в самом деле Божие знамение? Это были смутные, трудно определимые мысли, но я чувствовала, как они на меня давят, пока я сплю, хожу по дому с пылесосом, выбираю обои, покупаю хлопья или пишу письмо домой.
Это ощущение пропадало только за рулем. Мир смещался, повинуясь движениям моих рук. Я заставляла его бежать за окнами так быстро, как мне хотелось. В первое время я планировала, куда поеду. Находила оправдания или мелкие поводы, увлекавшие меня все дальше от дома. А потом сдалась. Перестала притворяться, что еду по делу, потому что врать себе бессмысленно. Люди думают, что ты держишь путь в какое-то определенное место, а на самом деле ты просто катишь куда глаза глядят. Мне нравилось ездить по утрам, когда на дороге мало машин. Нравилось ездить под сильным дождем и видеть мир за дворниками на лобовом стекле то размытым, то четким. Если было темно, я смотрела на огни обгонявших меня автомобилей; если светило солнце, я опускала стекла и, откидывая со лба спутанные волосы, искала глазами острова, Анакапу или Каталину. В каждом городе я покупала карты и забивала бардачок прочерченными маршрутами. Я изучала их ночью, когда Томас спал, а меня снова донимала боль в груди. Меня абсолютно не интересовало, куда ехать, я лишь рассматривала дороги, рисунок, в который они складываются, их форму и ширину, и представляла себе, какие пейзажи они мне подарят. Больше ничего не имело для меня значения.
Я продолжала ставить свечки в калифорнийских церквях, стоящих вдоль шоссе, проложенного вдоль побережья Тихого океана, но уверенности насчет того, чего конкретно я прошу у Господа, у меня поубавилось. Первый знак изменил образ моей жизни, побудив разделить кров именно с этим, а не с другим человеком. Получив от Бога ответ, я почувствовала себя еще более одинокой, как будто у нас осталось меньше тем для разговора. Я бросала в ящик монеты, брала спичку, опускала для молитвы лоб на ладони, но мои мысли занимали только те свечи, что уже горели. Кто был здесь до меня, о чем просил? Девушки все так же мечтают о любви и замужестве? Хотят никогда не оставаться в одиночестве? Или эту свечу зажег священник, привлекая верующих, которые полетят на свет, как ночные мотыльки? Я могла бы взмолиться: «Милостивый Боже, пожалуйста, держи меня подальше от Кармела, в сторону которого каждый день направляется моя машина». Это целый день езды. Я бы с удовольствием переночевала там и вернулась домой назавтра, но как бы я это объяснила? И что, если по возвращении Томас не спросит, где я была, потому что испугается, что я снова уеду и появлюсь уже через два дня, или через три, или вообще не появлюсь? Может, мне поехать в Орегон? Или на юг, через Мексику? Карты у меня были. Но я не могла молиться за то, чего не хотела. С тех пор как я убедилась, что молитвы исполняются, приходилось осторожничать.
Так текли дни, недели и месяцы. Я выбирала места с таким расчетом, чтобы успеть обернуться туда и обратно за один день. Работала я временным секретарем: если мне не хватало денег, звонила в агентство по трудоустройству. Выходила на работу на пару дней, иногда на неделю, печатала или регистрировала документы, отвечала на звонки, пока не возвращался постоянный сотрудник, а я снова садилась за руль и продолжала колесить по дорогам. Я не всегда держалась больших автострад. Многое удается увидеть, только если съехать на второстепенную дорогу: рабочих-мигрантов на клубничных полях, пальмы. Мне нравилось проезжать по боковым улочкам, рассматривать дома и стоящие во дворах велосипеды. Иногда я добиралась до Сан-Диего исключительно через пригороды. В городе я приглашала на обед мать.
– Чего тебе дома не сидится? – спрашивала она. – Томас что, не беспокоится за тебя? Господи, мне думать страшно, что ты повсюду мотаешься.
– Просто захотелось повидаться. Больше никуда не поеду, – успокаивала я ее.
– Я бы меньше волновалась, если бы знала, что ты дома, – возражала она, и, хотя я знала, какой дом она имеет в виду, мне хотелось надеяться, что она говорит о доме, в котором мы раньше вместе жили.
Через год после моего отъезда мать вышла замуж за Джо. Это меня огорчило – не ее замужество, а тот факт, что она сочла своим долгом дождаться, пока я покину дом. «Кто бы мог подумать, что мы с тобой будем, как две пожилые замужние дамы, встречаться за обедом в ресторане?» – любила повторять она. Мать была счастлива, что вышла замуж. Этот подарок она сделала себе сама, разрешив себе снова зажить нормальной, с ее точки зрения, жизнью. У нее все складывалось хорошо. На работе ее ценили. К ней ходили постоянные покупатели, которые желали, чтобы их обслуживала только она. Я пыталась поговорить с матерью. Рассказать о боли в груди, которая исчезала за рулем; признаться, что май для меня ничем не отличим от октября, а этот год – от прошлого, но как я могла изложить то, для чего у меня не было слов? Я сомневалась во всем, кроме одного: я знала, что люблю мать, ее красную помаду, ее изящные руки. Иногда, приехав в Сан-Диего, я заходила в магазин, останавливалась возле отдела аксессуаров и через прилавок с шарфами наблюдала, как она объясняет очередной покупательнице, как превратить себя в красавицу.
Врач пожал мне руку и поздравил. Я покинула его кабинет, вырулила на автостраду и вдруг забыла, как водят машину. Свернула на аварийную полосу и уткнулась лбом в руль. Я сидела зажмурившись и слушала шум проносящихся мимо автомобилей. Вдруг кто-нибудь притормозит, мечтала я, откроет дверь со стороны пассажира и даст мне совет, что делать. Я ждала не Томаса и не кого-нибудь из знакомых. Какой-то другой человек должен был заглянуть ко мне в машину, сесть рядом и сказать: «Вот как мы поступим, Марта Роуз». И, Богом клянусь, я бы все сделала, как он сказал. Но никто не пришел. Ни один коп не поинтересовался, все ли у меня в порядке. На протяжении трех лет я не понимала, что со мной не так, но в тот момент все мне стало абсолютно ясно. Я вышла замуж за мужчину, которого не люблю. Я ошиблась, приняв за знак то, что им не было. И мне хотелось чего-то другого, потому что, судя по всему, я жила не своей жизнью.
Теперь, подумала я, мне в определенном смысле будет проще – все упрощается, когда знаешь. Но лучше бы я уяснила это три месяца назад и уехала, когда внутри меня не было ничего, кроме чувства вины и печали. Я принялась мять свой плоский живот, вжимая ладонь в тело до тех пор, пока не почувствовала легкую боль, и надавила сильнее.
Ночевала я дома, но ни словом не обмолвилась о том, что сообщил врач. Утром за завтраком Томас проверял школьные тетради. Он преподавал в летней школе. «А где доказательство?» – написал он наверху страницы и дальше строчка за строчкой изложил путь решения задачи, заполнив страницу цифрами и буквами, недоступными моему пониманию. Я никогда не была сильна в геометрии.
– Надо же. – Он ткнул пальцем в листок. – А ответ у нее правильный.
Я заглянула в листок. У девочки был красивый почерк. Мне стало интересно, влюблена ли она в него.
– Ты сегодня работаешь? – спросил он.
– В адвокатской конторе, – ответила я. – Это на неделю.
– Роуз, Роуз, – сказал он, нагнулся над столом, над мисками с хлопьями и чашками кофе и поцеловал меня в щеку и в губы.
У меня в горле образовался комок. Томас никогда не был плохим человеком. Никто не назвал бы Томаса Клинтона плохим человеком.
– Давай, – поторопила я. – Нам пора.
Когда мы приехали к школе, он предупредил, что сегодня не надо за ним заезжать.
– Погода хорошая, – объяснил он.
Но в Марина-дель-Рей всегда хорошая погода.
– Сделай из них умников, – пожелала я, потому что повторяла это каждое утро, высаживая его из машины.
– Постараюсь.
И он ушел, растворившись в толпе детей. Ему было двадцать шесть лет.
Я пришла к отцу О'Доннеллу не на исповедь. Я нуждалась в сообщнике. Мне нужно было узнать, где, желательно подальше отсюда, есть такое место, где женщины рожают детей и оставляют их там, как слишком громоздкую для транспортировки мебель. Место, где новорожденных младенцев передают прекрасным людям, настолько достойным стать родителями, что их бесплодие воспринимается как вопиющая несправедливость. Кроме того, я хотела, чтобы священник объяснил Томасу, когда тот начнет меня искать, что он должен меня отпустить, потому что я уехала по собственной воле, а куда именно, отец О'Доннелл ему не скажет. В моем изложении все это выглядит очень простым, но в действительности оказалось гораздо сложнее. Я поняла, что это грустно – полностью изменить свою жизнь, заставить кровь в венах течь в обратном направлении.
И я поехала в «Святую Елизавету». У отца О'Доннелла хранилась особая папка, которую он не без труда разыскал в шкафу. В ней лежали листовки, почти рекламные, посвященные проблемам молодых католичек, которым не повезло в жизни. Тексты пестрели такими словами, как «комфорт», «молитва», «моральное наставление». Но их содержание интересовало меня меньше, чем адрес. «Святая Елизавета» находилась в штате Кентукки, о столице которого я ничего не слышала. Я никогда не думала о Кентукки и никогда не представляла его себе, как представляла в юности Нью-Йорк, или Хьюстон, или Париж. Никто из моих знакомых никогда не был в Кентукки и не планировал туда отправиться, и я предположила, что это последнее место, где меня будут искать.
– Пообещай мне подождать до завтра, – попросил отец О'Доннелл. – Вернись домой, к Томасу, всего на одну ночь. Или поезжай к матери. Такие решения не принимают в спешке.
Отец О'Доннелл крестил меня, от него я получила первое причастие. Он хоронил моего отца и венчал меня. В детстве я была в него влюблена. Мне хотелось, чтобы он был моим отцом. Возможно, и он порой испытывал желание, чтобы я была его дочерью, потому что мои новости явно сильно его опечалили. Его лицо покраснело, на нем выступили капельки пота, губы задрожали, как, впрочем, и у меня. Наверное, зря я пришла к нему, хотя тогда это казалось мне правильным. В Калифорнии полно священников, которые постарались бы меня переубедить, но при этом нисколько не расстроились бы. В моменты смятения я шла не в дом Божий – я шла к отцу О'Доннеллу. Меня встречали стены, увешанные ликами святых, его скамьи для прихожан, его подсвечники со свечами. Если я поцеловалась в школе с мальчиком, прогуляла уроки или из-за чего-то, о чем уже не помнила, поссорилась с матерью, то просила прощения не у Бога, а у него. Ему единственному я признавалась во всем. Мы разговаривали в маленькой комнатке за алтарем, где он обычно переодевался перед мессой. Его облачение висело на дверном косяке на проволочных плечиках; не на нем, а в таком виде просторные атласные сутаны производили впечатление неуместной красоты. В окно в комнате было вставлено самое обычное стекло, и из него открывался вид на парковку, что мало способствовало сосредоточенному поиску вдохновения. Над умывальником вместо зеркала висело распятие.
– Я должна уехать сегодня, – не согласилась я. – Я совершила ошибку и, если не уеду прямо сейчас, уже не смогу ее исправить.
– Развод – это грех, Роуз. Ничего другого ты от меня не услышишь. Люди сегодня уверены, что если им чего-то вот прямо сейчас захотелось, то их желание – закон. Но надо помнить, что есть и более важные вещи. Неужели ты этого не понимаешь?
Странно, но о разводе с Томасом я даже не думала. Я просто хотела уйти от него. Почему-то мне казалось, что это не развод, а нечто другое, хотя я не могла бы толком объяснить, в чем тут разница.
– Я делаю единственное, что могу, – ответила я.
Затем я дрожащей рукой записала адрес «Святой Елизаветы». И спросила священника, собирается ли он предупредить их о моем приезде письмом.
– Не говорите им про Томаса, – добавила я, опасаясь, что меня, как замужнюю женщину, не примут в приют для матерей-одиночек.
Я остановилась в дверях и обвела глазами алтарь и церковь, в которой провела значительную часть своей жизни. Миссис Марнез зажигала свечи, моля Господа явить ей свою волю, как год за годом молила Его я. Возле первого ряда скамеек стоял на коленях старик Генри. Там было еще несколько человек, которых я не знала.
– А что насчет твоей матери? – спросил отец О'Доннелл.
– Ей тоже ничего не говорите.
– Она что, должна думать, что ты умерла? – уточнил он.
Он говорил шепотом, но я различала каждое слово, как мы различаем слова любого хорошего священника.
– Не спрашивайте меня об этом.
– Ты сегодня задала мне достаточно вопросов, но теперь я спрашиваю тебя, Роуз. Как ты поступишь с матерью?
Я хотела повернуться к нему лицом, но не смогла. Тогда я догадалась, почему исповедальни – это темные помещения, в которых ты рассказываешь свои секреты через решетку.
– Я пожертвую ею, – ответила я и направилась к машине.
Едва я это произнесла, мне стало очевидно, что это и станет моей карой, самым страшным моим наказанием. Я собиралась совершить нечто ужасное, и мне придется дорого за это заплатить. Если я откажусь от той, кого люблю больше всех на свете, Господь, может быть, сжалится над моим отчаянием.
* * *
Елизавета – не та святая, чье имя я дала бы приюту для незамужних матерей. Она мечтала о ребенке, долгие годы молила Бога, чтобы Он дал ей его, и, когда на старости лет у нее наконец-то родился Иоанн, она была вне себя от счастья. С другой стороны, эта женщина поняла, что беременна, когда уже перестала верить, что это когда-нибудь случится. Возможно, как раз об этом они и хотели нам напомнить. Я всегда серьезно относилась к именам и названиям мест. Имя Роуз выбрал для меня отец. Мама рассказывала о том времени, когда была беременна мной. «Я была громадной, как океанский лайнер», – часто повторяла она. Она ложилась в шезлонг в садике перед домом, водрузив свои распухшие ноги на гору подушек, и они с отцом обсуждали женские имена. «Он не сомневался, что я произведу на свет цветок, – объясняла она. – Ему нравились имена Лили, Айрис, Дейзи[1]…» Но мама считала, что ребенка надо назвать библейским именем или хотя бы именем какой-нибудь святой. Она склонялась к Марте, несмотря на то что говорил той Иисус[2]. Она понимала чувства Марты, которая просила сестру помочь ей на кухне. Кто угодно предпочтет спокойно сидеть и слушать гостя, но существуют вещи, например ужин, которыми, как ни крути, приходится заниматься. Так я стала Мартой Роуз. Я была Мартой, пока не умер отец, после чего превратилась в Роуз. Тогда мама резко изменила мнение. Она приняла стремление отца к выбору имени, которое означает просто цветущий возле дома куст и больше ничего. К имени, смысл которого в красоте. В конце концов, святая Елизавета тоже потеряла своего ребенка. Возможно, это тоже повлияло на выбор названия для приюта.
Но обо всем этом я уже давно не думала и вспомнила только тогда, когда очутилась практически на границе штата Калифорния. До этого я так отчаянно рыдала из-за матери, что мне пришлось дважды съезжать с дороги и останавливаться, потому что я ничего не видела.
Август – убийственный месяц для подобных поездок, но ждать было нельзя. Заправская лгунья, какой я стала, обычно не торопилась. Однако лгунья с плотно сжатыми коленями и трясущимися руками, в которую я превратилась в кабинете врача, очень даже спешила. Я оглядывалась и то и дело плакала. Но потом все прошло.
Заднее сиденье автомобиля было заставлено бутылками с водой, и они издавали приятный звук, похожий на плеск океана. Это единственное, что я догадалась взять с собой. Моя жизнь и жизнь машины слились воедино, и вода, думалось мне, может спасти нас обеих. Солнце рисовало жаром на черном асфальте шоссе извилистые линии, все вокруг казалось таким унылым и пустынным, что я не могла вообразить, зачем кому-то вообще понадобилось прокладывать здесь автостраду. Это было не то место, где хочется постоянно находиться, – ты просто поскорее преодолеваешь это пространство, двигаясь в нужную тебе точку.
Как выяснилось, у меня скопилась небольшая сумма денег. С тех пор как я начала часто ездить на машине, у меня появилась привычка понемножку их откладывать. На дороге всякое может стрястись, например, что-то сломается. Я хранила банковский конверт под запасным колесом и, когда что-то зарабатывала, добавляла в него по десять или двадцать долларов. Уезжая, я не взяла у Томаса ни цента, но забрала его автомобиль, который стал моим лучшим другом. Я могла оставить мужа, но не его автомобиль. На заправке возле Барстоу я истратила все, что было у меня в кошельке, поэтому достала конверт. Там оказалось больше шестисот долларов, и я поняла, что в душе давно знала, чем все обернется: я никогда не пересчитывала деньги, а значит, какая-то часть меня уже тогда планировала бегство.
Беспокойство за машину заставляло меня осторожничать, поэтому чаще всего вечером я заруливала на стоянку для отдыха, перекладывала бутылки с водой на пол и спала на заднем сиденье. Если что-то случится с машиной, мне конец: я застряну в каком-нибудь городишке посреди пустыни и не доберусь до цели. В Барстоу я попросила автозаправщика по имени Дуайт, которое было вышито красными наклонными буквами у него на рубашке, заглянуть под капот.
– Я еду одна и далеко, – сказала я.
Я подошла ближе, прячась в тень от поднятого капота. Было жарко до тошноты, не меньше 105 градусов[3].
– Проверьте, все ли в порядке. Боюсь застрять неизвестно где, если вдруг что-то пойдет не так, – объяснила я.
Дуайт просунул палец под один из ремней и легонько дернул его.
– Женщина не должна путешествовать в одиночку, – заявил он.
Я понимала, что не контролирую ситуацию. Он мог сделать, что я просила, а мог бросить в аккумулятор таблетку аспирина, и тогда мне придется, отъехав от городка миль пять, тащиться назад.
– Мне нужна ваша помощь, – сказала я. – Я жду ребенка.
Я впервые произнесла это вслух. И в тот же миг меня осенило, что в дальнейшем я смогу использовать это обстоятельство к своей выгоде.
– Я еду до Лас-Крусеса и дальше. Мой муж в лагере в Форт-Блиссе. Он не хотел, чтобы я ехала одна, но его не отпустили, и он не смог меня забрать.
Дуайт из-под капота покосился на меня. На мне было свободное платье, оно раздувалось на ветру, и по фигуре ничего нельзя было сказать наверняка.
– С машиной все в порядке, – заметил он, проверяя свечи зажигания. – Я залью радиатор, но вы приглядывайте за ним. Доливайте воду через каждые сто миль или типа того. Вода должна доходить вот досюда. Но ничего не трогайте. Если перегреется, просто остановитесь и подождите.
Я поблагодарила его вполне искренне. Когда я опять села в машину, он вернулся назад и наклонился к моему окну:
– Если кто-нибудь скажет, что у вас коробка передач вот-вот вылетит, не верьте. С вашей коробкой все в порядке.
Мне не хватало множества необходимых знаний и умений: как ремонтировать машину, как убедительно врать. Мать научила меня аккуратно подводить глаза, но для жизни этого мало.
Эта поездка не была увеселительной прогулкой. Спину простреливало болью, которая отдавалась в бедра, и я елозила на сиденье. Какой-нибудь неделей раньше я думала, что больше всего на свете мне хочется бесконечно долго ехать, никуда не сворачивая. Автострада номер сорок идеально для этого подходила. Двигаясь на восток, я могла ехать и ехать. Переключала радио с волны на волну. Ловила знакомые песни и распевала их. Сама с собой играла в игры. «В следующем городе я задержусь. Проведу там весь день, сниму номер в мотеле, высплюсь». Но следующий город все не показывался, и я уговаривала себя: «Ничего, отдохнешь позже, а пока продолжай ехать, лишний час в дороге ничего не изменит, тем более что завтра сможешь проехать на час меньше». Я останавливалась, только чтобы заправиться, проверить масло и долить воды в радиатор. Пару раз обходила вокруг машины, поднимала руки над головой и оглядывала пейзаж, который ничем не отличался от виденного на предыдущей стоянке и на той, что была перед ней. Я была не в состоянии ехать дальше и не в состоянии остановиться, поэтому продолжала ехать.
Меня начало подводить собственное тело. Когда я так уставала, что ехавшие сзади машины как будто принимались раскачиваться из стороны в сторону, я вспоминала рассказы матери о том, какой измученной она чувствовала себя во время беременности. И убеждала себя, что мне не так уж и плохо. Меня мутило, и я пыталась понять: это я заболеваю или тошнота – один из признаков моего состояния. Примерно на полпути я решила не обращать внимания на недомогание, вызванное присутствием во мне ребенка, – все равно ничего не поделаешь. Вытерплю беременность до конца, как-нибудь переживу и тошноту, и другие побочные явления. Достаточно того, что я еду в такую даль, чтобы доносить плод и передать его в руки достойных родителей, чью полноценную здоровую жизнь я любила воображать. Я понимала, что быть беременной и быть матерью – это разные вещи. Я была беременной.
Руль так нагрелся, что к нему было больно прикоснуться. Хуже всего было после остановок, когда снова приходилось руками искать на нем местечко попрохладнее. Я пробовала мысленно писать письма матери, но они выходили ничуть не лучше записки, оставленной Томасу. А мне хотелось, чтобы они были лучше. Я знала, что она была хорошей женой моему отцу и стала хорошей женой Джо, хотя никогда не полюбит его так, как любила моего отца. К замужеству она относилась серьезно, как и к материнству. Она бы нашла способ любить меня и дальше, даже если бы я во всем ей призналась, но я чувствовала ее неодобрение, горячим ветром пышущее мне в шею. Я ни с кем не собиралась делиться правдой. Впрочем, по мере продвижения на восток эта решимость понемногу ослабевала.
В моей жизни был период, когда я хотела знать все. Вникала в самые гнусные подробности каждого местного убийства. Пыталась выяснить, как в точности умер мой отец, какие повреждения получила его машина, где конкретно произошла авария. Факты обладают неоспоримым достоинством. Неважно, что порой они глубоко меня потрясали – мне казалось, что лучше их знать. Но узнавать легче, чем забывать. Тот факт, что ни мать, ни Томас понятия не имели, куда и почему я уехала, упрощал мне существование, но я предпочитала думать, что и им так будет легче. Мир полон вещей, о которых лучше не знать.
Но это не означало, что я не смогу соврать. Поздно вечером, съев на стоянке грузовиков в Нью-Мексико яичницу с тостами, я взяла у кассира все четвертаки, какие он согласился отдать, и позвонила ей. Телефонная будка стояла на парковке и, когда я закрыла дверь, озарилась внутри голубым люминесцентным светом. Я сложила монеты в салфетку и медленно скормила их аппарату. Трубку взял Джо. Я так удивилась, что на целую минуту растерялась.
– Это Роуз, – наконец выдавила я.
– Роуз? Роуз?
Он не стал со мной говорить, бросил трубку на кровать и позвал мать. Она подошла, и мы обе разревелись. Было почти невозможно понять, что мы говорим друг другу.
– Возвращайся домой, – попросила мать.
– Не могу.
– Ты должна, – сказала она. – Я тебя люблю. Я не могу позволить, чтобы ты пропала где-то в мире. Ты моя дочка.
Я закрыла ладонью свободное ухо, защищаясь от шума дорожного движения.
– Все пошло не так, – сказала я. – Моя жизнь. Она пошла не туда. Я не могу ничего тебе сейчас объяснить, но ты должна мне поверить. Я делаю как лучше.
Мое объяснение почти слово в слово повторяло то, что я писала на почтовых открытках, которые так и не отправила. Произнесенное вслух, оно звучало так же коряво.