978-5-17-123194-1
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
8. Зэк
Раздраженный медленным продвижением к коммунизму, Хрущев решил, что одна из тому причин – что граждане многовато воруют, и ввел новые законы за это, придав им обратную силу, – вплоть до высшей меры. Были велены показательные процессы, пару человек шлепнуть и нескольких наказать примерно, для неповадности другим.
Фимина судьба была решена на высшем ленинградском уровне, хотя его дело не приобрело такого всемирного звучания, как дело Бродского: что ж, удел поэта – слава, удел бизнесмена – деньги; каждому свое.
К нему явились домой, для пущей важности – ночью, предъявили постановление и ордер, перевернули все вверх дном и отконвоировали в Кресты. Они знали, с кем имеют дело, и на всякий случай были вежливы. Он тоже знал, с кем имеет дело, причем знал заранее, но он был прикрыт и отмазан слишком хорошо, куплены были все, и он счел правильным спокойно ждать и подчиниться Закону, чтобы потом тем чище утвердить свою чистоту и невинность.
На суде адвокат пел, как Карузо. Свидетели мычали и открещивались. Зал рукоплескал. Прокурор потел униженно. Фима действительно выходил пред лицом Закона чище, чем вздох ангела. Тем не менее двенадцать лет с конфискацией он огреб, потому что этот приговор был заранее вынесен в Смольном.
Для лагеря, в который его этапировали, это был небывалый и длительный праздник, – точнее, для начальства лагеря. Потому что ленинградская мафия, блюдя честь корпорации, взяла начальство на содержание. Ежемесячные оклады и подарки – машинами, гарнитурами, телевизорами – получали начальник колонии, зам по воспитательной работе, начальник отряда и прочие. Авторитетные воры вдруг стали получать посылки с деликатесами и водку от неизвестных благодетелей. Фима жил, как принц Уэльский, – его оберегали от пушинок. Он был определен библиотекарем, жил в собственной комнате, не ходил на разводы, не брякал палец о палец, не прикасался к лагерной жратве, носил собственное белье, слушал радио, читал книги и занимался гантелями. Однажды, забавы ради, Фима пригласил к себе на рюмку коньяка начальника колонии и главвора зоны одновременно, видимо наслаждаясь светским профессионализмом беседы и пикантностью ситуации. Прислуживала на этой исторической вечеринке официантка из офицерской столовой, каковая и оставалась спать с Фимой, ценя французские духи, французское белье, деньги, и более всего – отдельную однокомнатную квартиру в единственном благоустроенном доме в поселке: в ее зачаточном сознании Фима был чем-то средним между царем Соломоном и Аль Капоне, если только она когда-нибудь слышала об этих двоих.
Фиминых миллионов хватило бы, чтобы купить всю Пермскую область и обтянуть ее лагеря золотой проволокой. Миллионы верно работали на него, как он работал раньше на них, и на воле за него хлопотали.
В результате седьмого ноября шестьдесят седьмого года он с удовольствием прошел в замыкающей колонне демонстрантов по Красной площади, помахав сменившимся за три с половиной года его отсидки вождям на трибуне Мавзолея, патриотично выкрикнув: «Слава труженикам советской торговли!» и громко поддержав не менее патриотический призыв «Да здравствуют славные советские чекисты!»
Он был одет в кирзовые ботинки, синие холщовые брюки и черный ватник. Его окружали несколько крепких молодых людей со значительными взглядами. Внедрение его в колонну остается загадочным, но оттого не менее достоверным фактом.
О молодецкой русской тройке Брежнева, Косыгина и Подгорного он отозвался так: «Они бы у меня не поднялись выше смотрителей районов».
Непосредственно с Красной площади он отбыл на Ленинградский вокзал, где друзья ждали его в абонированном целиком спальном вагоне с пиршеством, закончившимся как раз на Московском вокзале в родном Ленинграде.
Фима покачивал кирзачом, нехотя цедил «Наполеон», лениво пожевывал икру и рассеянно выслушивал доклады, возвращаясь к своим обязанностям. Большая амнистия к 50-летию Советской власти прервала беззаботный период его жизни, который позднее он вспоминал как самый счастливый.
И на голове его сияла, разумеется, невредимая, неприкасаемая шляпа, которую он с честью пронес сквозь все испытания. Она составляла дивный контраст с зэковским одеянием, на Красной площади балдели и оглядывались.
9. Любовь
Свой путь земной пройдя до половины и вступая в гамлетовский возраст, Фима, кремневый деляга, влюбился, как великий Гэтсби.
Анналы не сохранили ее имени, и наверняка она того не стоила. Ничем не приметная милая девочка, которая любила другого, который не любил ее, и слегка страдала от Фиминой национальности в неказистом воплощении.
Фима потерял свою умную голову и распушил свой сюрреалистический хвост. По утрам ей доставляли корзины цветов, а по вечерам – билеты в четвертый ряд, середина, на концерты мировых знаменитостей. Он снимал ей люксовые апартаменты в Ялте и Сочи и заваливал их розами, а под окнами лабал купленный оркестр. Это превосходило ее представления о реальности, и поэтому не действовало.
Лощеные хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил бы ее за трехкомнатную квартиру, «Жигули» и песцовую шубу: дальше этого ее воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика, уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в хлам, поставив на рога всю «Асторию», а ночью снял катер речной милиции и до утра с ревом носился по Неве, распевая «Варяга», причем баснословно оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. Венец и конец
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно, стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный, государственный то есть, антисемитизм, три «не» к евреям: не увольнять, не принимать и не повышать, на службе, имеется в виду; и пошла навинчиваться спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на месте.
Уже пришел вызов, и было получено разрешение, и куплены билеты на «жидовоз» Ленинград-Вена, что празднично и нагло взмывал по четвергам из Пулкова.
Последнюю операцию Фима проводил лично. Речь шла о чересчур уж гигантских деньгах, и здесь доверять нельзя было никому.
Славным летним днем, под вечер, он вышел из своего дома и по Большому проспекту пешочком двинулся к Невскому. Он помахивал пузатым старым портфелем, из которого спереди торчал край березового веника, а сзади – пивное горлышко. Все знали, что он любил попариться. Точно так же все знали, что он никогда ничего не носил с собой из ценностей и барахла, и никогда не имел при себе суммы крупнее ста рублей: на то имелись мальчики, а он был чист и ни к чему не причастен, скромный стопятидесятирублевый инженер. Благодушно улыбаясь, он погулял по Невскому до молодой листвы на тихой улице Софьи Перовской, и на протяжении всего маршрута через каждую сотню метров скользил взглядом по очередному мальчику из сторожевого оцепления своих боевиков.
Во внутреннем кармане у него лежал мешочек с отборными бриллиантами и изумрудами, а в подмышечной кобуре – взведенный «Макаров».
Он шел пешком, потому что на улице, да в час пик, человека труднее взять и легче уйти, чем в транспорте.
Никто не был посвящен в его тайну. В квартире на улице Перовской ждали человека с товаром, не зная, кто это будет; посыльный. Охране вообще знать ничего не полагалось. Портфель был набит газетами.
Дом был оцеплен его людьми. За окнами следили. Максимальное время его пребывания там было им сказано. Выйти он должен был только один.
Он благополучно вошел в квартиру, где его ждали.
Он пробыл там положенное время.
Вышел один и спокойно зашагал домой тем же путем.
Камни были сданы.
Он был упакован пачками долларов, как сейф Американского Национального банка. Портфель был набит долларами плотно, как кирпич. Он нес состояние всей своей жизни.
Плюс тот же демократично торчащий банный веник и пивное горлышко.
Он шел спокойно, и через каждые сто метров мигал своим мальчикам. И мальчики мигали в ответ и снимали оцепление, освобождаясь по своим делам.
Так он дошел до своей линии и позволил себе закурить. И у подъезда глубоко вздохнул, кивнул мальчику на противоположной стороне, выкинул окурок и взялся за ручку двери.
И тут услышал за спиной властное и хамоватое:
– Стойте!
И ощутил, увидел на своем плече грубую крепкую руку в милицейском обшлаге.
С деревянным спокойствием он отпустил дверь и обернулся.
– Ну что? – осклабясь, спросил милиционер.
– Простите, не понял? – ровно ответил Фима.
– Как называется то, что вы делаете? – карающе и презрительно допросил мент.
– Что же я делаю? – еще ровнее спросил Фима и поднял брови.
– А вы не догадываетесь?!
– О чем? Я иду к себе домой.
– Домой, – со зловещей радостью повторил милиционер. – А это что?
– Это? Бутылка пива. После бани.
– Бани, значит. А в портфеле что?
– Мыло, полотенце, мочалка и грязное белье, – ровно до удивления сказал Фима. – А что?
– Что?! – грянул милиционер. – А эт-то что?! – И ткнул пальцем к окурку, брошенному в метре от урны. – Окурок кто на тротуар швырнул?! – слегка разбудоражил он в себе сладкое зверство справедливой власти над нарушителем, тупой лимитчик, белесый скобской Вася, вчера из деревни, осуществляя власть в явном своем превосходстве над этим… жидовским интеллигентом в шляпе.
– Простите, – вежливейше сказал Фима и только теперь услышал нарастающий потусторонний звон.
Он наклонился и взял окурок, чтоб бросить его в урну, и в этот миг его шляпа свалилась с головы прямо на асфальт, и нечем было ее подхватить, потому что одной руке нельзя было расстаться с портфелем, а другой следовало обязательно кинуть сначала окурок в урну. И, наклоненный, он увидел, как большой, грубый, черный, воняющий мерзкой казенной ваксой милиционерский сапог глумливым движением близится, касается белоснежной драгоценной шляпы и, оставляя отметину, откидывает ее по заплеванному асфальту в сторону.
Звон грохнул беззвучными небесными литаврами, Фима выдернул из-под мышки пистолет и трижды выстрелил милиционеру в грудь.
Потом поднял шляпу, медленно и бережно вытер ладонью и надел на голову.
Не взглянув на тело, растер ногой окурок и тихо вошел в подъезд, аккуратно закрыв за собой дверь.
Двое мальчиков спускались навстречу с площадки с раскрытыми ртами.
– Свободны, – устало сказал им Фима. – Вас здесь не было. – И стал подниматься по лестнице к себе домой.
– Мама, – сказал он, – я хочу отдохнуть. Если позвонят – проводи ко мне.
На суде, уже после его последнего слова, расстрел шел однозначно, судья не выдержала:
– Ну скажите, за что вы все-таки его убили?
– За шляпу, – ответил Фима.
Марина
1. Девочка легкого поведения
Родом Марина была из Соснового Бора, а это не так чтобы совсем Ленинград, а вроде бы и сливающийся с ним городок сам по себе. И, как все небольшие городки-районы, скучноватый и известный его жителям насквозь, каждый как на стекле: кто пьет, кто гуляет, кто сколько зарабатывает.
Тускло и занудно в таком месте красивой девочке, которая почуяла себе цену и возмечтала такую цену от окружающей жизни получить. Либо правильный двухсотрублевый муж с семейной круговертью, либо разведенный коньяк и дрянная группа в местном кабаке-стекляшке. Жизнь…
Марина была девочка не так чтобы очень красивая, но при всех делах, без изъянов и с известным шармом. В общем, на крепкую четверку: ножки стройные, личико овальное – милая блондиночка, и даже с мыслью в глазах.
Мысль эта была о том, что жизнь дерьмо, и надо как-то устраиваться, чтобы получить от нее удовольствие и чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
В пятом классе ее начали на переменах хватать за красиво развитые вторичные женские половые признаки, норовили и за первичные, к седьмому классу она прониклась своим женским предназначением, потому что больше-то проникаться ей было нечем, не считая комсомольской идеологии.
С восьмого класса Марина стала гулять. Или трахаться, – какой оборот вам больше нравится. Ей нравилось и то, и другое: в макияже, в попсовом прикиде, канать по центру с видным, хорошо одетым мальчиком старше нее, и чтоб он мог любому дать по морде и имел бабки красиво поужинать в кабаке.
А еще в идеале чтобы – цветы, шампанское и машина. Это кайф; чего еще-то.
И хорошо покувыркаться в койке для нее было состоянием желанно естественным; и то сказать, развитая женщина в пятнадцать лет – чего ж тут неестественного. Ей нравилось свое красивое тело, и красивое мужское тело, и наслаждение, и тот прекрасный и волнующий смысл, который оно придавало – еще в перспективе – самым невинным словам и поступкам.
Мать пару раз, вопя на весь двор: «Я тебя отучу блядовать!!», таскала ее за волосы и лупила по щекам, согласно канонам здорового народного воспитания, пока не смирилась с судьбой, вспомнив, вероятно, что смирение есть первейшая христианская добродетель, особенно когда все равно ничего не получается изменить. Ей некогда было убиваться поведением дочери, ей работать надо было и дом держать. А отец как пил, так и продолжал, и, жутко матеря шлюху-дочь, про себя, естественно, мечтал отодрать ее подруг.
– Ты думаешь, сука, как дальше жить будешь?!
– Думаю.
– И что же ты думаешь?!
– Или на панель, или замуж. Прокормлюсь. За сто рублей работать не буду, не волнуйтесь.
– Что ж это ты за сто-то не будешь?
– Да на одну косметику и белье больше уходит.
– Ах, вот как! А что ж ты умеешь делать-то, что сто рублей тебе уж и мало?!
Марина ответила, что она умеет делать. И это она действительно умела, все парни знали и друг другу рассказывали.
И ее даже никак нельзя было считать порочной. Естественная, как дитя природы, цветок на городском асфальте. Даже милая.
2. Влипла
Разумеется, она довольно быстро залетела, то бишь забеременела, и неделю в ужасе прорыдала по ночам. От мальчиков она не дождалась сочувствия: «А я что у тебя, один был?..», а от родителей уж не могла рассчитывать дождаться понимания: «Ну что, нагуляла пузо, шлюха?!»
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом