Перейти к содержанию

Путь избавления. Школа странных детей — книга серии «Дом странных детей»

Автор:

2,8 40+ оценок читателей Рунета
Категория
мистика
Год издания
Издательство
Издательство АСТ
ISBN
978-5-17-116012-8
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Одиннадцатилетняя Джейн Грэндисон, страдающая заиканием, сидит на заднем сиденье машины. В руке у нее письмо – приглашение в Специальную школу Сибиллы Джойнс. На первый взгляд кажется, что это интернат для детей с проблемами речи, но говорить в стенах этого заведения начинают призраки, а учащиеся и преподаватели бесстрашно исследуют страну мертвых. Джейн, робко ступившая на порог школы, со временем становится правой рукой Директрисы Джойнс, территория удивительных исследований расширяется, смелые эксперименты следуют один за другим, но однажды размеренную жизнь школы нарушает череда странных событий, которые привлекают пристальное и нежелательное внимание попечителей, полиции и встревоженных родителей учащихся. Исследования и даже жизнь обитателей школы находится под угрозой.

Читать «Путь избавления. Школа странных детей» — Шелли Джексон онлайн

Страница 2 из 3

В моем горле набух ком, распирая его изнутри, вынуждая мои голосовые связки заработать, но лишь легкое дыхание слетело с губ, а связки сомкнулись с отчетливым щелчком. Дернулся мускул у рта, губы сложились в безмолвное «нет», но выговорить его я так и не смогла.

Даже сейчас, когда я об этом вспоминаю, внутри меня все ревет, подобно пламени в раскаленной печи; этого не было, не было, нет-нет-нет-нет-нет-нет, твержу я горящие праведным гневом слова. Снова и снова Зайцелот выскакивает из печи заново выплавленный, новенький, целенький, блестящий. Но потом я вижу, что это всего лишь дешевая металлическая болванка, и она плавится. И я догадываюсь, что никакие мои слова не остановили бы отца, не заставили бы его не совершать того, что произошло потом, но этого я не узнаю никогда. Среброязыкий Демосфен снова не материализовался во мне; я стояла, цепляясь за отцовский рукав, и давилась своим убийственным безмолвием.

Отец смотрел на меня с презрительной усмешкой.

– Хочешь возразить? Нет? Тебе нечего сказать? Как знаешь! – Он подвесил Зайцелота вверх ногами и воткнул нож ему в рот. – Нужно перерезать нёбные вены, чтобы обескровить тушку, – пояснил он нейтрально, голосом, почти неразличимым на фоне ужасающих криков, как будто обращался не ко мне, а к своей совести. Он обвил проволокой лапы сопротивляющегося кролика; одна вырвалась и угодила отцу в нос, и я очень надеялась, что Зайцелоту удалось его сломать; изрыгая проклятья, он подвесил кролика к потолочной балке, а я тем временем изо всех сил била его ногами по щиколоткам. Зайцелот дергался, крутился, орал, а струи его крови забрызгивали нас с отцом, смешиваясь с кровью, фонтаном лившейся из отцовского носа.

Речь – страшный, холодный инструмент. Вспоминая то или иное событие, я так спокойно подбираю слова, наиболее подходящие случаю, а ведь не будь этих чернил на бумаге, думать о случившемся было бы невыносимо. Рассказ о произошедшем всегда является в той или иной степени подделкой, но мы принимаем ее и благодарны за нее, ибо она частично снимает с души груз случившегося.

Отец оттолкнул меня и, вытерев пальцем свой вздернутый нос, из которого хлестала кровь цвета спелой черешни, вышел вон из сарая. Я в панике принялась подпрыгивать вверх, пытаясь достать до потолочной балки, но росту мне не хватало. Потратив бесценные несколько секунд на эти бесполезные действия, я затем догадалась поставить клетки одну на другую, и, хотя одна из них проломилась под моим весом к неудовольствию сидевшей в ней Гундред, графини Пушляндии, я все-таки дотянулась до балки и, захлебываясь рыданиями, размотала проволоку, которой был обвязан Зайцелот, даже не чувствуя, что его когти царапают мне щеки. Но когда я спустила его вниз и положила на копну соломы, где, вероятно, в поисках спрятанной моркови, шныряла сбежавшая и не проявившая никакого участия к судьбе Зайцелота Гундред (я тут же прониклась к ней антипатией), любимец мой безвольно завалился на бочок, слегка подергался, откинул окровавленную мордочку и испустил дух.

– Нет-нет, прошу, не уходи… Не покидай меня, – пыталась выговорить я, но в моем эмоциональном состоянии получалось не очень. Кажется, никогда еще я не заикалась так сильно.

Тогда-то я и сделала первое из своих великих открытий, которым, выходит, обязана жестокости отца. Вы наверняка читали об этом в литературе, посвященной истории Специальной школы. В результате своего заикания я вернула Зайцелота к жизни. Но увы, не к беззаботной жизни здорового кролика, а к тому самому моменту накануне его кончины, когда он лежал, умирая от боли, страха и непонимания, вероятно, проникшись ко мне недоверием, ведь именно я внушила ему ложную уверенность в том, что его жизни ничего не угрожает. Так он лежал несколько часов, умирая снова и снова, а потом мне стало отчаянно стыдно за свою жестокость, я закрыла рот и дала ему умереть. Опять. Теперь уже насовсем.

Гундред в какой-то момент запоздало испугалась и сбежала. Полагаю, именно ей мы обязаны поголовьем слабоумных кроликов, по сей день населяющих Чизхилл и регулярно бросающихся под колеса проезжающих автомобилей.

Оставив кучку меха, некогда бывшую Зайцелотом, и смирившись наконец с тем, что отныне всегда буду говорить о нем в прошедшем времени, я медленно двинулась к дому, сжимая и разжимая кулаки, покрытые липкой коркой запекшейся крови. Отец в халате отдыхал на диване; щеки его заливал здоровый румянец, вокруг ноздрей чернели кровавые ободки. Он листал брошюру и бубнил себе под нос: «Расстройство всего организма… иннервация… диспепсия… говяжий бульон?». Не отрываясь от чтения, он тем же тоном спросил:

– Где ты была?

Голос мой никак не мог вернуться из того места, где побывал.

– Ш-ш-ш…

Отец опустил ноги на пол и хлопнул брошюрой по диванной подушке; подушка подпрыгнула.

– Проклятье, – неспешно проговорил он, – когда же ты научишься нормально говорить?

Я тупо уставилась на него, сжимая и разжимая кулаки.

– Ты – мое порождение, – вымолвил он звучно, протяжно, смакуя каждое слово, и я поняла, что он вновь возомнил себя великим оратором и сейчас произнесет очередной монолог. – Моя наследственность видна в тебе, хоть и искажена и ослаблена вредоносным влиянием по материнской линии. И я не допущу, чтобы эта малая часть меня, что живет в тебе, явилась миру, не владея правильной речью и… – он откинулся на диван, только что заметив, что мое платье все в кроличьей крови и шерсти, – …в столь неподобающем виде! – Он говорил изумленно, словно не веря своим глазам. – Помилуй, ведь ты – мое искаженное отражение! Ты несешь в себе мой отпечаток, пусть его и еле видно за твоей испорченностью. Вина за это лежит на мне, я признаю ее, но никогда не смирюсь с тем, что мое дитя, обладая даже малой толикой моей одаренности, не выше и других детей, и не превосходит отпрысков людей гораздо менее достойных, чем я. И ты унаследуешь эту одаренность, пусть даже и в меньшей степени. Подойди. – Он гротескно улыбнулся и похлопал по диванной подушке. – Скажи-ка: «Я научусь контролировать свою речь и заставлю себя успокоиться».

Я сделала несколько шагов к нему и попыталась вытолкнуть хоть немного воздуха через сомкнутые губы, но старания мои увенчались лишь скрежетом, подобным звуку не желающего заводиться мотора.

Лицо отца исказила гримаса, видимо, призванная изображать доброту, но я больше не верила, что он способен на добрые чувства. Он же, видимо, вовсе забыл причину моей обиды, а может, никогда не понимал, как много значили для меня мои кролики.

– Попробуй еще раз. «Я научусь контролировать свою речь…»

– Грр-грр-грр.

Раздражение, которое он так старательно подавлял с момента моего появления в комнате, наконец дало о себе знать.

– Ты нарочно упрямишься? На дворе девятнадцатый век, будь ты неладна! – Он наклонился вперед и сложил руки «горизонтально-наклонно», как на рисунке 28 из «Практического учебника ораторского искусства». – Неужели в век, когда промышленность и прикладные науки поворачивают вспять могучие реки и приручают энергию молний, язык одной маленькой девочки неподвластен контролю и будет делать, что ему вздумается, неуправляемый, подобный дикой кошке? Этому не бывать! Мы научились выжимать лимоны, пока в них не останется ни капли сока, и не сомневайся, Сибилла Джойнс, – он сжал мое плечо, как тисками, позабыв об ораторском достоинстве, – я выжму все соки и из тебя!

Я отвернулась. Уперлась рукой в бок. Потом попыталась убрать руку и поняла, что она прилипла к платью.

Какой реальной я была тогда, и плотной, как окорок. Не то что сейчас, когда от меня остался лишь воздух; мне противно вспоминать себя такой полнотелой. Теперь от меня остался лишь корсет, продуваемый шепчущими ветрами, а потусторонний мир реальнее вашего, настоящего.

У моего отца имелась педагогическая теория (его собственная, насколько я могу судить) касательно того, как должен развиваться ребенок, начиная с того возраста, когда тот еще в подгузниках, и вплоть до освоения им высшей математики. Согласно этой теории каждый последующий навык строился на фундаменте предыдущего, и у каждого был порядковый номер; хотя иногда отец менял их местами – перемещал изучение противовесов со сто шестьдесят четвертого места на сто пятьдесят восьмое, а оторочку шляп тесьмой – со сто семьдесят четвертого на сто девяносто третье – устная речь неизменно предшествовала письменной (тринадцатая и тридцать седьмая ступени), а я, как известно, заикалась. То есть застряла на первом же лестничном пролете.

Так и вышло, что однажды днем, пока отец был на фабрике, я пробралась в его кабинет, ощущая себя Евой, крадущейся к древу познания (в отцовской педагогической системе та тоже не продвинулась бы дальше десятой-одиннадцатой ступени). Я взяла книгу с нижней полки, отползла в уголок, где между занавеской и стеной в комнату просачивался теплый солнечный лучик, внутри которого плясали пылинки, и села так, чтобы узкая наклонная полоска света падала на меня и на обложку книги, украшенную рельефным узором из дубовых листьев и желудей. Томик соскользнул и повернулся ко мне обрезом, гладким и позолоченным, и я погладила золотистую дорожку между двумя переплетными крышками, сознательно оттягивая момент, когда открою книгу. Книги внушали мне страх, ведь именно из них отец черпал свои многочисленные идеи, нарушавшие покой в нашем доме, но все же я твердо решила сама познакомиться с ними. Мне казалось, что если я прочитаю достаточно книг, пункт тринадцатый в отцовском списке можно будет проскочить или оставить на более благоприятное время. Наконец я раскрыла книгу – страницы с готовностью распахнулись – и уставилась на византийский орнамент, поджидая, когда тот превратится в слова.

Меня пугали диковинные штуки, называемые буквами. Я никак не могла взять в толк, как это возможно, чтобы речь с ее оханьем и уханьем состояла из этих кружочков и закорючек. Я даже могла бы решить, что стала жертвой изощренного розыгрыша, но отцу, совершенно лишенному чувства юмора, такое никогда не пришло бы в голову. Вдобавок, его совершенно не интересовало, заблуждаюсь ли я в том или ином вопросе. Черточки и засечки на буквах напоминали лапки насекомых; напечатанные слова, глянцевые, но сухие, тоже чем-то смахивали на хитиновый панцирь, а закругленные края букв – на гигантские круглые глаза, внимательно наблюдавшие за мной. Как мухи, слова казались обманчиво неподвижными, однако готовыми взлететь в любой момент, а закрыв книгу, я слышала изнутри тот же звук, который обычно издает муха, бьющаяся об оконное стекло в соседней комнате – тихое, печальное, монотонное и тревожное жужжание. Другие, более массивные книги в застекленном шкафу издавали глухое клацанье, точно под их корешками, задевая друг друга клешнями, ползали по дну моря ракообразные. Если речь на самом деле состоит из таких колючих предметов, подумала я, неудивительно, что буквы застревают у меня в горле, цепляясь друг за друга. Смотреть на них, выстроившихся на странице в таком порядке и спокойствии – вот что было удивительно. Их ровные шеренги напоминали рады надгробий. Быть может, читатель внимает призракам букв, безмолвным и газообразным? В таком случае читатель, вдыхающий души мертвых букв, становится не кем иным, как Богом.

Вы видите, в каком замешательстве я пребывала, и не только в том, что касалась вопросов теологии. Я мыслила образами, которые хаотично роились в моей голове. Я даже не понимала, является ли печатное слово живым или мертвым. Сейчас я признаю, что оно может быть и тем и другим, как и призраки, и мне трудно понять тогдашнее смятение, но я хорошо его помню. Столь же отчетливо я помню, как занавески касались моей щеки, как дерзко поблескивали волоски на моих обнаженных щиколотках (оголять ноги в нашем доме строго запрещалось); помню темную комнату с тяжелыми стульями, письменными столами и секретерами, чернильницами, гроссбухами и пресс-папье, гальванометрами и центрифугами, мотками медной проволоки, лабораторными сосудами и мензурками, вежливо отвернувшимися от меня и смотревшими в другую сторону; освещенную книжную страницу, яркое пятно, распространявшее вокруг себя сияние; и как я сдвигалась чуть вбок, сидя на пятках и не отрывая глаз от страницы, когда холодок с одной стороны сообщал мне о том, что солнце ушло. Время текло медленно, как сироп. В отсутствие отца время всегда замедлялось. Оно замедлялось в отсутствие всех, кроме далеких, незнакомых мне авторов, чей замысел насыщал загадочные знаки на странице. Знаки, которые оставляли на моей сетчатке зелено-фиолетовый отпечаток, словно след от нити накаливания.

Я не помню, как научилась читать; помню только, что жужжание насекомых и клацанье клешней постепенно перекрыли человеческие голоса. Я говорю «перекрыли», но это было больше похоже на спуск – я спустилась откуда-то сверху, постепенно погружаясь в пучину слов, которые уже не казались твердыми и непреодолимыми, как кованый железный забор, хитиновые панцири мух или ракообразных; они стали пористой тканью с множеством отверстий. Спустившись в этот мир, я повисла на его границе, пока еще неустойчиво, и начала жадно вглядываться в происходящее внизу.

С каждым днем я погружалась глубже. Книги, которые я еще не прочитала, ревниво гудели на полках; гудение перерастало в рев, бряцали ручки застекленных шкафов-витрин, но я не обращала внимания, заставляя себя опускаться все ниже к месту, которое казалось мне домом гораздо больше, чем дом, в котором я жила. Заставляя себя преодолевать на этом пути тривиальные, но никак неподдающиеся мне препятствия вроде ограничений, продиктованных моей физиологией. Порой я выходила из отцовского кабинета с песком далеких берегов под ногтями или застрявшим в волосах шершавым голубым листком невиданного дерева. Украдкой заглянув в мутное глубоководье старого зеркала в коридоре, я видела в своих зрачках странные отражения: степенные воздухоплавательные аппараты с плетеными корзинами с командой заводных механических осьминогов; крыша церкви вместо тростника была устлана перьями; длинная извилистая цепочка оборванцев с ввалившимися щеками тащила из темных глубин каменоломни тележки, нагруженные фонографами, утонувшими в иле.

Конец этой идиллии положили моя слабость и жадность. В детстве я все время была голодной. Меня не морили голодом намеренно – это не входило в число жестокостей, практиковавшихся моим отцом, – но в доме, где все подчинялось строгому распорядку, раздобыть даже кусок хлеба, прежде чем часы в отцовском кабинете не пробьют время обеда или ужина, было невозможно. Однако желудок мой жил не по часам, и от голода я сходила с ума. Иногда я отваживалась чуть-чуть перевести часы вперед. Иногда за обедом прятала в переднике бисквит или кусочек сыра, чтобы погрызть их во время чтения, но сила воли неизменно подводила меня, и я съедала их почти сразу после основной трапезы, и вскоре снова начинала изнывать от голода. Бывало, я жевала ленточку от шляпы, и это ненадолго приносило облегчение, но я делала это на свой страх и риск, ведь если бы отец увидел, что концы тесемок намокли и обтрепались, наказания было бы не избежать.

И вот, пока часы тикали, косая полоска солнечного света перемещалась по полу, левая половина раскрытой книги, лежавшей на коленях, становилась тяжелее, а правая – легче, а моя душа приоткрывала дверцу в другой мир, удерживаемая в этом мире лишь постыдными желудочными спазмами, я взяла в привычку есть книги.

Разумеется, «есть» – это преувеличение. Я не ела их целиком, а отрывала уголки страниц, рассасывала и жевала бумагу, пока та не растворялась у меня во рту, а потом глотала. Но это было похоже на еду и успокаивало голодный желудок, поэтому я стала прибегать к этому методу все чаще и чаще и даже стащила из кабинета одну особенно вкусную книгу и спрятала ее в сарае, чтобы было чем порадовать себя, когда меня в очередной раз там запрут. Я прогрызалась сквозь отцовский шкаф, откусывая целые куски от его библиотеки (наверное, я и по сей день в какой-то мере состою из этих книг), и научилась различать книги на вкус. К примеру, я обнаружила, что грубая желтая бумага дешевых изданий и журналов мне совсем не нравится: во рту она быстро превращалась в бумажную кашу, клейкую и зернистую. Некоторые книги с иллюстрациями были напечатаны на плотной белой глянцевой бумаге, покрытой слоем каолина – она противно скрипела на зубах и впивалась в десны, оставляя порезы. Самая вкусная бумага при разжевывании превращалась в плотный комок, который долго не рассасывался и был похож на хлеб.

Надеюсь, вы простите мне следующее небольшое отступление, вызванное моей педантичностью. Компульсивное расстройство, при котором пациент употребляет в пищу бумагу, носит то же название, что и единица измерения шрифтов – пика (с ударением на последний слог; от лат. pica, сорока); механизм у заболевания тот же, что заставляет людей употреблять в пищу другие малосъедобные вещи – землю, мел, лед; оно относится к расстройствам пищевого поведения. То, что слово пика одновременно означает болезнь и размер шрифта, весьма показательно в моем случае, так как отражает ненормальность моих отношений с печатным словом. Моя любовь к книгам была не духовной, а плотской. И хотя я тогда об этом не догадывалась, своим поведением я тренировалась контактировать с мертвыми, для которых печатное слово всегда было самым надежным методом передачи информации.

Но некоторые психиатры, вероятно, предположили бы, что таким образом я воплощала свое подспудное желание укусить отца.

Как бы то ни было, настал час, который я предвидела. Когда из отцовского кабинета раздался рев, я отложила вышивку (вышивала я для отвода глаз, никогда не продвигалась дальше одного-двух крестиков), встала, вышла через дверь черного хода, отодвинула отставшую гниющую деревянную решетку (снова крестики) и заползла под заднее крыльцо, в пространство под домом с грязным земляным полом. Ступени над головой скрипели под поступью великанов. Похолодало и стемнело. Колокольчик возвестил о начале ужина. Мой желудок послушно заурчал. Я осознала всю бессмысленность своего положения: отец даже не искал меня. Он знал, что рано или поздно я приду.

Я вышла и была побита; меня отругали и заперли в сарае. С тех пор отцовский кабинет всегда оставался заперт. Ключ он носил на шее на шнурке. Лишь через много лет мне пришло в голову, что можно записаться в Чизхиллскую публичную библиотеку – так крепко сидела в моей голове вбитая отцом мысль о том, что нельзя ближе чем на шаг подходить к людям с более низким социальным статусом. Итак, в моем распоряжении осталась только одна книга, та, что я спрятала в сарае: погрызенный экземпляр «Моби Дика». Не так уж плохо, на самом деле.

Полагаю, отец решил, что я сгрызла его библиотеку, движимая злобой: едва ли ему могло прийти в голову, что я сама, без посторонней помощи, научилась читать. Впрочем, мой случай действительно не вписывался ни в какие рамки.

После того как отец отрезал мне доступ в свой кабинет, я перешла от чтения к письму. Я и прежде упражнялась в письменной речи: стоило мне выучить буквы, как я принялась складывать из них страшные проклятия и царапать их на камнях и заборах вокруг нашей территории, рассчитывая напугать суеверных соседских детей. Затем я утащила домашний бухгалтерский гроссбух и стала оттачивать свои таланты в нем, сочиняя убогие рассказики о похищении юных дев злоумышленниками. Юные девы в них бросали вызов своим похитителям, осыпая тех жуткой бранью; цветистые ругательства составляли большую часть повествования. Из этих примеров становится ясно, что письменная речь выполняла в моей жизни роль протеза; на письме мне не было равных в красноречии, оно же помогало реализовать мои детские фантазии о всевластии, которого из-за своего дефекта я была лишена.

Но постепенно мои записи превратились в нечто большее, а бухгалтерский гроссбух, исписанный едва ли на четверть, стал моим утешением и отрадой. Я надежно спрятала его в сарае и изливала на его страницы мысли, которые не могла облечь в слова – как незначительные, так и важные. Я писала о своих домашних обязанностях и о своих кроликах, записывала фрагменты рассказов; писала, чтобы потом перечитать написанное. Вместе с тем, моя письменная речь совсем не напоминала речь маленькой девочки. Мой лексикон был громоздким, синтаксис – многоярусным. Я изъяснялась языком, бывшем в обиходе за много десятилетий и веков до моего рождения. Это был книжный язык, фразы, вычитанные мной когда-то в отцовских фолиантах, которые я воспроизводила почти без изменений. Хотя я описывала ими будничные тревоги и участников своей маленькой жизни, они принадлежали не мне. На них стояла печать иного изготовителя, но какого именно, для меня оставалось загадкой. Они принадлежали другим людям и другим временам. В своих сочинениях я не обращалась к будущим читателям, не мечтала о славе. Я взывала к миру книг, обожаемому мной и утраченному. Жужжание мух, доносившееся из шкафов в отцовской библиотеке, стало громче и отчетливее прежнего, но теперь этот гул поднимался со страниц исписанного мной гроссбуха, полностью заглушая мой собственный голос, звучавший еле слышно. Другой мир, куда я так жаждала попасть, теперь существовал внутри меня. Чтобы очутиться в нем, мне всего лишь надо было вывернуться наизнанку.

Но этому я научилась не сразу. Понадобилось несколько лет. Я стала изъясняться свободно, но только на бумаге.

В то время мне казалось невозможным повторить вслух то, что так легко изливалось на страницы. Обычные дети, полагаю, начинают произносить отдельные слова, затем связывать их в предложения, а предложения – в рассказы, и лишь потом не без труда научаются укладывать свои мысли, этот летучий, легко испаряющийся материал, в некий связный и складный письменный отчет. Для них это сродни умению сложить парашют. У меня же все вышло ровно наоборот. Парашют достался мне уже сложенным, и понадобилось много лет, чтобы расправить его и подставить ветру.

Но до чего же изысканны были эти складки! Постепенно недовольство отсутствием голоса – отсутствием «я» – уступило изумлению и восторгу. Ведь что такое «я»? Куриная косточка, застрявшая в горле. На письме я могла стать кем угодно. Слова не застревали в горле, так как горло в процессе письма не участвовало; я не ощущала никакой скованности, а чувствовала лишь безграничность возможностей, смысловых оттенков, ясности, разреженности, света, пространства и свободы; одним словом, безграничную радость.

Я с упоением изобретала себе фальшивое «я». Писала о себе в третьем лице, описывая свою жизнь как житие святой; рассказывала о жизни, которой не жила на самом деле, но та казалась более реальной, чем моя. Вскоре я исписала весь гроссбух и в поисках бумаги в ящике материнского стола наткнулась на маленький конверт с негашеными марками. Вдохновившись находкой, я начала писать непристойные письма редактору нашей местной газеты сперва от имени вымышленных персонажей, а затем – и реальных людей [2], заслуживших мою неприязнь по тем или иным причинам. Это вызвало в Чизхилле небольшой переполох. Впрочем, он вскоре утих. Меня, само собой, никто не заподозрил: ведь по официальной версии я не умела ни читать, ни писать. Кроме того, я изъяснялась так, что представить, будто эти письма написаны ребенком, было невозможно. Подозрение скорее пало бы на человека преклонных лет, использовавшего звучные архаизмы минувшего века.

Однажды я раздобыла писчей бумаги и с чрезвычайным тщанием сочинила письмо следующего или весьма похожего содержания:


Харвуду Джойнсу, эсквайру

Многоуважаемый сэр,

Пишу выразить превеликую благодарность за ваш отзыв об использовании нашего прибора, гальвано-магнетического-как-бишь-его. Вы выявили у данного прибора недостатки, которые не заметила даже группа специально обученных гальванистов, работающая под моим началом, и предложенные вами рекомендации по их исправлению демонстрируют вашу высочайшую техническую подкованность. Ваш талант прозябает в этом вашем – как его – Чизхилле? Этим письмом я хотел бы пригласить вас на свою фабрику, чтобы вы обучили моих рабочих своим методам. Окажете ли вы мне такую услугу, Харвуд? Я называю вас по имени, так как уже вижу вас своим другом. Великие умы должны держаться вместе. Не сомневаюсь, в будущем нас ждет плодотворное сотрудничество. Я готов взять на себя все транспортные расходы и компенсировать их, когда вы прибудете на место, так что не колеблясь приезжайте, как только сможете; нет нужды сообщать о своем приезде заранее. Лишние церемонии нам ни к чему.

С глубочайшим уважением и признательностью,

Ваш брат в научных изысканиях

Сэмюэль Б. Алдердаш

Владелец фабрики по производству гальвано-магнетических штуковин


Я сложила письмо, вложила его в конверт, запечатала и наклеила гашеную марку, предварительно отклеенную под паром с другого письма, которое я достала из мусорного бака. Чтобы скрыть несовершенство подделки – мне пришлось аккуратно подделать пунктир на марке подрисованными чернильными пятнышками, – я смяла, запачкала и надорвала уголок письма, как будто его повредили при перевозке. Затем подсунула конверт под стопку свежей почты, поджидавшей отца на столике в коридоре; всего через пару минут он забрал всю охапку и удалился в свой кабинет.

Сердце неприятно трепыхнулось, забившись быстрее напольных часов.

Вскоре отец вышел из кабинета и встал посреди коридора, глядя мимо меня. Его руки были опущены, глаза расширились и увлажнились, розовые карманцы нижних век вывернулись наружу. Я поняла, что никогда прежде не видела его счастливым; смотреть на это было невыносимо, но зная, что его ждет впереди, я успокоилась.

Обменявшись парой слов с матерью, он закрылся в кабинете. Мать молча собрала его саквояж. Колокольчик прозвонил к ужину, и отец попросил, чтобы еду принесли ему в кабинет на подносе. Я ужинала с матерью наедине в несвойственном мне приподнятом настроении. Ранним утром следующего дня отец уехал. Из окна своей комнаты я смотрела, как он укладывает портфель на колени, и повозка резко трогается с места.

Вечером того же дня он вернулся домой и убил мою мать.



Письма мертвым писателям, № 1

В апреле 1919 года, за семь месяцев до своей смерти директриса Джойнс написала первое из серии писем мертвым писателям. Нам известна точная дата, так как впоследствии письмо вернули по обратному адресу в конверте с пометкой «доставить невозможно» и штемпелем с датой. Из слов директрисы (см. письмо № 2) становится ясно, что когда она писала первое письмо, то не подозревала, что адресат скончался. Однако узнав об этом, не стала прекращать свою практику, так как видела в ней большую пользу. Таким образом, переписка с первым адресатом и другими умершими писателями продолжалась до самой смерти директрисы Джойнс. Увы, датировать последующие письма можно лишь приблизительно, так как в нашем распоряжении только копии, на которых не проставлены даты. Утерянные оригиналы предположительно до сих пор остаются в недрах почтовых отделений. Однако из имеющихся у нас материалов можно сделать вывод, что со временем письма участились и стали для директрисы Джойнс чем-то вроде дневника или хроники, которую она вела почти ежедневно. Таким образом Письма мертвым писателям являются бесценным источником, проливающим свет как на таинственные происшествия в Специальной школе в период, предшествующий кончине Джойнс, так и на картину ее стремительно ухудшающегося физического и психического здоровья. В письме № 11 она сама отмечает, что в предыдущем письме (№ 10) обращалась к вымышленному персонажу, хотя следующие подобные осечки уже не комментирует.

Подобно «Последнему донесению» и другим материалам, собранным здесь с единственной целью – приблизить книжное время к реальному, – Письма мертвым писателям приводятся в книге вперемешку с другими источниками, но читателям следует иметь в виду, что по времени они не совпадают с «Последним донесением», а предшествуют ему и подводят нас к его началу.

На всякий случай добавлю, что никто из адресатов Сибиллы Джойнс ни разу ей не ответил. – Ред.


Дорогой мистер Мелвилл, Вряд ли вы обо мне слышали, ибо деяния мои в глазах большого мира невелики. Тем не менее, мне принадлежат открытия, способные заинтересовать любого человека, наделенного воображением – а уж вы, мистер Мелвилл, его, безусловно, не лишены. Прочитав о капитане Ахаве, поклявшемся «разить через картонную маску» – а все видимые предметы, по его мнению, являются картонными масками, – я сразу поняла, что имею дело с человеком, от чьего зоркого взгляда не ускользнули трещины в Стене, и задумалась, какие ветра прилетали к вам сквозь эти трещины.

Мистер Мелвилл, я отыскала не трещину в этой стене, а дверь в ней.

Надеюсь, что этим я привлекла ваше внимание; теперь же позвольте рассказать немного о себе.

Я женщина отнюдь уже не юная, большого роста и худощавого сложения, с высоким лбом. Я одеваюсь строго и в выборе платья руководствуюсь научными принципами (главным образом, акустикой), а не модой; легкомыслие мне чуждо. Родилась я в маленьком городке Чизхилл в Массачусетсе, росла одинокой и неприкаянной, так как заикалась и страдала крайней застенчивостью. Родители не сопереживали моему недостатку, а всеми силами пытались его устранить – точнее, пытался отец, применяя для этого всевозможные карательные методы. Об эффективности его усилий можете догадаться сами. Лишь мои кролики…

Приступ кашля внес разлад в мои мысли, прошу прощения. Ах да, я рассказывала о детстве. Я страстно любила книги, мистер Мелвилл, и одно из ваших произведений, предусмотрительно спрятанное в пустом цветочном горшке, скрасило мне немало одиноких часов, проведенных в сарае, где меня запирали в компании одной лишь картошки; впрочем, я не имею ничего против картошки, а, напротив, предпочла бы ее общество компании большинства жителей Чизхилла. К писателям я питаю особую симпатию, хотя, откровенно говоря, мне кажется глупым тратить свою жизнь на сочинительство. Я работаю с тем же материалом – словами, но мои труды лежат в области науки и исследований. Тем не менее, пишу-то я вам, а не господам Тесле или Рентгену, или госпоже Кюри, и даже не мистеру Эдисону, ибо не сомневаюсь, что в области, имеющей наивысшую важность для мира сегодняшнего, прошлого и будущего – а именно в общении с мертвыми – писатели достигли большего прогресса, чем ученые (я не в счет).

Что возвращает меня к цели этого письма. Я – основательница и директриса школы-интерната и исследовательского института под названием «Специальная школа Сибиллы Джойнс для детей, говорящих с призраками», где мы обучаем детей профессии проводника для мертвых и учим путешествовать в их мир, а главное, возвращаться обратно. Все мои ученики заикаются. Почему? Потому что заикание, как и писательство – любительская форма некромантии.

Я и сама была ребенком, когда моими устами, неспособными произнести обычные слова и звуки, впервые заговорил призрак. Изучение загробного мира стало моей страстью. В школе на детской площадке я рассказывала другим детям обо всем, что знала сама. В юности я обошла всех известных медиумов своей эпохи в надежде поучиться у них, однако меня ждало разочарование: если у них и были ответы, они их тщательно охраняли, а большинство и вовсе оказались шарлатанами. Это вынудило меня вновь обратиться за наставлением к мертвым, и те меня не подвели. Я разработала свой метод, и на собственной шкуре почувствовав нехватку профессионального образования в нашей сфере, решила открыть школу для говорящих с призраками.

Вернувшись в Чизхилл, я вложила все свои средства в приобретение и ремонт заброшенного комплекса зданий, идеально отвечавшего моим потребностям, и с помощью школьных друзей набрала первый класс – все дети в нем, как и я, заикались. Их речь была нарушена, каждый из них представлял собой потрескавшийся сосуд, который мне предстояло сделать безупречным. Но не заделав трещины, нет, а отделив по очереди оставшиеся черепки и обнажив совершенную пустоту. Я хотела создать новый Эдем, где воцарится первобытная тишина и гул человеческих голосов перестанет заглушать спокойную, уверенную речь мертвых.

Сама я впервые перенеслась в мир мертвых по чистой случайности, и это едва не стоило мне жизни. По чистой же случайности, начав кричать, я обрела голос и вместе с ним – путь домой. Ибо чтобы совершить путешествие в тот край, дорогу нужно пролагать словами, описывая не только землю, по которой ступаешь, но и себя самого, ступающего по ней. Моя деятельность, как и ваша, зависит от моей способности выстроить убедительное повествование. В связи с этим я была бы рада любым советам, которые вы, великий писатель, могли бы дать мне, хотя в данный момент моей первостепенной задачей является получение помощи более материальной.

Недавно мы лишились одной из учениц. Учитывая естественную подвижность наших детей и природу обучения, таких случаев не избежать, но теперь моя школа подвергается нападкам. Ворота осаждают обыватели, чье понимание вечности ограничивается банальными изречениями на надгробных плитах. «Спасем детей!» – призывают они, демонстрируя лицемерие самого гнусного сорта, ибо детей, о которых идет речь, они же сами считают заикающимися имбецилами, дегенератами, дефективными недоумками. Этих же детей они готовы были отдать в руки любых жуликов, посуливших вылечить их от заикания, или отправить в любую дыру, лишь бы сбыть с глаз долой. Сама Эмили, ребенок отнюдь не приятной наружности и склада, поразилась бы возвышенным эпитетам, которыми ее описывают в газетах. Бесценная крошка? Невинный агнец? Эмили была отнюдь не крошкой и не агнцем. «Родительское сокровище, их драгоценный клад»? Эмили прекрасно понимала, что родители не ставили ее ни в грош.

Но в результате этой риторики (ибо слова в мире живых имеют такую же формообразующую силу) некоторые особо чувствительные родители стали забирать детей из школы, что не могло не отразиться на наших доходах. Увы, мы терпим катастрофические убытки.

Так что, если позволите, я хотела бы обратиться к вам с просьбой сделать пожертвование в пользу школы, возможно, даже заём. Любая помощь будет существенной. Я вложила в обустройство школы все свое наследство и теперь вынуждена жестоко урезать расходы, чтобы хватило на самое необходимое. Я знаю, что вы ограничены в средствах, но моя нужда велика, а дело я творю благое. Когда-нибудь мир оценит мои труды, и у меня будет возможность сторицей отблагодарить вас за покровительство.

В настоящее же время, увы, положение мое плачевно. Скажу прямо – я разорена.

Жду вашего скорого ответа,

Искренне ваша,

Мисс Сибилла Джойнс


Постскриптум: Если же вы не располагаете денежными средствами и не можете одолжить их мне, могу я хотя бы воспользоваться вашим именем? Поручительство человека столь высокочтимого, несомненно, заставит враждебно настроенную публику смягчить отношение ко мне, честной искательнице правды.



2. Последнее донесение (продолжение)

Кто-то пропал, ребенок, катастрофа, хаос, крах, нужно вытащить ее, вернуть домой, вспомнить ее, оживить, спасти!

Слова плюс пульсируют во мне, подталкивают вперед, но в них нет смысла.

Спасти? От чего? От смерти? Но катастрофа – не смерть, а жизнь. Смерть – тихая гавань, прочный сук, на который садится воробей, цветущий луг для жука и влажная земля для червя, а для кита – глубины, куда не достанет гарпун. Этому я учу. Возможно, учу слишком хорошо: мои дети уходят рано и охотно. Ходят слухи, что обучение в школе связано с такими суровыми трудностями, что дети не выдерживают, в них пробуждается склонность к самоуничтожению; это ложь, поверить в которую может лишь полный невежда, хотя учитель из меня суровый, отрицать не стану. Но смерть – не конечный пункт, а начальный; а мы – ключи в руках путников, еще не отыскавших дом. Выбиваясь из сил, мы пытаемся втиснуться в замочную скважину запертого мира, и наступает момент, когда ключ поворачивается в замке.

Но на этот раз, увидев, как закрутился цилиндр и щелкнули смазанные штифты, я вставила в скважину щепку. Я нырнула за пропавшей и крикнула в темноту, повелевая теням задержать ее.

Кого ее?

[Помехи; звуки дыхания.]

Финстер. Ева Финстер. Так звали ребенка, которого я искала. А может, и не так, и пропала совсем другая девочка, какая – мне неведомо.

Впереди мелькнули ее узкие плечики в платье из гнойно-желтого органди – нет, помилуйте, чепуха какая, из черной грубой шерсти, кое-где опаленной огнем. Как юркая форель, лавировала она сквозь [неразличимый набор звуков]. Затем мы обе затерялись в шуме и гомоне, что вечно царит здесь, то есть нигде, то есть в стране мертвых.

Здесь все белое, распадающееся на цвета спектра, на формы, и снова растворяющееся в белизну. Белое небо. Белые равнины, куда с невероятной высоты проливаются белым потоком души, с ревом выпадают из жизни сразу в смерть, без всяких промежуточных остановок. Нисходящий поток, белый водопад – единственная примета, о которой сообщают все путешественники; элементы потока находятся в непрерывном движении и падают так быстро, что кажутся неподвижными – одна громадная седая фигура, замершая в пространстве с поникшей головой. Порой в потоке наблюдается утолщение – это разом ринулись вниз жертвы пожара на текстильной фабрике, утопленники с большого корабля, сгинувшего в ледяных водах [неразличимое слово].

Но мне нет дела до водопада сгинувших, мое дело – одна капля, которой здесь не место. Обнаружить ее – вот моя задача. Подобно всем детям, она изменчива, как мысль, и принимает разные формы – тритона, ложки, игрушечной машинки. Она не помнит, кто она. И я напоминаю ей об этом. «Финстер!» – зову я. Имя на мгновение упорядочивает поток, и я вижу ее. Потом она снова меняет обличье.

Я протягиваю ведро и зачерпываю ее; ведро покрыто красной эмалью, на боку надпись «ПОЖАР», а на дне плещется полумесяц чистой воды; это ведро создала я, чтобы выловить ее из потока, я создаю его прямо сейчас, описывая его. Я тоже вношу изменения в этот мир, но действия мои методичны. Ведро выныривает из потока сухим и изменившимся: теперь оно деревянное, из дуба, и скреплено ржавыми обручами, а на потрескавшемся краю муха довольно потирает лапки. В этой мухе я, кажется, узнаю Еву Фин-стер; она улетает; я следую за ней. Следую по тропе, которая тут же возникает под ногами. Крошечная черная крапинка передо мной мельтешит в теплой бурой пыли. Нужен сачок, понимаю я, и, занеся его, шагаю навстречу крапинке. На накрахмаленный подол моего черного платья садится бурая пыль. Я опускаю сачок. Ева ускользает, приняв облик заводной мыши, пушинки, облачка.

Я вновь собираю свой арсенал – крюки и сюжетные капканы, грамматические ловушки и кошки, – и пускаюсь вслед за ней. Она обернулась маленьким облачком, жмущимся к земле, и скользит по тропинке мне незнакомой (хотя казалось, что все тропинки здесь придуманы мной) – ее тропинке, тонкой, как нить, и запутанной, как ветви дерева. А может, это и есть деревья, по ветвям которых она бодро карабкается вверх? Меня охватывает странное чувство. Страх? Восторг? Оставив сачок для ловли бабочек у края дороги – сигнальный маячок, один из многих, оставленных мной здесь, увидеть который суждено лишь чудакам, отшельникам, а, возможно, и хулиганам, частенько мои маячки опрокидывающим, – я шагаю дальше, и тропинка ширится, превращаясь в дорогу.

Я знаю эту дорогу. Она отходит от почтового трактата тракта на Чизхилл, спускается в овраг и идет по его дну сквозь густой невзрачный подлесок, куда не проникает луч солнца, выходя на заболоченную пустошь, сплошь поросшую чертополохом и усеянную островками кустарника. Вдали виднеется крыша с фронтонами, величественные высокие деревья, хозяйственные пристройки. Теперь я поняла, куда мы направляемся. Впрочем, куда же еще? Я следую за ней.

На всем пути сквозь подлесок, который и не подлесок вовсе, за нами гонятся серо-зеленые прыгучие лающие твари, но не псы. Я подзываю кроликов: своих грозных защитников, умеющих летать и кричать. По всему телу у них раскрытые красные клювы и крылья вместо языков, а языки вместо крыльев. Кролики сражаются с серо-зелеными псами, которые вовсе не псы, и гонят их на чизхиллские холмы, знакомыми очертаниями встающие, как поднимающееся тесто, из моего воображения; кролики и псы растворяются вдали на их склонах и на время исчезают. На время, которое не время вовсе. Исчезают, хотя и не существовали взаправду.

Оно – она – да, дитя [пауза] стремглав мчится дальше, теперь уже не в виде облачка, а в своем обычном обличье – девочка в платье из гнойно-желтого органди – нет-нет, в черной школьной форме, слегка опаленной огнем. Я мчусь вслед за ней.

Почему бы мне просто не отпустить ее? [Помехи; звуки дыхания.]

Если попытаться ответить на этот вопрос рационально, ответ найдется сразу: ни одной директрисе не хотелось бы лишиться ученицы под самым носом у инспектора из региональной службы образования. И в данных обстоятельствах, в данных обстоятельствах, в данных…

Кто-то пропал, ребенок, катастрофа, хаос…

Ты слышишь?



Рассказ стенографистки (продолжение)

И снова пауза. В комнате тихо, хотя события сегодняшнего дня оставили свой след: запах дыма и лампового масла, осколки стекла, пятно на ковре. Но все это может подождать, так что я, пожалуй, вернусь к рассказу о себе, хоть мне все время хочется говорить о себе не в первом, а третьем лице, печатать не «я», а «она» или «девочка» – вероятно, потому, что сидя в той прыгающей по ухабам машине, я с каждой минутой чувствовала себя все меньше собой и все больше кем-то еще – местоимением третьего лица в неизвестной истории. Тучи сгустились, небосвод потемнел, и наконец мы свернули на дорогу получше, но почти сразу же съехали с нее на безымянную тропу, спускавшуюся в крутой овраг, заросший буреломом, и пересекавшую полноводный ручей. У ручья мы свернули и некоторое время следовали по берегу, несколько раз переезжая его по мосткам. Наконец дорога вывела нас на бугристую заболоченную пустошь.

– Вот, – произнесла мисс Тень, потянувшись и стукнув тростью в окно с моей стороны, – Специальная школа. – В то самое мгновение солнце как по команде выглянуло из-за туч и осветило открывшуюся нашим глазам сцену, но несмотря на это, я увидела лишь рощу величественных покачивающихся деревьев, сгрудившихся вместе словно нарочно, чтобы скрыть из виду то, что находилось позади них. Но вот мы подъехали ближе, деревья покорно расступились, и передо мной в окружении хозяйственных построек предстал дом, черный и угловатый, похожий на дом из книги с картинками, в котором позже случится что-то ужасное. Черные птицы кричали и устремлялись вниз против ветра. Одинокие капли дождя принялись выстукивать телеграфное послание по крыше автомобиля.

Мы снова пересекли ручей, в этом месте широкий и обмельчавший, с берегами, поросшими низким кустарником, и подъехали к тяжелым чугунным воротам со старомодным кованым орнаментом, сквозь которые была продета блестящая новенькая металлическая цепь… хотя нет. Цепь добавили потом, совсем недавно, после того, как начались неприятности. Когда же я впервые приехала в школу, ворота были открыты, но все равно не выглядели гостеприимными. Мало того, по-видимому, их не запирали уже несколько лет, так как они были сплошь увиты сорняками. Мы беспрепятственно проехали внутрь, слушая, как хрустит и плюется под колесами мелкий гравий; шофер явно не горел желанием подъезжать слишком близко и остановился на почтительном расстоянии от входа.

– Выходите, мисси, – скомандовал он, открыл дверцу и протянул мне руку; моя сопровождающая уже шагала к крыльцу, а я так до сих пор и не пошевелилась. Я вышла так быстро, как позволяли затекшие спина и ноги, и не сразу выпустила длинные тонкие пальцы шофера, а тот глядел на меня с любопытством с высоты своего роста. Затем высвободил руку, обошел автомобиль кругом и достал из багажника потрепанный чемодан, принадлежавший еще моему отцу. – Я отнесу, – вызвался было он, но я видела, как не терпится ему скорее уехать, и покачала головой, отметая возражения. – Уверены? Ну тогда я поехал. Нет, дитя, ни к чему это… ну да ладно, благодарствую. – Он покосился на удалявшуюся мисс Тень. – Надеюсь, вы понимаете, во что ввязываетесь, мисси, а коли не понимаете, может, оно и к лучшему. Что ж, счастливо оставаться. Не падайте духом! – Он дал задний ход, машину слегка занесло на повороте, и острый камушек, отскочив, вонзился мне в лодыжку. Я вскрикнула и наклонилась, потирая больное место.

Едва я выпрямилась, как дремавшее во мне чувство оторванности от моей прежней жизни и нынешней вырвалось на свободу, и все элементы нового окружения стали восприниматься столь же оторванными друг от друга, как и я от них. Все представшее моему взгляду казалось резким и глянцевым, а все предметы – существовали как бы сами по себе. Я видела дорожку отдельно и отдельно – кусты, росшие вдоль ее кромки; отдельно – деревья, растущие чуть поодаль. В кустах чирикали воробьи, но их чириканье не сливалось в общий щебет; каждая птица существовала обособленно. Я видела каждое дерево, их кроны выглядели неестественно яркими на фоне грозового неба; они существовали отдельно друг от друга и от поля, на которое падали их отдельные тени, но и тени эти виделись мне отдельными от поля, на которое их отбросил солнечный свет. Трава росла отдельно от земли; каждый стебель чертополоха отличался от другого, от грязи, из которой выбивался, и от неба. А самым обособленным было здание школы; все окружающие объекты словно шарахались от него.

Мисс Тень скрылась в тени высокого и узкого крыльца; там, в глубине, должно быть, открылась дверь, впустив ее и снова закрывшись за ней. Автомобиль давно уехал, и с ним – мой последний шанс убраться отсюда, в смятении подумалось мне. Но куда мне идти и что делать? Я чувствовала кости своих пальцев, сдавленных ручкой чемодана. От здания школы исходил шепот или тихий гул, нараставший и стихавший с ветром.

Меня же пригласили, храбрясь, подумала я. Я имею право здесь находиться. И зашагала по дорожке к крыльцу. Казалось, что до парадной двери еще очень далеко. Мой чемодан был довольно большим – при желании я сама могла бы в него уместиться – и при каждом шаге больно бил меня по щиколоткам. Мои кожаные туфли были покрыты узором из дырочек. При каждом шаге свет падал на них под разным углом, и отверстия отбрасывали тени в форме полумесяцев, то растущих, то убывающих. Иногда эти маленькие тени проглатывала большая тень, отбрасываемая моей собственной фигурой, или тень от спустившихся черных чулок, покрытых катышками. Мои щиколотки то сгибались, то разгибались, каждая по отдельности. И все эти явления существовали обособленно и воспринимались мной обособленно, и сама я была оторвана от них и даже от себя, девочки, шагавшей по белому гравию к нижней ступени крыльца. Так вот значит, как выглядит дом с привидениями, подумала я. Я не так себе их представляла. Привидений. А теперь выходит, что привидение – это я.

Тут дверь отворилась, и на крыльцо вышла белокожая девочка в школьной форме.

– П-п-привет, – громко и облегченно выговорила я, – меня зовут…

Но тут я увидела, что глаза ее заклеены липкой лентой, а рот открыт, но не в приветствии, а с какой-то иной целью. На ощупь она дошла до верхней ступеньки крыльца и начала спускаться вниз, аккуратно нащупывая ногой края ступеней. Тень крыльца сползла с ее лица, как вуаль, зацепившаяся за сук, и раскрытый рот осветило солнце, полыхнув на языке ярким серповидным бликом. Нога наконец нащупала каменную плиту у подножия лестницы, девочка уверенно ступила на дорожку, ведущую от дома, и всем телом налетела на меня.

Мне почему-то в голову не пришло шелохнуться. Мне казалось, что меня нет и потому до меня никак нельзя дотронуться.

Пошатнувшись, я попятилась назад, уронила чемодан и ухватилась за жесткие и тонкие цыплячьи локти девчонки. Было не совсем ясно, пытались ли мы удержать равновесие или преследовали какую-то совсем иную цель. Девочка оказалась ниже меня ростом, и сквозь ее тонкие прямые волосы, разделенные пробором, просвечивала кожа головы, словно из мутных темных вод поднималось нечто белесое, чему бы лучше оставаться на дне. Лоб ее покрывал тонкий белый пушок, и брови были не намного гуще; этим пушком были припорошены даже ее острые скулы, на одной из которых виднелась большая бурая родинка. Через глазную повязку я видела, как вращаются в орбитах ее глаза, словно следя за движущейся мишенью у нее в голове.

Она выпрямилась, несколько раз резко выдохнула через ноздри, а рот ее, словно управляемый множеством голосов в ее голове, каждый из которых давал ему разные приказы, сперва растянулся в натужной полуулыбке, затем сжался в трубочку и раскрылся, обнажив пульсирующий язык. Снова закрыв рот, она выдавила долгое «ввввв», и тут до меня наконец дошло, что она пытается заговорить. Волна изумления разлилась по моему телу, как талая вода.

Дом перестал казаться угрюмым. Чувство оторванности и отдельности уступило заинтересованности и ощущению родства. Она тоже заикается, как я, а то и хуже! Меня снова охватила надежда, что здесь я найду свое место, а может, даже сумею отличиться.

И тут девочка открыла рот и произнесла мужским голосом, властным и ошеломленным, без намека на заикание:

– Кто ты? Ты не моя дочь.

Я отшатнулась. Девочка отвернулась, направилась в сторону и, спугнув стайку воробьев, начала пробираться сквозь кустарник.

Потрясенно схватив чемодан, я поднялась по лестнице к входной двери, которая, к моему облегчению, по-прежнему была открыта; постучать я бы в жизни не осмелилась. Мне удалось протиснуться внутрь и затащить чемодан в щелочку, не коснувшись обитого железом края и холодного язычка щеколды, высунувшегося и смотревшего прямо на меня.

Широкая лестница вела на темную площадку второго этажа, а выше растворялась в темноте. Ступени протерлись почти добела и лишь у стен остались лакированно-черными; на темной поверхности, как кометы в ночном небе, блестели редкие золотистые царапины. Мисс Тени и след простыл, однако на лестнице сидел тощий и бледный рыжеволосый мальчишка лет четырнадцати и тыкал себя в рот длинной заостренной палочкой. Губы его были все в порезах и кровоточили, а палочка – красной от крови.

Увидев меня, он прекратил свое занятие и нетерпеливо склонил голову набок.

– Ммммм… у-хммммм… – Меня прошиб мелкий пот. Рукава прилипли к коже. – Ммммм… У-хммммм-ммм…

Я зажмурилась. А когда открыла глаза, увидела, что мальчишка потерял ко мне интерес и со скучающим видом снова начал тыкать себя палочкой. Я перевела дух и попробовала снова.

– Ммм-может, вы знаете, куда здесь положено идти новеньким? Кому мне показаться? – спросила я.

– Я… – Он похлопал ресницами и снова прекратил свое занятие. Затем вздернул подбородок и произнес: – Я бы не стал этого делать. – И снова принялся истязать себя.

– Чего делать? – Я, с одной стороны, была возмущена полным отсутствием у него манер, а с другой – заинтригована. Я знала, что мне предстоит учиться вместе с такими же заиками, как я, но никогда еще мне не приходилось сталкиваться с полным отсутствием любопытства, жалости и насмешек. Здесь я была обычной. Подумать только!

– Идти. И п-п-п-показываться. На т-т-твоем месте я бы не стал никуда ходить и показываться. Ясно же, что она не хочет тебя видеть. Если бы хотела, уже бы встретила. И вызвала в свой кабинет. И в-в-в-выдала форму, а может, и другие привилегии, – последнее слово он произнес подчеркнуто саркастичным тоном, – привилегии, о которых остальные могут только м-м-м-мечтать, ведь одному богу известно, какими почестями она бы наделила тебя, если бы действительно хотела тебя видеть. П-п-п-поверь, будь это так, тебе бы не пришлось меня спрашивать, – с этими словами он замолчал, поднял подбородок, закрыл глаза и снова ткнул себя палочкой в рот. – Нет, любезная, если ты с ней до сих пор не повидалась, убирайся лучше восвояси.

– Но я только приехала!

– Вот и хорошо, значит, еще не успела ничем ей насолить. Убирайся, пока можешь. – С этими словами он сунул в рот кончик своего пыточного орудия и попробовал его на вкус.

Я ошеломленно замолкла, надеясь, что сдержусь и не расплачусь. Представила, как стучусь в дверь тетки Маргарет с чемоданом в руке, говорю, что это все было глупой ошибкой, недоразумением, вижу выражение ужаса на ее лице… и поняла, что скорее брошусь под поезд, чем вернусь домой. Мысль об этом успокоила меня, и тут я вспомнила письмо, подтверждающее, что меня приняли в школу: конверт с напечатанным адресом, длинный волос, наполовину темный, наполовину белый, прилипший к клеевому краю, короткая записка на бумаге тонкой, почти как папиросная, вложенный в письмо билет на поезд. Мисс Тень, встретившую меня на платформе с табличкой, где вместо моего имени зияла дыра; имя она выкрикивала вслух. Нет, не может быть, что я ошиблась.

Значит, дело в другом. Что ж, не впервые меня встречают недоброжелательно из-за цвета моей кожи. Резкий ответ готов был сорваться с уст, когда парнишка вдруг вскочил и скрылся в узком проходе за лестницей, ведущем в недра здания. Где-то тихо затворилась дверь.

Через мгновение на лестнице показались ноги в массивных черных ортопедических ботинках. Звук их шагов был слишком тяжелым – дум, дум, дум, – будто обладатель ботинок нес что-то очень громоздкое, что в любой момент могло упасть, если вовремя не поставить это на пол. Я попятилась. Вскоре та, кому принадлежали ботинки, вышла на площадку и постепенно, частями, явилась моему взору целиком. Мне показалось, будто у ног вдруг случайно выросли туловище и голова, что выглядело довольно страшно. Неприятное ощущение усиливалось оттого, что дама была в длинном платье из накрахмаленной плотной ткани и ноги ее словно вырастали из плеч. Даже ее лицо, красное, с глубокой сухой трещиной на пятке-подбородке, напоминало подошву.

– Немедля поднимайся, дитя! Ну что ты там застряла! – воскликнула незнакомая дама, развернулась, и снова от нее остались одни ноги. Дум, дум, дум, загремели по лестнице шаги.

Я поспешила следом, волоча за собой чемодан, с каждым шагом ударявшийся о ступеньки; один замок расстегнулся, я задержалась, чтобы застегнуть его, и когда поднялась на площадку второго этажа, дамы в черных ботинках уже и след простыл. Не слышала я ее шагов и выше на лестнице, и потому решила свернуть в широкий коридор, тускло освещенный единственным окном в конце. По обе стороны коридора тянулись закрытые двери.

В коридоре было полно детей в школьной форме, от совсем маленьких, лет примерно шести, до казавшихся мне почти взрослыми. Среди них я с облегчением увидела нескольких чернокожих, азиатов и других, чью расу определить на взгляд было невозможно. Большинство стояли в очередях, ведущих к той или иной закрытой двери; очереди пересекались и переплетались, но не смешивались. Эта картина могла бы показаться упорядоченной, если бы не кое-что странное, происходившее здесь же, рядом: на полу, раскинув руки и ноги, лежала девочка, а другая, постарше, к чьему форменному платью на спине было приделано нечто вроде паруса, что делало ее похожей на динозавра с гребнем, пыталась всунуть ей в рот зауженный конец восьмифутовой картонной воронки, упорно не желающей держаться прямо. Другая ученица беседовала с неким предметом, напоминавшим маленький ромбовидный ластик, то и дело поднося его к уху, чтобы услышать ответ. Трое мальчиков, один, как и я, смешанной расы, пытались засунуть друг другу в глотки ладонь целиком. Хлопнула дверь, и из нее выбежал юноша, изо рта которого струились черные бумажные ленты; распахнув дверь напротив, он ворвался внутрь и захлопнул ее за собой. Глядя на эти диковинные вещи, я стояла как вкопанная, а потом, сама того не желая, захихикала. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания. И снова у меня возникло ощущение, что я призрак; никто не видит меня и не слышит. Как ни странно, меня это очень успокоило.

Вдруг что-то промелькнуло у самого моего лица, задев меня крылом: в дом каким-то образом проник воробей. Бедолага трепыхался и бился о круглое окошко в конце коридора, а потом ринулся прочь от него. Дверь рядом со мной открылась, и дети по очереди стали заходить внутрь. Я наблюдала за ними, примостив чемодан на своих ботинках. За дверью я увидела грифельную доску, скамьи и анатомические диаграммы, висевшие на деревянной рейке. Зашел последний ученик. Белый мужчина с тугими черными кудрями и пурпурно-красным лицом, одетый не то в мантию, не то в свободную блузу, застегивающуюся на пуговицы на спине, высунулся в коридор, увидел меня – чему я очень удивилась (впрочем, если он медиум, то должен видеть призраков, подумалось мне), – раздраженно щелкнул языком и произнес:

– Что стоишь столбом? Марш на свое место! – С этими словами он схватил меня за локоть и затащил в класс.

Он встал у доски и поднял линейку. Его блуза так туго стягивала шею, что вся кровь, казалось, прилила к голове. Я бы не удивилась, выступи у него на лбу кровавый пот. Он ударил линейкой о поцарапанный деревянный стол с такой силой, что линейка отскочила и треснула его по щеке. В ярости он схватился за щеку и потер больное место, где мгновенно налился синяк, а дети – кроме меня, – с грохотом отодвинув стулья от парт, вскочили на ноги и принялись тараторить, по всей видимости, заученные наизусть строки, хотя говорили они так быстро, что я не могла разобрать ни слова. Не исключено, что при этом они заикались, но если и так, то делали это очень слаженно и – если это в принципе возможно – без единой запинки. Звуки их речи меня напугали, и ощущение оторванности вернулось; вновь я перепугалась, что попала не туда и меня здесь не примут за свою. Учитель смотрел на меня и отсчитывал такт линейкой.

Я неуверенно открыла рот. Музыка – а это было похоже на музыку – немедля затихла. Голоса стихли зловеще внезапно и зловеще одновременно – с человеческими голосами не бывает такой синхронности, – и все горящие глаза разом устремились ко мне, словно на меня вдруг уставилось большое многоглазое насекомое.

– Я просто решила сделать вид, что повторяю за всеми, – проговорила я, повернувшись к учителю и расправив плечи. – Мне очень неловко, ведь я не только попала на урок без спроса, но даже не знаю, где должна находиться. Я только что приехала… – И я указала на свой чемодан. Говорила я с несвойственной мне уверенностью и не заикалась, что несказанно удивило меня, и я почувствовала, как по лицу расползается глупая улыбка.

– И чему тут улыбаться? – рявкнул учитель. – Если это не твой класс, будь добра, избавь нас от своего присутствия. Немедля отправляйся к координатору.

С разъяренным видом он отвернулся и снова треснул по столу линейкой. На этот раз у нее отломился кончик и отскочил к стене; я вскочила и поспешила прочь. Я стояла в коридоре, угрюмо разглядывая двери в поисках хоть какой-нибудь подсказки, и тут одна из них открылась.

– Вот ты где, – произнесла дама с лицом-подошвой, раскрасневшаяся так, что волоски над верхней губой и на щеках белели на пунцовом фоне. – Ты куда запропастилась?

Наверное, она и есть координатор, решила я и молча проследовала за ней в небольшой кабинет, где стояли стол и кушетка с небрежно скомканным пушистым покрывалом невнятного цвета и из невнятного материала. На полу у кушетки стояли черные ботинки великанского размера, те самые, что я видела на лестнице. Дама села, подобрала под себя ноги в чулках, подоткнула подол платья и тяжелой, крупной ладонью похлопала по кушетке рядом с собой.

– Тебе не повредит немного вздремнуть, – заметила она, убрала за уши выбившиеся волосы и положила голову на руку, как на подушку. Не прошло и минуты, как она заснула. Подбородок ее слегка подрагивал; во сне она скрипела зубами.

Мне это показалось чрезвычайно странным, но я вдруг ощутила сильную усталость и неуверенно присела на самый краешек кушетки. Не далее чем через секунду из-под кровати высунулась белая кошачья лапа и схватила меня за лодыжку; когти зацепились за чулок, ткань натянулась, но кошка потрясла лапкой и вскоре отцепилась. Сняв туфли, я примостилась на самом краешке кушетки, стараясь не коснуться спящей рядом дамы ни рукой, ни ногой. Тем не менее, близость ее теплого тела убаюкивала, и вскоре я уже крепко спала.




Документы

Отрывок из «Наблюдений очевидца»


Нам посчастливилось получить заметки очевидца, который побывал в Специальной школе Сибиллы Джойнс при жизни директрисы. Этот человек, ко всему прочему, был ученым, специалистом в области, ныне носящей название лингвистической антропологии. К сожалению, после написания упомянутых наблюдений, которые я привожу в сокращенном виде, об ученом больше никто ничего не слышал.[3] Он оставил лишь черновик незавершенной книги в виде вороха разрозненных рукописных заметок; книга, впрочем, свет так и не увидела. Эти наблюдения публикуются впервые; я обнаружил их в архиве старых документов, купленных на аукционе филиала Американского общества спиритуализма и трезвости в Цинциннати (весь филиал состоял из двух старых кумушек). Поскольку отчет довольно длинный и у некоторых читателей может не хватить терпения, я разбил его на части; те же, кому не терпится прочесть все от начала до конца, могут перескочить через главы и сделать это. – Ред.

Что привело меня в специальную школу

Мой интерес к Специальной школе Сибиллы Джойнс для детей, говорящих с призраками, был прежде всего обусловлен сложностями с произношением буквы «м».

Мои родители принадлежали к среднему классу и были людьми практичными и трудолюбивыми. Возможность получить дорогостоящее образование появилась у меня благодаря покровительству богатой двоюродной бабки, которой не было до меня никакого дела, однако когда родители обратились к ней за помощью, она им не отказала (впрочем, после этого она по-прежнему не желала иметь со мной ничего общего). В небольшом университете, где я недавно завершил аспирантуру, я нашел свою узкую нишу и прилежно продолжил втолковывать юным умам все то же самое, что втолковывал мне мой предшественник, недавно (и крайне для меня своевременно) ушедший на пенсию. Я понимал, что мне повезло, но страдал от несварения желудка и, как ни совестно в этом признаваться, от скуки. Но когда мне было тридцать с небольшим лет, случилось нечто, из-за чего больше скучать мне не приходилось, но, увы, в самом плохом смысле: я начал заикаться. О, видели бы вы, в какой восторг пришли юные дам-м-м-мы и джентльм-м-м-мены, сидевшие на моих лекциях, и как я мучился! В поисках лекарства я наткнулся на рекламную брошюру Специальной школы Сибиллы Джойнс.

Лекарства я в школе не нашел, зато нашел тему для диссертации.

Я давно подозревал, что своим происхождением язык обязан тоске по умершим. Не будь у людей потребности говорить с умершими возлюбленными, никто не стал бы утруждать себя речью, ведь для повседневного общения достаточно простейших междометий и жестов. Изобилие слов и фраз, присутствующее во всех языках мира, никак не оправдано бытовой необходимостью. Для того чтобы крикнуть «берегись, там тигр!» или «дай мясо!», не нужны цветистые метафоры. Нет-нет, язык, несомненно, является эквивалентом грандиозных памятников усопшим – египетских пирамид и сфинксов? – воздвигнутых каторжным трудом нескольких поколений живых.

Я разгладил рекламную брошюру на столе и переписал адрес. Вот оно, подумал я, прямое доказательство связи между языком и смертью. Даже если ученики и наставники Специальной школы не горевали по мертвым, ведь для них те продолжали незримо присутствовать рядом, это не опровергало мою гипотезу. Они лишь сократили путь от утраты к языку, достигая утешения так быстро, что горе перестало ощущаться. И все же тоской по умершим объяснялось все, что они делали. Я поверил в это еще прежде, чем увидел карнизы крыши, черневшие на фоне беззаботно-голубого неба, и устремил ошеломленный взор на внушительный фасад Специальной школы.

Об архитектуре специальной школы

Специальная школа представляет собой ряд зданий, большинство которых построены давно и порядком обветшали. Даже летом внутри сыро и прохладно. Единственная постройка, возведенная относительно недавно – часовня Церкви Слова. (Это ее узкий шпиль, устремленный ввысь над обветшалой каретной, словно палец, призывающий к молчанию, явился моему взору, когда я шел по дороге к крыльцу.)

Я, кажется, уже упоминал, что язык сродни великим памятникам монументальной архитектуры, воздвигнутым нашими далекими предками? В Специальной школе сама архитектура была говорящей. Так, за сводчатым входом в часовню посетителя встречал зал, помещения которого отражали трехкомпонентную философию Специальной школы. Форма здания напоминала Говорящее ухо и Слышащий рот. Многонефный зал – а точнее, разделенный колоннами на множество завитков, напоминающих строение ушной раковины – венчал ребристый свод, похожий на нёбо. В центральном нефе, имеющем форму Языка и олицетворявшем его, сидели дети. (В одинаковых шортах, курточках и кепи из красной фланели, они напоминали садовых гномов.) Наставники изображали Зубы и носили высокие колпаки из накрахмаленной фланели цвета слоновой кости; они сидели чуть выше, в один ряд, и время от времени спускались на нижний ярус, чтобы восстановить дисциплину. Среди собравшихся свободно перемещались Слюнные – старшие ученики в больших розовых воротниках из папье-маше, напоминавших древнеегипетские широкие ожерелья усех; воротники символизировали зев. Старшие ученики раздавали собравшимся кляпы, ластики и прочие ритуальные предметы.

В центре амфитеатра, слева и справа от громадной зияющей дыры в несколько рядов стоял Неалфавитный хор; дна отверстия не было видно, однако на стене его имелся уступ, блестевший от слюны – в ходе церемонии собравшиеся плевали в яму. (Я тоже внес свою скромную лепту.) Перед отверстием, но не загораживая его, имелся экран из черной бумаги с небольшой прорезью посередине, куда директриса просовывала свои густо напомаженные губы и обращалась к собравшимся. Возникала пугающая иллюзия, что ее рот вот-вот проглотит другой рот, гораздо большего размера; но не раньше, чем предоставит малому рту возможность произнести последние, еле слышные слова – пронзительное «Не смей!» или куда более будничное «Для выведения пятен применяйте белый уксус».

Из всего сказанного ясно, что часовня предназначалась для образовательных целей; но для чего тогда служило главное здание школы? Оригинальная постройка, где прежде размещался Чизхиллский приют для заблудших девиц, была возведена на этом месте в 1841 году, почти за шестьдесят лет до открытия Специальной школы, однако облик некогда степенного викторианского здания ныне утрачен из-за дополнений столь странного и причудливого вида, что по крайней мере одному наблюдателю пришло в голову усомниться в том, можно ли считать их архитектурой; он сравнил их с «биологическими наростами наподобие грибов» (об этом писал Джим Джимсон в книге «Архитектурные курьезы старой Новой Англии» [4]). Однако те, кто, отбросив предвзятость, взойдут на его нелепое крыльцо, заблудятся в его коридорах и лишатся чувств в его обморочных комнатах, обнаружат в нем некое странное обаяние и постепенно начнут поддаваться ему. Хотя в помещениях школы нет ничего явно сверхъестественного или волшебного, тому, кто оказывается в ее стенах, тем не менее начинает казаться, что он попал в другой мир, где плоские поверхности изгибаются, параллельные линии сходятся, а привычные представления о верхе и низе, левой и правой сторонах перестают быть верными.

Однажды директриса приоткрыла завесу над этой тайной, отпустив одно из свойственных ей афористических замечаний. «Здание, как и человек, – сказала она, – всего лишь портал». Как свойственно порталам, здания связаны с миром мертвых особой ниточкой: задумайтесь, сколько в мире лугов или детских площадок, населенных призраками, и сколько домов. Но и эту связь можно усилить, скорректировать. Когда коридор посредством подвесного потолка и настенных панелей преобразуют так, что тот принимает точную форму трахеи, гортани или ротовой полости, он может и заговорить.

Не знаю, тем ли объяснялся странный гул, наполнявший коридор второго этажа и другие помещения, когда во второй половине дня с долины задувал ветер и попадал в коридоры через большое слуховое окно, которое в этот час слегка приподнимали с помощью подпорки (подпоркой служил клиновидный кусок дерева, заостренный с одного конца). В это время стены школы, казалось, издавали вибрации столь низкие, что их скорее можно было ощутить, чем услышать – то был не звук, а аура. Распахивающиеся и закрывающиеся двери классных комнат исполняли роль клапанов флейты; мелодия то нарастала, то стихала. С каждым разом в этой симфонии мне удавалось расслышать все больше нюансов.

Например, в стенах здания тут и там были просверлены отверстия и воздуховоды, издававшие тонкий протяжный свист и писк. Несколько месяцев слушал я эту чудную музыку и наконец понял, что научился предвидеть изменения ее ритма. Поначалу это казалось невозможным, но я выяснил, что ученики, наставники и слуги, проходя через двери, следовали сложной, но повторяющейся схеме. Невероятно! По всей видимости, директриса использовала принципы сочинения музыкальных произведений, чтобы организовать перемещение учеников из класса в класс и работу прислуги – задача, с точки зрения логистики весьма непростая, но теоретически вполне осуществимая. Однако в предвечернее время в коридорах неизменно царила суматоха: хлопали полы черных учительских мантий; кто-то из учеников слонялся без дела, кто-то спешил, царапая пол каблуками туфель, которые были слишком велики; служанки с бесстрастными лицами и покорно опущенными головами сновали по коридорам, закрывали одни двери и открывали другие. Неужели в этом хаосе таится искусственно созданный порядок? И если да, с какой целью его создали?

Я несколько раз задавал этот вопрос директрисе и всегда получал разные ответы. Однажды она сказала, что дом устроен как аппарат для улавливания сигналов, а вибрации учеников можно настроить на частоту потустороннего мира. В другой раз заявила, что дом – педагогический инструмент. Она также называла его философским высказыванием о языке, смерти и, конечно же, архитектуре, учитывая свойство языка к рекурсии. Дом был всем перечисленным. Но понастоящему я услышал его песнь, лишь узнав, кто жил когда-то в Чизхиллском приюте для заблудших девиц [5]; тогда-то я понял, что дом – еще и история с призраками.

Следует признать – узнав об этом, я почувствовал облегчение. Мало того, что подтвердилась моя теория связи между языком (в его архитектурной форме) и утратой, я понял, что есть привычное, человеческое объяснение печали, которая накатывала на меня в минуты, когда в сумерках в саду я видел медленно плывущего в воздухе светлячка, улавливал отрывок странной песни, гулявшей по школьным коридорам, и, оглядываясь, замечал в освещенном окне силуэт женщины, которая, завидев меня, спешила отвернуться.

Из моих рассуждений ясно, как далеко я отошел от рационального восприятия. Призраки? Я и прежде считал их делом обычным. Однако песнь старого дома, которую я то ли слышал взаправду, то ли вообразил, сбивала с толку и даже, признаюсь, пугала меня. Так почему же я прямо сейчас продолжаю ее напевать? Почему так глубоко запомнился мне этот мотив? Я не перевожу его в более высокий регистр, а напеваю в исходном регистре, который, как я уже говорил, не звук, а чувство: я напеваю его душой. Пение не приносит мне радости. Но я давно заметил, что люди склонны повторять действия, которые вовсе необязательно приносят им радость.

Между прочим, в Специальной школе есть целое крыло, не имеющее материальной формы. Оно существует лишь в виде словесных описаний, слухов и воспоминаний.



Письма мертвым писателям, № 2

Уважаемый мистер Мелвилл,

до меня дошла весть о вашей кончине. Жаль, что я не знала об этом, когда писала предыдущее письмо. Я бы не стала понапрасну тревожить вас просьбами помочь мне. Как вы, наверное, помните, я надеялась убедить вас поддержать мою школу материально или на словах. Поручительство из уст великого писателя, чьи произведения стали национальным достоянием…

Увы, хладный труп не может написать открытое письмо в «Таймс».

Не может он и прочитать письмо. Разумеется, не может. Вероятно, я умом тронулась, раз продолжаю писать вам, и правду говорили миссис Брок и другие курицы из «Сестринства гармонии душ», считавшие меня ненормальной. Но что такое «норма», когда речь заходит об общении с мертвыми? Нормально ли столоверчение, беседа с призраком Авраама Линкольна или струящаяся из ноздрей эктоплазма, запечатленная на дагерротипе (а именно такой трюк провернула Виктория Литтлброу в августе прошлого года в Чикаго в доме Божественных Близнецов)?

На всякий случай поясню: надеюсь, из прошлого письма у вас не сложилось ложного впечатления обо мне как о даме в траурной вуали, хватающей за ледяную руку дочь-утопленницу и не замечающей ведра с ледяной водой на коленях у медиума. Мои исследования продиктованы научным любопытством, а не заблуждением, и осуществляются при помощи новейших технических средств. Я использую рефлектограф, коммуниграф, динамистограф, который также называют «цилиндрами Мальты», и многие другие приборы оригинальной конструкции.

Мои ученики получают не только специальное, но и общее образование – осмелюсь сказать, превосходного качества. Историю в школе преподают очевидцы исторических событий; Булеву алгебру – Джордж Буль собственной персоной. Термодинамику мои подопечные осваивают под руководством Джима Максвелла; теорию естественного отбора разъясняет сам Дарвин. В дневное время занятия в школе не прекращаются ни на секунду. Даже сейчас она гудит, как пчелиный рой, и из-за стены до меня доносится сухой речитатив, похожий на стрекот цикад: это мои заикающиеся практикуют алфавитные гаммы под суровым надзором налитых кровью глаз мистера Лью. Некоторые не выговаривают букву «а», другие – «б», «в» и «г». Недавно я узнала, что в нашем городе (кто бы подумал, в Чизхилле, прямо у меня под носом) есть ребенок, неспособный выговорить «д»; даст бог, и у нас соберется целый молчаливый алфавит.

Когда-то я не могла произнести свое имя, а когда ребенок заикается, он обретает способность: дар, который я намерена развить в своих подопечных. Каждому из них я дала новое имя, в зависимости от их талантов. «Вы – «а» и «б» нового Эдема», – говорю я им.

Вы, возможно, недоумеваете, зачем я продолжаю тревожить ваш покой: неужели не найдется живых авторов, к которым я могла бы обратиться за помощью и наставлением? Пожалуй, дело в том, что мне спокойнее в компании мертвых, хотя я не вижу большой разницы между живым и мертвым писателем. Не только потому, что после смерти писатель продолжает жить в своих произведениях, но и потому, что написанные слова становятся для писателей прижизненной гробницей.

Ибо что такое книга, как не застывшие в камне мгновения и замершее время, способное, однако, снова начать свой ход под внимательным взглядом читателя, живущего в обычном человеческом темпе? Таким же образом пейзаж в воспоминаниях путешественника превращается в ряд разрозненных картин: дикий кабан, исчезающий в поросшем кустарником высохшем русле реки; забор, через который легко перепрыгнуть и оказаться дома. Сравнение возникло у меня не просто так: голос автора в книге становится местом.

Место это – страна мертвых.

Я говорю отнюдь не метафорически. Я считаю писателей своими коллегами-некронавтами, а Измаилов и Квикегов – их инструментами и проводниками, если хотите, снегоступами, в которых они покоряют ледяную тундру чистых страниц.

К слову, увидев меня сейчас, вы бы очень удивились, ибо на мне хитроумный прибор, не дающий закрыться рту и вытягивающий язык, длина которого, по моему мнению, не может быть чрезмерной. На языке при этом бумажный чехол. Один из самых частых моих собеседников из потустороннего мира, Корнелиус Хэкетт, охарактеризовал его сегодня (моими устами, разумеется) словами, которые я не расслышала четко, но, кажется, это было «маленькое платьице». Впрочем, один ученик предположил, что это была «малость» (скромность?) или даже «малодушие». Хотя можно ли упрекнуть в малодушии меня, всю жизнь преданно служившую смерти?

Вскоре я узнаю, по вкусу ли мертвым мое «маленькое платьице». Для меня самой нет зрелища приятнее, чем видеть свой почти выдернутый из глотки язык скачущим во рту, как мои подопечные на утренней зарядке. А вот тень на стене в пляшущем пламени свечи меня пугает. Она похожа на тень человека, с которого содрали скальп тупым инструментом, возможно, даже ложкой…

Я чуть не подпалила себе волосы свечой! А пока отряхивалась, опалила бумагу на языке. Пусть это послужит мне напоминанием: всегда быть сосредоточенной на своем занятии, и не позволять воображению рисовать пугающие картины.

Позвольте объяснить, почему чехол для языка сделан из бумаги, а не из более прочного материала. Едва ли можно было предположить, что он сгорит в огне, однако опасность, что он размокнет, существовала всегда: во рту, как известно, очень влажно. Но я всегда выбираю бумагу, когда есть такая возможность: бумага – идеальный проводник для призраков. Я почувствовала это еще в детстве, разжевывая в бумажную кашицу уголки книжных страниц.

К слову, вчера, в один из моих редких визитов в Чизхилл, местная библиотекарша обрызгала меня грязью из-под колес своего нового автомобиля: она теперь стала очень важной дамой, так как вышла замуж за очень обеспеченного человека.

Вообще-то, я даже рада, что вас нет в живых: писателю лучше быть мертвым, чем живым. Когда я впервые поняла, что большинство авторов книг, которые я прочла, давно отошли в мир иной, я даже немного обрадовалась, ибо мысль, что где-то там они чистят кукурузу или грызут орешки, пока их призраки преждевременно нашептывают мне в ухо, не только сбивала с толку, но и казалась какой-то неприличной. Сложно отнестись со всей серьезностью к словам человека, который, возможно, в эту самую минуту распевает, изрядно приняв на грудь: