978-5-17-084483-8
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
– И какие у вас слова лежат сейчас на самом верху? – спросил Артём: ему отчего-то хотелось говорить с владычкой.
– Что не стоит печали наш с вами плачевный вид, – сказал владычка, улыбаясь. – Что раз мы здесь собрались – на то воистину воля Божья. А ведь и не одни невинные здесь собрались, верно? Всякий про себя думает, что он точно невиновен, – да не каждый даже себе признается, с какой виной он сюда пришёл. У одного – злохулительные слова, у другого – воровские бредни, у третьего – иная великоважная ошибка. И что нам теперь жаловаться, жителям соловецким? Нас сюда против воли привезли, а дедушка Савватий – основатель монастыря – сам ведь приплыл. И ведь он немолод был! Как ты думаешь, милый, Савватию показалось тут легко? Дедушка явился на пустой остров – шесть лет прожил, ничего у него, кроме репы, не росло, никто его не кормил, крыши над головой не было, никто не топил ему в его ветхом шалашике, никакого благоустроения не имелось вовсе. А жил, старался! А мы что? Только обида и сердечное смятение, вместо того чтоб покаяться – и если не за те грехи, что вменили нам неразумные судьи, так за другие.
Артём потрогал голову и под волосами пальцами нашёл объёмную, отчего-то чуть сырую шишку, трогал её, иногда морщась и тем не менее продолжая слушать владычку.
– Для человека греха как бы и нет, если этот грех никто не видел! – говорил батюшка Иоанн. – Да? ведь, милый? Не пойман – не вор. Бог – один, кто знает любого вора, и у него есть свои Соловки для всех нераскаявшихся, в сто тысяч раз страшнее.
– Так зачем же на земле Соловки, когда и там они приготовлены? – спросил Артём. Он, естественно, не верил ни одному слову владычки, однако получал душевное удовольствие от его тихой ласковой речи.
– Я же говорю, милый: у Бога Соловки для нераскаявшихся – так, значит, лучше раскаяться вовремя, и земные Соловки – не самое дурное для этого место. Здесь без малого пятьсот лет жили так же тяжко, как и мы. Знаешь, как в Патерике соловецком писано о том житье: “Тружахуся постом и молитвами купно же и ручным делом… иногда же землю копаху мотыгами… иногда же древеса на устои монастыря заготовляху и воду от моря черпаху… и во прочих делах тружахуся и рыбную ловитву творяху… и тако от своих потов и кормов кормяхуся”. Что изменилось? Много ли отличий от наших дней? Мытарства те же. Путь всё туда же.
И здесь владычка – Артём даже чертыхнулся от удивленья – подмигнул. Но в то же мгновение вернул себе тихое, хоть и улыбчивое, благообразие.
– И вот что вспоминаю я ещё, – сказал владычка. – Читал вчера о соловецком архимандрите Варфоломее: “Дух же исходит от его тела добронравен”. А он на тот час одиннадцать недель, как помер! Что тут сказать, милый? Мы пахнем хуже некоторых мёртвых! Да, моют нас редко, кормят скудно, вошь живёт на нас, и хворость в нас. Но самый худший запах, милый, идёт от нераскаянного греха! Его смыть тяжелее всего!
Другой батюшка, что непрестанно кружил по палате, спрашивая хлеб, к дивану владычки старался не подходить. Но, заметив, что путь побирушки проходит недалеко, в пределах почти уже досягаемости – если не руки, то броска ботинком, – владычка Иоанн этот самый ботинок со своей ноги снял и выказал резкое и явное намерение кинуть его. Батюшка-побирушка, прикрываясь рукой, отбежал на несколько шагов – и стоял в отдалении, вытянув тонкую шею, похожий на испуганную птицу, ровно до тех пор, пока владычка ботинок свой не бросил на пол к ноге.
– Я тебе! – погрозился владычка побирушке.
Артём не без труда сдержал смех, но попутно обратил внимание на то, что веснушчатая рука владычки, когда он грозил, сложилась не в кулак, а привычно – в щепоть. Эта щепоть была обращена к самому владычке, и он тряс ей так, будто быстро посыпал себя солью.
* * *
Послеобеденный замер температуры показал всё те же тридцать девять и два.
– А ты что никак не умоешься? – спросила пожилая медсестра, легко задев пальцем щёку Артёма. – Иди умойся, а то доктор будет ругать.
Лёгкое прикосновение – а так терпко что-то качнулось в душе, и теперь раскачивалось. Какая-то игрушка была у Артёма в самом раннем детстве – наподобие маленьких весов. Качнёшь их – и они долго ищут равновесие: наблюдать за этим можно было подолгу, пока не закружится голова.
Артём даже приложил ладонь к щеке, чтоб прикосновение не исчезло так быстро.
“А она ведь тоже наверняка заключённая? – подумал Артём. – Её тоже осудили. И она тоже должна за что-то раскаиваться, как владычка говорит? Это же смешно!”
– Только под душ не ходи, – сказала пожилая медсестра. – Нельзя, чтоб на голову. И с такой температурой тем более.
“А тут и душ есть?” – встрепенулся Артём.
Но умываться не пошёл, всё ленился и потягивался – это ж какое удовольствие выпало: никуда не ходить, а только лежать и лежать.
Лежать – совсем не скучно. Лежать – весело.
“Странно, что в детстве я предпочитал игры лежанию, – дурашливо подумал Артём. – Надо было лежать и лежать. Вся жизнь потом на то, чтоб наиграться…”
Пришёл доктор. Само появление его вызвало словно бы лёгкую тряску и сквозняк.
Он был восточного типа – очень красивый, с пышной чёрной бородой, с умными, тёмными, вишнёвыми, напоминающими собачьи, глазами. Наверное, мать у него была русской, а отец – южных кровей. Или наоборот.
Доктор двигался между монастырскими диванами быстрый и белый, как парусник.
“Как парусник с вишнёвыми глазами…” – по привычке изобразил Артём Афанасьева.
За доктором почтительно следовали фельдшеры и медсёстры.
Больных было около ста человек. С некоторыми доктор говорил подолгу, к другим вообще не подходил. Но все его ждали, и даже доходяги пытались привстать на локтях, пропеть что-то – просьбу, жалобу…
– Доктор Али, – звали иногда то с одной стороны, то с другой. Доктор не отвечал.
По отрывочным репликам доктора и его сопровождения Артём догадался, что серьёзная часть лежащих тут лагерников – туберкулёзники, сифилитики и болеющие цингой. Другая половина – битые и покалеченные конвойными, десятниками, командирами: Артём оказался не один. Было ещё несколько саморубов и самоломов, вроде Филиппа, и пара порезанных, но не добитых блатными.
– Хлебушка нет, доктор? – спросил батюшка-побирушка у доктора Али.
У батюшки была жуткая гнойная сыпь по всей груди, которую он показывал не без гордости – как соловецкие награды.
– Хлебушка нет, – отвечал доктор серьёзно. – Клизма есть. Не хотите клизму?
Артёма это немного покоробило.
– От коммунизьму – одну клизьму, – отвечал батюшка недовольно и глумливо, вставив в оба слова ненужный мягкий знак, что глумливость заметно усилило.
– Хотите хлеба, батюшка, – спросите у неба, – в тон ему отвечал доктор Али, чем, признаться, сразу вызвал у Артёма потерянную только что симпатию. Его высказываниям, конечно, придавал особое очарование мягкий восточный акцент.
– Ох-ох-ох, – приговаривал владычка Иоанн, слушая этот досужий разговор.
Дошла очередь и до Артёма.
– Тут больно? Тут? – быстро спрашивал доктор Али. – Кажется, нет ничего. Тошнит? Покажите зрачок.
– Как я его покажу? – засмеялся Артём, хотя доктор уже взял его за подбородок. – Смотрите.
– Температура какая у него? – спросил Али пожилую медсестру, шествующую за ним с раскрытым журналом.
Пальцы у него были сильные и горячие. “Если у меня тридцать девять и два, – подумал Артём, – то сколько у него тогда? сорок два?”
– Почему не умытый? – высказал доктор даже не Артёму, а всем стоящим позади себя. – И вши, наверное, у него. При такой завшивленности брюшной тиф может начаться прямо в лазарете! Вот будет позор!
Было понятно, что доктор Али говорит не столько для своего сопровождения, а во имя некоей общей значимости своего управления.
Едва доктор отошёл, пожилая медсестра махнула журналом на Артёма: ну-ка иди умойся, немедля!..
– Где душ-то? – спросил Артём у соловецкого монаха, прислуживающего теперь в лазарете. Бывшие монахи носили свои головные уборы набекрень – так их запросто можно было отличить от сосланных сюда батюшек, которых, к слову сказать, монахи не любили.
Монах указал жестом, куда.
– Воду не лить! – крикнул вслед сильным, но словно застуженным когда-то голосом.
В душевой никого не было: обход.
Душ представлял собой железный бак, полный водой, с бака свисала железная цепь; видимо, она давала воде свободу.
Артём быстро разделся, дёрнул с силою за цепь, полилась кривыми струями какая-то муть, но тёплая, приятная.
Отклоняя голову, чтоб не намочить узорное шитьё на виске, он встал поскорее под эти струи, тихо посмеиваясь и гладя себя руками по груди.
По всему телу бежала тёмная вода.
“Какой я грязный-то! – подумал Артём отчего-то с удовольствием. – Или вода такая?”
Поискал глазами мыло, не нашёл и начал яростно натирать себя руками – всё, кроме больных рёбер.
За этим своим копошением в воде сначала решил, что ему слышится женский смех… перестал шевелиться – и сразу убедился: нет, не кажется. Выше этажом смеялись женщины, молодые и голые. Они там тоже мылись.
“Голые и белые”, – подумал Артём, изо всех сил вслушиваясь в смех и голоса: даже рот раскрыл. В рот попадало брызгами из душа.
Белые и голые.
– Йодом в рот мазанная! – медленно произнёс Артём вслух чужое и непонятное ругательство. – Йодом. В рот.
Раз тронул себя, два, три – и накопленное задолго взорвалось в руке под женский смех.
* * *
Артём шёл назад лёгкий, мокрый, полный сил.
На обратном пути снова встретил монаха, думал, будет ругаться, что лил воду, но тот кивнул: вон там к тебе. И показал кривым пальцем закуток.
В закутке на лавочке сидел Василий Петрович.
Рядом с лавочкой были свалены окровавленные и драные носилки, стояло несколько вёдер, одно – полное старыми бинтами, ещё какой-то врачебный мусор.
– Напрасно, Артём, вы так не похожи на больного, – сказал с доброй строгостью Василий Петрович. – Я бы на вашем месте старался больше соответствовать этой роли. А с вас всё, насколько я вижу, как с гуся вода, – и даже потянулся рукой, чтоб коснуться волос молодого товарища, но не коснулся, конечно.
Артём улыбнулся.
– Вас там чуть не убили, между прочим, – сказал Василий Петрович. – Вы помните?
Не очень хотелось про это вспоминать, и Артём сделал неопределённую гримасу. Пока у него такая высокая температура и швы на башке – его в роту назад не погонят, а там будь что будет.
Судя по всему, его всё-таки угробят, понимал Артём, но бояться этого долго он не умел: страха хватало на несколько часов.
– Какие там новости у вас?
Теперь Василий Петрович помолчал, выдерживая паузу и не отвечая: судя по всему, он готовился к другому разговору.
– Как Бурцев? – спросил Артём, позируя своим жестяным равнодушием даже не перед Василием Петровичем, а перед собой.
– Бурцев? – переспросил Василий Петрович в явном огорчении. – Мстислав – да, озадачил. Поначалу, когда случилось с китайцем, я думал, что… Что он китайца так потому, что слишком много было китайцев среди красных войск. Бурцев же из колчаковских – у них особенно много беды было с ними. Но теперь вот вы…
Артём хмыкнул.
– Но вообще зря вы его поручиком назвали, – чуть более оживлённо заговорил Василий Петрович, до сих пор будто бы пытающийся понять Бурцева. – Он на поручика обиделся.
– То есть если бы я назвал его полковником, он бы не обиделся? – спросил Артём, улыбаясь.
Василий Петрович смолчал, поджав губы: Артём был прав.
– Лажечникова избили только что, – сказал Василий Петрович. – Я шёл к вам, его занесли в роту, а лежал за дровней… Весь чёрный. И непонятно, кто бил-то. Не начальство вроде бы.
– А я, кажется, знаю кто, – сказал Артём, вспомнив разговор на кладбище между Хасаевым и казаком.
Василий Петрович почему-то не стал переспрашивать, кого Артём имел в виду.
– Здесь все понемногу звереют, – ещё помолчав, сказал Василий Петрович. – Страшно – душа ведь.
Артём подумал и ответил очень твёрдо:
– Наплевать. Психика.
На том и начали расставаться.
Василий Петрович принёс ягод – угостил Артёма.
– Спасибо, – сказал Артём искренне, с удовольствием взвешивая кулёк на руке. – Монаху на входе, наверное, надо отсыпать?
– Я уж дал ему, – сказал Василий Петрович спокойно и чуть сухо. – Вообще сюда нельзя ведь, пришлось его подкупить… Вы, надеюсь, теперь всё поняли про Афанасьева? – спросил Василий Петрович, уже поднявшись.
Артём моргнул – в том смысле, что понял, понял. Давно всё понял.
– Знаете, Артём, как получается сглаз? – вдруг заговорил, казалось бы, о посторонней теме Василий Петрович. – Когда в человеке есть какие-то зачатки болезни – тогда к нему прививается та же мерзость или хвороба. У вас всё было здесь, насколько это возможно, хорошо, потому что внутри у вас было всё правильно устроено. Я любовался на вас. Даже учился у вас чему-то. “Надо же, – думал, – никаких признаков человеческой расхлябанности, слабости или подлости”. А потом что-то случилось – и покатилось. Знаете, как они вас все били? Меня б убили, если б мне так попало. А вы вон бегаете. Быть может, ваша бравада вас подвела, Артём? Вы подумайте над этим… Тут нельзя победить, вот что вам надо понять. В тюрьме нельзя победить. Я понял, что даже на войне нельзя победить, – но только ещё не нашёл подходящих для этого слов…
Артём поднялся, пожал руку Василию Петровичу. Он решил не думать сейчас же, сию минуту над его словами – оставить на потом: скажем, попытаться осмыслить это, засыпая. Самые важные вещи понимаются на пороге сна – так иногда казалось Артёму. Одна закавыка: потом с утра не помнишь, что понял. Что-то наверняка понял, а что – забыл.
Но, может, и не надо помнить?
– Артём, вас ведь карцер ждёт, вы понимаете? – сказал Василий Петрович уже в коридоре.
Всё настроение испортил.
* * *
“А что ты думал? – издевался над собой Артём по пути назад. – Тебе двойной паёк выдадут? Пирог с капустой?”
– Чего там тебе принесли, делись, – сказал блатной, поймав Артёма на входе в палату.
Если б всё это было произнесено с нахрапом – Артём ответил бы зло: чего уж было терять после всего произошедшего. Но блатной обратился с улыбкой – несколько даже заискивающей. Ему можно было б и отказать, весело сказав: “А не твоё дело!” – и всё это восприняли бы как надо, был уверен Артём. Хотя бы потому, что блатной тут был не в компании: в карты он порывался играть с кем ни попадя – даже владычке Иоанну предложил однажды; и вообще скучал.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом