978-5-04-117371-5
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Сегодня опять под дверью лежала рекламка. «Собрание календаристов. Там же, завтра. Вы приглашены. Не пожалеете. Ждем». Списка участников не было. Забавно, что теперь меня там не очень ждут, а просто ждут, но обращение стало более личным – «не пожалеете». Ну, раз просто ждут, то не дождутся. Завтра не пойду.
* * *
Не пошел.
* * *
Опять записка (быстро же я сменил рекламку на записку). «Собрание календаристов. Там же, в то же время. Приходи. Очень ждем». Так-так, опять ждут – очень, но теперь уже зазывают не на «вы», а просто – приходи. Какое детское непостоянство, какая ребячливая секретность! Но так интересно, так живо, что все мысли заняты только этой игрой, а я не сомневаюсь, что это игра. Но насколько безобидная, пока неизвестно.
* * *
Я решил внести свой вклад в эту игру. В конце концов, эти календаристы (какое все же нелепое слово) знают меня, но я – пока, только пока! – не знаю их. Сегодня я встал в восемь утра, а записка уже была под дверью. Значит, завтра встану в шесть и сразу к двери – наблюдать ее появление. План таков: как только записка просовывается неизвестным гонцом под дверь, я распахиваю ее и хватаю гонца за руку. Ну, или завожу знакомство более мирным способом.
* * *
Проснулся по будильнику – в 5:55, но записка уже лежала. Содержание все то же, с незначительными изменениями. Главное: приходите, приходи. Наверное, будильник спугнул кого-то их этих календаристов, он у меня очень громкий. Надо отдать должное, человек, принесший записку, очень ловок и быстр. Убивал будильник я несколько секунд (не больше десяти), до двери бежал, падал и полз еще секунд пять. За это время неизвестный календарист успел подложить записку и скрыться. Когда я открыл дверь (провозился с замком еще пять секунд), в коридоре уже никого не было. Ставки повышаются. На их скорость я отвечу своим терпением. Сегодня не буду ложиться, погашу свет, задерну занавески и буду караулить у окна всех, кто будет подходить к дому ночью.
* * *
Я лежал на диване и вспоминал запах ее простого городского платья. Трудно сказать, чего в нем было больше – запаха ее или платья; какого оно было цвета, мне тоже помнилось плохо. Пусть желтого, слабого-слабого, по оттенку высосанного солнцем желтого цвета. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.
Мы гуляли. Ночь дышала фиолетовым цветом, в котором можно, если вглядеться, увидеть что-то хорошее и что-то плохое. Мне всегда проще увидеть плохое, так устроены мои глаза. Ее глаза, к моим бесконечным вздохам, устроены иначе. Была ли ночь для нее такой же не-черной я уже не/у/знаю. Мы гуляли по городу, пока луна не стала скучной, и круглой, и заляпанно-белой, как тарелка, с которой только что взяли последний кусок. Ветер, седой на фоне фиолетового неба, принес откуда-то обрывки молитвы или заклинания, и я заснул у черных ворот неизвестного дома.
Проснулся я на ходу. Один. Я ехал на велосипеде, старом и красном, мимо слипшихся высоких домов, и солнце светило всеми оттенками желтого, отобранного у ее платья, а кошмар все пытался затянуть меня, подцеплял пальцами, как крюками, мой затылок. И тянул, тянул. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.
Кошмар устал и отвалился, меня замучила жажда, я остановился у первого попавшегося кафе выпить кофе. Кофе был в кафе, кафе было на улице, улица была в городе, город был на карте, карта была под небом, которое было тогда фиолетового цвета и с тарелкой, а теперь цвета ее платья с растворенным в нем солнцем. Я проехал под одним небом, чтобы через карту, город, улицу и кафе уже под другим небом добраться до кофе. Это казалось мне важным, мой путь казался космическим. Но кофе в кафе не было, и мне пришлось избавиться от жажды, так ничего и не выпив. Пока я ничего не пил, мой велосипед, все тот же, но немного уже другой – красный и старый, – пытались украсть три обезьяны. Я видел их в окно, солнце их не смущало. Дикари.
Три обезьяны оказались костюмами. Праздничными, невеселыми костюмами с невеселыми, будничными людьми в них. Я определил это по их невидным глазам. Я успел и не успел. Люди-обезьяны не смогли украсть велосипед, снова старый и красный от их плохо сшитых лап, но смогли его поломать. Они толкали меня, и бросали на асфальт, и не давали подняться, и солнце их не смущало. Потом им надоело делать одно и то же и по моему лицу они поняли, что мне надоело тоже. Костюмы стали убегать, и я побежал за ними.
Они бежали по улицам, тесным, как коридоры, в которые даже солнце не могло толком заглянуть. Оборачивались и кричали мне что-то хорошее и что-то плохое. Мне всегда проще услышать плохое, так устроены мои уши. Ее уши, к моим бесконечным взглядам, устроены иначе. Но ее рядом не было, рядом были – когда я их настигал, словно тянувшись к ним как к равноценной замене – только три ненастоящие обезьяны. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.
Мы забежали в место, где луна была нескучной, солнце было без костюма, мои глаза умели слышать хорошее, кофе был на карте, велосипед был не новый, но молодой, у обезьян были человеческие лица, не праздничные, но ладные, асфальт был без трещин, и я мог бежать по нему, не боясь никого убить, она была не со мной, а я был с ней, а потом я был не с ней и она была не со мной. Было все, но не было дивана и ее простого городского платья. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.
Насколько можно чувствовать настоящим то, чего не было, или то, что было подменой.
* * *
Разумеется, мне все это приснилось. Я проснулся на диване под окном, под задвинутыми занавесками, полусидя-полулежа, с головой, которая снаружи оставалась на месте, а внутри кружилась и опрокидывалась, в необъяснимой позе (какая боль в шее, в коленях, под правой лопаткой!), с ниточкой слюны, незаметно начавшей спуск с подбородка на шею. На часах было 7:32, записка – еще бы! – была на месте. Вариантов выяснить, кто ее подкладывает, у меня оставалось немного. Установить камеру (дорого). Поговорить с соседями, может, кто-то что-то видел (невозможно). Нанять сыщика (дорого и невозможно). Караулить у окна снова (после такого сна – страшно). Уговариваю себя, что проиграть в игре против превосходящих сил соперника не зазорно. Правила были неизвестны, средства туманны, но я играл честно и с рвением. Наверное, придется идти на это собрание календаристов.
* * *
А сегодня с утра я проснулся и решил, что никуда не пойду. Принял решение пойти – и не пошел. Весело, с душой не пошел. Так не пошел, что даже мерзкое солнце за окном, кажется, подмигнуло мне, как бы одобряя мое решение, и засветило еще ярче, как не светило все лето. Пусть светит, мне не жалко и не жарко. Пусть подсвечивает мою радость! Как это легко и приятно – не идти! Вот я же пошел, даже поехал, в другой город, всякого там навидался, начувствовался, но ничего хорошего из этого не вышло. Вот я сходил в приют и взял там собаку, милую, добрую, так глупо привязавшуюся ко мне собаку. И снова получилось плохо. Так что я никуда не пойду. Если им так я интересен, нужен так, что они готовы через день мне записочки под дверь прокидывать, то пусть сами и приходят, показываются.
К тому же я догадался, кто эти люди. Я же не идиот, пусть мой ум и ослабел от постоянных заморозков, но не до клинических пропорций. Май, Июль, Октябрь, Четверг. Календаристы. Тут все ясно. Я же не идиот. Я, может, и повторяюсь, а может, и удостоверяюсь, не идиот ли я. Трудно самому себя оценивать, всегда есть риск переоценить или оценить недостаточно. Поэтому постоянно приходится перепроверять. Нет, вроде не идиот. Итак, я понял, кто эти люди. Такие же застрявшие, как и я. Даже названия для своего квартета не смогли придумать пооригинальнее. Хотя, признаю, все же лучше, чем мое «застрявшие».
Они мне не нужны. Я легко понял, кто они, и предчувствую, что легко могу себе их представить, их характеры. Май – краснобай, очень ему должно соответствовать. Красный, разговаривает лозунгами, шумный, все пытается доказать всем, что он больше из лета, чем из весны, поэтому и говорит много, ярко, не по делу, но глупцам нравится, каждая его фраза для них – плакат и истина, девиз и вектор. Ну, хорошо, у Мая есть хоть какой-то образ. А вот Четверг – он какой? Самый, наверное, нудный. Не мрачный понедельник, не полная надежд пятница, а так – просто день, неудачник: расположен посередине недели, а средней все равно считается среда (впрочем, тут не утихают споры среди сторонников недели календарной и недели рабочей, позиции последних, на мой взгляд, слабее, потому что календарная неделя – с понедельника по воскресенье – одна на всех, а рабочая у многих своя, у кого-то может быть и не неделя вовсе). Да и как можно застрять в одном дне недели? Этот Четверг, он что, газеты получает только раз в неделю? Или телевизор у него показывает только те программы, что идут по четвергам? Очень неудобно так смотреть сериалы и новости, сюжет непонятен и там, и там.
С Июлем же все совсем просто. Улыбчивый, заносчивый, счастливый. Гадкий, от вечного лета загар почти черный, а волосы белые, человек-негатив. Кто бы не хотел застрять в июле! Вот в феврале бы точно никто не хотел, а в июле – пожалуйста, остальные смотрят на него с завистью и обожанием. Я уже ему завидую, надо быть честным. Что еще можно сказать про таких счастливых, упивающихся своим случайным счастьем и тут же не осознающих его людей, к которым он наверняка принадлежит? Можно корить жизнь за то, что подкинула случай им, а не тебе. Можно примерить на себя немного благородства (жмет с непривычки, не все места прикрывает) и решить – заслужили. А можно и даже нужно – завидовать. Потому что объяснений такому счастью, свалившемуся с неба, нет.
Еще Октябрь. Ни рыба ни мясо. Повезет – теплый, не повезет – багряная дорожка для зимы. Сидит и молчит в углу, забитый, затюканный, неопределившийся. Что о нем говорить?
Зачем они мне все? Такие же чудики. Только Июль, пожалуй, другой, а эти… И если быть честным до конца (после признания в зависти к Июлю, которого я даже не видел, а только выдумал его образ, честность бьет во мне фонтаном, заполняя все внутренние пустоты), в этом кружке календаристов есть что-то немного обидное. Я был и есть не как все, один в своем роде, уникальный, застрявший, поместившийся в один месяц. А выходит, что и не совсем один, и, как следствие, вовсе не уникальный. Еще как минимум четыре наберется. Даже думать так плохо, а уж записывать такие мысли совсем гадко. Это же надо – радоваться собственным мучениям! Успокаиваю себя мыслью, что людям, свободно перемещающимся по календарю, не понять, как источником страдания и гордости может быть что-то одно. До своего февраля я тоже не понимал. Буду ли понимать, если сдвинусь дальше?
* * *
Сегодня опять под дверью записка. Я прошел ту стадию, когда решимость только укрепляется, теперь воля моя слабеет и решение не идти к этим календаристам уже не кажется мне правильным и единственным. Сегодня ночью я долго не мог заснуть, все задавал себе вопросы и представлял этих несчастных, ну, кроме Июля, этот, должно быть, даже счастливый. Вот гад. Зачем я им и зачем они мне? А если они все – просто выдумка, кто-то решил меня так разыграть, придумал каких-то календаристов и теперь заманивает. Я в последнее время часто был на людях из-за собаки, вполне мог намозолить глаза каким-нибудь недалеким шутникам или даже мошенникам. Хотя зачем я сдался мошенникам, у меня ничего нет, даже жизнь моя принадлежит мне только наполовину, но они об этом могут и не догадываться.
В общем, есть два варианта. Первый: календаристы не существуют, кто-то надо мной так потешается, нужно отдать должное его или их упорству и фантазии. Человек, начисто лишенный сочувствия, не смог бы придумать такое. Если я пойду на их собрание, которое и не собрание вовсе, чем я рискую? Мне не привыкать быть объектом тихих насмешек. Это неприятно и обидно, но стерпеть можно, хотя привыкнуть нельзя. Но я никогда не был целью смеха направленного, громкого, только мной вызванного, специальной, для меня повышенной громкости. Когда я только думаю о таком, мне становится еще холоднее. Холод этот ощущается не руками и ногами, носом, ушами, а внутри, непонятным, трудно определяемым органом. И ведь я еще себя жалею, хотя терпеть не могу жалость, а этот или эти молодчик/молодчики жалеть наверняка не будут. Но цель их – шутка, пусть злая, но шутка, если бы они хотели навредить мне физически, то давно бы так и поступили. Я одинок и физически жалок, даже слишком легкая добыча.
Второй вариант: эти календаристы, которых мне все время хочется назвать почему-то калеками, есть общность у этих слов – календаристы и калеки, действительно существуют и хотят видеть меня всерьез и по-настоящему. К чему тогда такая таинственность? Почему бы просто не прийти и не пригласить на встречу? Сказать, мол, мы что-то вроде анонимных алкоголиков, собираемся вместе и обсуждаем свои проблемы, вы тоже приходите, мы же видим – вы один из нас. У нас есть специальная программа «10 шагов» (12, 30, 365/366, не важно), благодаря которой вы выберетесь из того месяца, в котором застряли. Впрочем, если бы программа работала, они назывались бы своими человеческими именами, а не месяцами. Надеюсь, эти невзрослые секреты просто от застенчивости. Я люблю застенчивых людей, мне с ними легко.
* * *
Вчера я убедил себя не ходить и даже заснул хорошо, крепко. А сегодня нас проснулось двое. Большой я, ленивый, трусливый, вмерзший в жизнь, и внутри меня – маленький я, почти дитя, еще надеющийся, капельку даже деятельный, которому очень хочется пойти, повидаться с этими незнакомыми, но по стечению обстоятельств такими близкими, ближе невозможно, людьми. И весь день маленький я рос непонятно почему, все окрашивал своей надеждой, своей наивной честной дерзостью. Как, почему? Я не знаю. Может, пока я спал, что-то внутри меня сломалось или, наоборот, встало на место, и проснулся этот второй я. К концу дня второй я дорос до размеров первого я. Они разместились во мне поровну, один – с охапкой сомнений и хмурых мыслей, другой – с легкими мыслями и легкими ногами, готовыми сорваться и бежать к этим календаристам когда угодно. Я в борьбу я вмешиваться не стал. За ночь разберутся. Пойду спать, а завтра поступлю, как наутро решит победитель.
* * *
Думал сегодня вообще ничего не записывать. Уже два часа ночи, а я все не сплю, не могу, как это говорится, найти себя места – в буквальном смысле. В кресле неудобно, на подоконнике тоже, лежать тело не хочет, сразу затекает то в шее, то в боку, от стояния начинает болеть поясница, все никак не пристроюсь в пространстве собственной квартирки, каждый угол которой знаю до самой мелкой отвратительной детали. Сидеть не могу, стоять не могу, когда хожу – только завожусь еще больше, то ли бегаю наперегонки с собственными мыслями, то ли пытаюсь убежать от них; а это все же разные вещи, хотя и то и другое объединяет некая соревновательность. Ну вот! Даже записать ничего не могу, все путается, начинаю с одного и заканчиваю другим.
Наверное, лучше всего будет записать все в хронологическом порядке, как было. Буду писать неспешно, буду сопротивляться бурному потоку мыслечувств; потому что за каждой мыслью – чувство, а за каждым чувством – мысль. Опять я сбиваюсь, черт побери! Итак.
Итак. Я проснулся как обычно. Все было на месте: руки на месте, голова на месте, нос, шапка, носки, пальцы, интересующееся солнце за окном. Кофейная чашка была на столе, хотя мне помнилось, что вечером я убирал ее в шкаф, но уверен быть не могу. В любом случае все остальное было на своих привычных местах, поток жизни, прерванный моим сном, возобновился с того же места, день покорно не обещал ничего из того, что я сам не определю, день ждал моей воли. Я прислушался к себе. За ночь маленький и решительный я вырос и окреп, стал внутри меня главным и ровным тоном как бы говорил мне: иди, иди. Я решил его проверить, стал затягивать время, проверяя его настойчивость. Выпил кофе – иди, иди. Постоял у окна, злясь на солнце, – иди, иди. Солнце отогревало во мне знакомые, надоевшие злые мысли, но тон не менялся – иди, иди. Я чистил зубы, задумчиво, пальцами далеко отодвигая губы, проверяя, оценивая, очень долго – иди, иди. Устроил внеплановую инспекцию обогревателей – иди, иди. Тон не слабел, в нем даже появилась новая сила, почти гипнотизирующая. Стал одеваться теплее обычного… В общем, я тянул время, уже зная, что мне не отвертеться и я заставлю себя пойти на встречу календаристов.
Я проверил адрес. Далеко. В той части города, где я редко бывал еще до того, как наступил февраль. Пришлось ехать на метро. Это было, как ни странно, первое приятное событие дня. Оказывается, метро я люблю. Оказывается, в нем нет разницы между февралем и летом, всегда жарко и душно. Я даже снял шапку и расстегнул куртку, чего со мной уже давно, даже давным-давно не случалось. Я наслаждался тем, что стал хоть немного ближе к людям в кричаще летней одежде. Закончилось все, впрочем, довольно быстро. Как было наивно думать, что могло быть иначе. Несколько раз меня пытались сфотографировать, кто украдкой, кто не таясь – смотрите, человек в метро, летом, в жару, в зимней одежде!
Я думал выйти, надеть шапку, натянуть ее на самые глаза, застегнуть куртку и бежать домой, никакого метро, только по самым безлюдным улицам – подальше от этого бесцеремонного внимания, от смеха и шушуканья, от настойчивых календаристов и их дурацких собраний, оставить где-нибудь под кустом пустую надежду, пусть погибает, не жалко, лишь бы отвязалась от меня. Это во мне бунтовал вчерашний я, трусливый и безнадежный, пытался снова занять меня целиком и вернуть власть. Но не вышло. Не знаю как, но не вышло. Сегодняшний я был все еще больше и сильней. И я доехал до самого места: глаза в пол, перебегая из вагона в вагон при малейшем подозрении, что кто-то хочет меня сфотографировать. Пару раз я не успевал: двери захлопывались у меня перед носом. Тогда старый я дико радовался: это знак, знак, поворачивай назад! Но новый я отмахивался: иди, иди. На станции пересадки просидел на скамейке несколько минут, пока на каждый знак было свое «иди». Перешел на нужную линию, но сел на поезд в другую сторону, проехал три лишние станции. Вернулся, поехал куда надо, совсем уже издерганный, даже шарф ослабил. Доехал, наконец.
Я вышел из метро в давно забытом районе. Посмотрел на часы: я ехал дольше, чем рассчитывал, до собрания оставалось меньше получаса. Не успею – знак. Тут недалеко – иди. Постоял, потратил еще две-три минуты. Знак. Стало холодно, я совсем забыл, что куртка расстегнута, а шапка в кармане. Иди. Хочешь мерзнуть так всегда? Иди!
* * *
Идти было неуютно, все время было чувство, что кто-то сидит у меня на плечах, маленький, вертлявый, и не дает разогнуться. Заболела спина, загорелись под шапкой уши. Хотелось сбросить эту невидимую мартышку или черта вместе с пуховиком, со всем весом одежды прямо тут, на улице, расправиться и как птица улететь подальше от всего этого. Чего этого? Куда улететь? Это я спрашивал сам себя. Но вот что странно, вопросы есть, а ответов на них нет, хотя подразумевается (опять вопрос – кем?), что если я сам себя экзаменую, то к вопросам должны прилагаться ответы, но их нет. И я все шел, и улицы, город стали как бы приснившиеся, укрытые невидимой, но ощущаемой вуалью, существующие отдельно друг от друга. Как во сне: предмет существует, только пока на него смотришь. Я шел не оборачиваясь, что было сложно в незнакомом районе, потому что боялся, что за мной ничего уже нет, и уговаривал себя, что нельзя посмотреть на то, что уже было видено.
В общем, я дошел до места. Вспомнил, что район-то знакомый и не такой уж далекий от дома, просто я всегда заходил в него с другой стороны, другими улицами, другими путями. Сердце немного разжалось, солнце немного выдохнуло. Мартышка на плечах стала легче и спокойнее. Маленький двор, тихий, тенистый, видно, что люди живут здесь немного сами по себе. Вон – город, а вот – двор. Во дворе, окруженный зданиями побольше, стоит по-быстренькому отреставрированный домик, построенный, наверное, в 50-х или 60-х, но по замыслу архитектора выдаваемый за более старый и благородный. Три этажа, а может, два. Запомню в следующий раз. Вот так сам себя открываю: «в следующий раз» – оказывается, я уже решил, что пойду на следующее заседание календаристов.
Оказалось, что это маленькая гостиница с конференц-залом на полуподвальном этаже. На входе меня встретила вся какая-то неопределенная девушка, то ли худенькая, то ли пухлая, вежливая и раздражительная сразу, в свеженькой, только-только из стирки, белой сорочке с двумя неприятными пятнами на воротничке, с благородными губами и по-деревенски тяжеловатым носом. Спросила, что мне нужно. Не удивилась, когда я ответил (а объяснение у меня было путаное, замямленное, стыдно было признаться, кого и зачем ищу). Сказала, как пройти, но не проводила и никого не вызвала проводить. Я уже опаздывал на три минуты. Стало страшно: что, если я заплутаю и опоздаю еще больше? Это, разумеется, было невозможно в таком небольшом здании, но старый я, в последней попытке вернуть себе былой размер, цеплялся за все подряд, понимал, что уже проиграл. Вот лестница вниз, на удивление светлая и чистая, вот коридор, слегка больничный, все двери закрыты, кроме одной в конце. За дверью в конце зал, в нем люди, вполне обычные, кажется, они даже не говорили ни о чем, когда я пришел. Все посмотрели на меня со спокойным интересом, все были не такими, как я их себе представлял.
* * *
Мысли путаются, потому что сказано было очень много. Я привык писать, вслух молчать и говорить про себя, писать вслух, так сказать, я отвык находиться в центре разговора. Во время моего бегства я разговаривал с людьми, но очень кратко и по-деловому, больше слушал и подслушивал, не специально, но не без интереса, чужие разговоры. А тут говорили со мной, обо мне. Это так тяжело – находить, что ответить! Спрошено у меня было много, отвечено не все: многое по незнанию, что-то из-за забвения. Но появилась необходимость вспомнить, не ради себя, а чтобы ответить этим людям.
Не знаю, то ли из-за появления нового человека, то ли это у них всегда так, но говорили они очень много. Весь мир состоял из шума их слов. Стены были цвета их слов, стулья были формы их слов, в свете из низких широких окон под потолком вместо пылинок плавали слова. Я боялся, что неопределенная девушка спустится к нам и попросит меньше болтать, не тише, а именно меньше, потому что слова уже переполнили зал, как сказочная каша из горшочка, и заполняют всю гостиницу, душат гостей, выдавливают окна, галдящей массой распирают стены и захватывают тихий, тенистый дворик, срывают с неба птиц, выплескивают моря, вскрывают могилы, обрушивают небоскребы, останавливают ветер. Везде слова, слова, слова, и я растворен ими. Я в каждом слове, каждое слово во мне, это я тоже срываю, обрушиваю и выплескиваю, и сам срываюсь, рушусь и выплескиваюсь. Я – мир, а мир – слова.
* * *
А все-таки надо собраться и из этих слов, которые еще остались во мне, булькают и шипят – те, что поглупее, попроще, шепчутся или совсем молчат – те, что поумнее, надо из этих слов собрать новый мир взамен снесенного старого. Надо где-то жить, как-то оправдывать свою никчемность.
С чего же начать.
В комнате было несколько человек, они сидели в круг на складных пластмассовых стульях нерешительного коричневого оттенка, лицом друг к другу, будто на собрании анонимных алкоголиков. Как я и предполагал. Это меня обрадовало. Первое впечатление? Они мне не понравились, не потому что я сразу был захвачен их слаженной, отрепетированной по ролям многими собраниями речью, а потому было в них что-то общее со мной. Это я тоже предполагал, но радости не почувствовал. Не в шапке дело, никто из них не носил шапок, не во внешности, они все были разные, а все же в них самих, даже вокруг них было такое, чего нельзя увидеть, а можно только почувствовать. Если вам не дано, если вы не такой, как они, проще говоря, если вы обычный человек, вы тоже почувствуете эту странность, но не почувствуете общность с ними. А вместо нее отголосок поэтической тревоги: вы стоите на берегу океана, и море перед вами – такого хмурого серого цвета, по которому не угадаешь, будет ли шторм или ничего страшного не случится и через полчаса снова покажется солнце. Вот такую тревогу вызывал бы взгляд на календаристов у обычных людей. А я чувствовал, что я с ними – одно. И это меня раздражало. Моя исключительность, которую я так берег, которой врал, что они не будут, как я, что я – не они, немножко скисла. Тут я тоже не обманулся. Счет 1:2 в пользу обидок. Захотелось уйти, выкинуть их из головы, уговорить себя, что я никого не видел, даже не ходил никуда, а просто начитался в газете перед сном дурацкой рекламы, вот и привиделась такая глупость. Но я выбрал остаться. Стоило выяснить, зачем им я, раз они потратили на меня столько усилий. О чем тут будут говорить, в чем будут убеждать меня?
Кто будет убеждать и допрашивать яростнее всех? Я вгляделся в каждого: я знаю, как я выгляжу в такие моменты, когда пытаюсь сделаться невидимкой с неощутимым взглядом – как комический шпион, который вот-вот провалит задание. Они мой взгляд, конечно, заметили, потому что тоже вглядывались, не скрываясь, но не обиделись. У всех были добрые, приглашающие глаза. Одного я узнал сразу. Тот модник из парка, с шарфиком. Все время на меня смотрел, надо было догадаться, кто он – шарфик! в июле! и теперь вспоминается – полупальто! У него взгляд был тоже приглашающий, но надменный, как у начальника, который ждал, чтобы устроить унизительную выволочку, без крика и стучащих по столу кулаков, но даже более обидную. Но другие были незнакомы, взгляды их искренни, и главное – среди них была женщина. Судя по одежде, и выяснилось позже, что я был прав – я, может, и комический шпион, но вовсе не идиот, – она была Июль. Она смотрела на меня добрее всех, сразу захотелось остаться, хотя я и корил себя за такую бесхребетность. Один взгляд – и растаял, обмальчишился, отупел. Но ведь не зря же шел!
И вот что еще. Пока я это все писал, пришла ко мне мысль. Я слишком много пишу, раньше, когда писали на бумаге, я бы написал, что дневник мой толстеет с каждым днем, и я чуть было так и не написал. Но теперь-то, когда пишут не на бумаге, записи не толстеют, а удлиняются. А смысла не особенно прибавляется, да и утомительно писать просто так, хотя и помогает – в терапевтических, так сказать целях. Попробую я поиграть сам с собой и со своими записями. Думаю, моя первая встреча с календаристами заслуживает не просто еще одной, пусть подробной, прочувствованной записи в удлиняющемся дневнике, она заслуживает мини-пьесы.
Когда я оказался в комнате, где проходила встреча, я почувствовал себя зрителем, выволоченным на сцену в середине пьесы и превращенным в актера другими участниками спектакля. Объяснение, конечно же, было проще. Так всегда себя чувствует не очень уверенный в своих общественных навыках человек, когда оказывается в эпицентре хорошо знакомых, но не потерявших друг к другу интерес людей. Они приглашают его, втягивают, дают шансы, подкидывают вопросы, очень простые, словно спрашивают ребенка, а он неловко, невпопад, с растерянной улыбкой («Знаете, я, наверное, по этому вопросу ничего нового не скажу, но если вы настаиваете, то я считаю…») отвечает, не замечая, как разговор, который раньше делился, скажем, на четыре, теперь делится на пять.
Но это тогда и там я был зрителем, ставшим актером. А в сереньком уюте своей квартирки я могу позволить себе взобраться на ступеньку выше, вылупиться из актеров в режиссеры. Вот моя пьеса.
* * *
Но сначала я все же опишу ее участников, просто и привычно, потому что очень не люблю то, как это делается в пьесах, со множеством ненужных, подразумевающихся в характере персонажа, но не отыгрываемых на сцене деталей. Мне же будет проще описать календаристов так, как я их увидел в первый раз, и пусть во мне говорит напряженный, и если честно, даже немного испуганный человек, а не фантазер и прозорливец-драматург.
Тот, из парка, с шарфиком, был Октябрь, как выяснилось до конца встречи, писатель. Все время улыбался бледной, водянистой улыбкой, смотрел на всех – как бы! – свысока, но когда губы уставали держать улыбку, за ними тут же сдавались и глаза, и проявлялась в Октябре неуверенность, нервная ранимость. По большей части он вещал затасканную заумь, старательно держал себя в образе довольного жизнью человека, но игра это была только для него и меня, потому что остальные календаристы его, я догадался, давно уже раскусили. Чем-то я ему сразу не понравился, и я, не став разбираться, решил, что в ответ тоже его невзлюблю.
Был Май, высокий мужчина средних лет, немного армейского склада, стрижен бобриком. Мне он показался похожим на забор, ровный, крепкий, честный деревянный деревенский забор, за которым, если перелезть ночью и не без спросу, тебя встретят крепкие честные деревенские люди с кулаками и двустволкой. Остальные календаристы относились к нему с очевидным уважением, как к человеку, которого все хотят видеть приятелем (но не другом) и опасаются иметь во врагах.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом