978-5-04-117371-5
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
* * *
За завтраком снова повторил эксперимент и выпил двухпакетиковый чай; мысли стали в ряд. Сегодня, я решил, будет день важного решения, и чтобы не откладывать его – я решил. Заведу себе собаку, чтобы не свихнуться совсем. Эффект стройных от чая мыслей будет держаться недолго, а вот собака – это дисциплина и ответственность, а дисциплина и ответственность требуют постоянной концентрации. Порода значения не имеет. Мне нужна такая же застрявшая, как и я, псина, возьму из приюта ту, которая там обитает дольше всех, самую, так сказать, застрявшую. Я ведь тоже «застрявший», у нас будет много общего!
* * *
Удивительно, как мало на самом деле одному человеку нужно места для жизни. Моя квартирка до сих пор стоит полупустая. Шкафы не заполнены вещами, на кухне всего пара тарелок, но больше всего мое одиночество выдают полки для всякой милой мелочи, статуэток, стекляшек, фотографий в рамках, которые висят голые, напоминают забытые декорации. Моя квартирка пуста, как и моя жизнь. Это, конечно, во мне говорит жалость к себе, я очень люблю себя жалеть. Просто больше некому. Есть родители, но парадоксальным образом их жалость мне не нужна. Согласен, ситуация запутанная, даже дурацкая. Вот я упрекаю неведомо кого за то, что мне недодали жалости, а вот – отказываюсь не просто от жалости, а от сочувствия, чувства куда более нежного и точного, совсем родных людей. Если бы я знал, как победить эту двойственность, я бы, наверное, смог бы победить и февраль, но пока я так и не нашел к ней подхода. Как увлеченный математик, я пытаюсь, пробуя одни теории за другими, но выходит пока так себе.
Так вот: моя квартирка до сих пор стоит полупустая. Ей не хватает уюта, самой незамысловатой обжитости, признаков человеческой жизни. Пустота меня пугает, я борюсь со страхом. Разбрасываю брюки и носки, не мою тарелки сразу после еды и оставляю их в раковине, перекладываю предметы с привычных, давно отведенных им мест, на новые. Рушу симметрию (я считаю, что симметрия, как проявление порядка, есть часть чистоты), нерешительно, сдерживая порыв, сею мелкий безобидный хаос. А потом снова расставляю все как было, потому что вымученный беспорядок не делает мою квартирку более живой и более моей, он делает ее еще теснее: стены ближе, потолок ниже, двери строже. Поэтому я боюсь беспорядка даже больше пустоты, но, когда возвращается пустота, я снова боюсь ее.
Это трудно описать, но иногда мне кажется, что прозрачная, холодная пустота моей квартирки имеет плотность, и через ее незримое тело я прокладываю тоннели, по которым перехожу из кухни в комнату, из комнаты в ванную. Границы этих ходов невидимы, не ощутимы, но я могу их распознать, хотя и не смогу показать их кому-то еще. Тоннели меняют свою конфигурацию, и я не знаю зачем: когда у меня хорошее настроение (или, учитывая обстоятельства, не такое плохое, как обычно), я считаю, что для того, чтобы разнообразить мои однообразные перемещения по квартирке; когда у меня плохое настроение, я уверен, что это проделки февраля, который хочет меня еще больше запутать, мою жизнь – сделать немного чужой.
Но я все равно борюсь с пустотой, в которой живу. Некоторые вещи я разбираю на части. Вот, например, отламываю ручки от старого обогревателя, выкручиваю из него колесики, на которых он когда-то катался по квартирке, выдергиваю провод – и раскладываю его детали по отдельным полкам, как убийца-расчленитель, прячущий останки своей жертвы. Так один предмет занимает больше места, чем должен, но все равно недостаточно, чтобы заполнить пустоту хотя бы на треть, хоть бы на одну пятую. Вот я ложусь спать, как было вчера, например, и еще пару раз на прошлой неделе, и пустота ложится справа и слева от меня, молчит. Я прижимаюсь к стенке, но не могу ее ни заполнить, ни вытеснить; она все еще вокруг меня, гладит своими холодными пальцами мою шею, затылок, щеки. У нее очень много пальцев, десятки, сотни, они подвижные, неспокойные; а еще у нее есть глаза, их тоже сотни, сотни молчащих глаз, в которые я ни разу не посмотрел от страха увидеть сотни своих отражений. Сотни меня в отраженной пустоте.
Чем ниже солнце, тем царственнее пустота в моей квартирке, увереннее. Я ненавижу солнце, я писал об этом уже столько раз, но, когда я чувствую, как переламывается день, я начинаю любить солнце святой любовью жертвы, умоляющей о спасении случайного незнакомца. Но я не зря ненавижу его, моя любовь безответна, солнце заходит всегда, как офисный клерк, не задерживаясь ни минутки лишней на небе, и наступает пустота. Забавно, что для всех лето измеряется солнечными днями и градусами, а для меня минутами, когда пустота еще не съела все мое пространство. Таким образом, и в моем замкнутом, обособленном мире тоже есть своя смена сезонов. Сейчас вот осень, уверенно клонящаяся к зиме.
* * *
Есть такие светофоры, к которым всегда подходишь не вовремя. По дороге в приют все светофоры были такими: красный свет заменял извиняющийся зеленый каждый раз, когда я подходил к переходу. Как назло, сегодня лето переменилось, шел дождь, сильный и настоящий, с грозой и крупными, похожими на плевки каплями. Что может быть хуже, чем промокнуть в феврале? Ничего! Я стоял на светофорах и думал, что непременно заболею, не может такого быть, чтобы после такого похода не заболел. «Возвращайся домой, заболеешь ведь. Сходишь за собакой в другой раз, когда погода будет лучше. Ну чего ты уперся?» – был во мне голос. Я знаю, кто говорил. Старый, уже робкий, еще не пытавшийся сбежать от февраля, но пока не до конца побежденный я. Если бы внутри меня не расправлял плечи я новый, я старый легко бы убедил меня. Я старый, я предположу, даже не догадался бы никогда взять себе собаку. Но все поменялось, и я гордо медленно пропитывался дождем, показывая февралю, что теперь – я новый.
* * *
Собака была маленькая, пятнистая, чистенькая, старенькая, с вислыми ушами и добрыми глазами животного, повидавшего много всякого. В приюте сказали, что не брали ее как раз из-за такого вида, слишком спокойного и немолодого; людям в собаках нужны энергичность и молодость, чтобы детям было интереснее! В приюте она провела четыре месяца и стала почти совсем незаметной. Вот пример: когда я принес ее домой, то через десять минут потерял. Не мог найти, хотя она все время сидела у холодильника, не шевелясь и молча. Я назвал ее Тиш, сокращенно от тишины.
* * *
С собакой жизнь, конечно, поменялась. Приходится раньше вставать и выходить из дома два раза в день. Не знаю, был ли я к этому готов, но пока интересность нового, неизведанного распорядка жизни перевешивает его утомительность.
* * *
Тиш так меня занимает каждый день, что времени на то, чтобы сесть и записать что-то, не остается никакого. Только совсем кратко: день был нормальный.
* * *
День был нормальный.
* * *
День был средний.
* * *
День был нормальный.
* * *
День, ничем не отличающийся от других.
* * *
Просто день.
* * *
Еще день.
* * *
Несколько дней я не вел совсем никаких записей. Посмотрел и понял, что писать не о чем и незачем. К собаке я привык, но пока не могу понять, привыкла ли она ко мне. Думаю, что после незаметной жизни в приюте быть центром моей квартирки ей непривычно, тем более что Тиш – собака скромная. Даже когда я пропустил несколько прогулок, она никак не показала своего недовольства, ее глаза все так же смотрели с тихой добротой, заменяющей ей, похоже, искреннюю любовь.
* * *
Воспользовавшись кротостью Тиш, пропустил еще несколько прогулок. Все эти взгляды в парке, на улице стали меня совсем уж раздражать. Я думал, что чем чаще буду с ними сталкиваться, тем быстрее привыкну, но пока не привыкаю и не знаю, можно ли к такому привыкнуть вообще. Раньше, когда я выходил из дома редко, такие взгляды тоже были редкостью и я забывал их легко, но теперь как их забудешь, если они – каждый день. И каждый день все недовольнее. Мол, мы на него смотрим и смотрим, а он все ходит и ходит, вот же тупица!
* * *
У собаки нервный срыв. Мы с ней воем на луну – июююююль! И-и-и-июуууль! Потому что по календарю все больше расползается июль, а мы все больше сидим дома, а собака – моя милая покорная Тиш – все стоит у окна: в доме ей то ли слишком холодно от меня, то ли слишком душно от сменяющих друг друга обогревателей. Я устаю выть раньше, из-за простой человеческой непривычки к этому делу, очевидно, а собака моя – неутомимый виртуоз воя. Чтобы не мешать соседям (только их жалоб мне не хватало), я уговорил Тиш выть потише, но совсем выть она так и не перестала. Бывает, что днем разойдется: ИЮЛЬ, ИЮЛЬ, ИЮЮЮЮЛЬ! А к вечеру, после долгих моих почти слезных просьб, притихает до: июль, июль, июль. Иногда даже до: июль, июль, июль. И никому за стенами моей квартирки не слышен этот июльский вой, а мне… а я… а я привык к этой ниточке звука, на которой теперь висит мой день.
Но иногда ниточка становится страшнее ножа. Я помню, как в детстве мама разрезала продольно корж для торта на две части ниткой. Бывают дни, когда моя голова становится как тот корж (мне почему-то он всегда видится шоколадным), а вой Тиш – той ловкой, острой ниткой. Тогда я набрасываюсь на собаку с одним, постоянно одним и тем же вопросом: «Но что ты воешь, скажи уже что-нибудь!» Разве может животное ответить что-то человеку? Вот и Тиш молчит сообразно своему имени. Молчит, смотрит как-то непонятно, будто передает вину от себя мне, а потом снова выводит свой «июль, июль, июль». Ясно, что собаке нужно чаще бывать на свежем воздухе. А мне?
* * *
В нервном срыве наступила пауза, наступила тишина. Город притих, все разъехались; выдохлась от бесконечного воя моя собака; в голове у меня мысли слегли от переутомления; все разом как-то надоело. Я решил не записывать дальше (и тут же перечеркнул свое решение, сев записать, что я решил больше ничего не писать; невероятной силы воли человек!), а перечитать, что было написано уже. Внезапно понял: меня тошнит от слов, их так много. Они везде. На вывесках, на документах, по телевизору, на еде, на ярлыках одежды, в книгах, само собой, на микроволновке, на циферблате часов, в моем телефоне, в моей голове, в моих записях. Везде-везде эти слова и буквы, их так много, а я еще больше их пложу. Но я отказываюсь верить, что я мог все это (вот это все, тысячи слов, десятки тысяч букв) написать! Я отрекаюсь от этих слов! Отрекаюсь! Они мне не друзья, не дети, не проводники, не соседи и не призраки моей души! Я не знаю и не признаю их, они мне не нужны. Господи, сколько шуму я наделал ими у себя в голове. Стравливал их, заставлял биться десятки за звание одного – лучшего – слова, а потом выбирал подложных победителей, отправляя настоящие – честные, чистые, простые и точные – слова в конец очереди. У меня в голове они толкаются во все стороны, я выбрасываю их на бумагу, чтобы избавиться от лишнего давления в черепе, и тем самым шум из моей головы проливается наружу, в мою холодную квартирку, и начинает лишать меня пространства жизни. Надо, наверное, прекратить. Пока есть шанс, перетишье, пока притих город, устала собака, переутомились мысли. Нужно придумать, как заткнуть собственную голову, но как придумать – если думать нельзя?
* * *
Все решилось само собой. Пока я думал, не думая, как думать, не думая, у собаки снова случился нервный срыв, снова вой у окна, на луну, на июль, на меня. Иногда я тоже подвываю, но Тиш уже от этого не легче. Она все еще тиха, но всю вину из своего взгляда уже переложила на меня; смотреть на меня ей больше незачем. Надо было думать раньше, а я был слишком увлечен собственной решимостью, внезапно разогнувшимся эгоизмом. Я еще нахожу для себя какие-то отговорки не ходить на улицу, не выгуливать животное, но отговорки для собаки у меня уже давно закончились. Кормить ее, выть с ней, безнадежно пялиться в окно – это одно дело, приятное и не хлопотное. Другое совсем – выгуливать собаку. За окном такой, зараза, красивый июль, весь с картинки, звенящий от красок и идеального неба, что я не смогу удержать Тиш. Либо она убежит (сегодня я видел ее у двери, очевидно пытающейся проделать в ней проход), либо я уморю ее в заточении. И тогда я стану для нее таким же мучителем, каким стал для меня февраль. Я не могу так поступить, не для того я сбегал (или просто бегал?) от него, чтобы стать им.
Кто-то подсунул под дверь рекламку собрания каких-то календаристов. Там-то, тогда-то. Будут Май, Октябрь, Июль, может быть, придут Четверг и какой-то неопределенный год. Чушь, пожалуй, но я схожу.
* * *
Чтобы самому не стать февралем, мне приходится развлекать собаку. Теперь я хожу с ней, как и всякий, у кого есть собака, два раза в день на прогулки. Я хожу с ней в парк недалеко от дома. Я бы не ходил с ней именно в этот парк, но все остальные еще дальше, а мне не хочется, мне неприятно таскаться далеко. Что сказать об этом парке: он тот же самый, в который я ходил на редкие прогулки, когда у меня еще не было собаки. Это тот парк, где меня принимают за бездомного, где взрослые что-то невидимо и неслышно шепчут детям, когда видят меня. Я не вижу и не слышу, что они шепчут, но догадываюсь и так: не подходи к дяде, дядя странный, на улице июль, а он укутан так, будто бы февраль; все это не к добру, не подходи к дяде, дядя странный, странный – значит нехороший. Вот такой я нехороший – без всяких обоснований этого утверждения, кроме странного внешнего вида, – дядя в этом парке.
Теперь я стал гулять с собакой, и мнение обо мне, похоже, слегка изменилось. Судя по взглядам, я остался странным дядей, но собака перевела меня в разряд безобидных чудиков. Думаю, выгуливай я большого пса какой-нибудь породы, которую обычно связывают с жестокостью, я бы сразу из нехорошего дяди стал бы откровенно опасным, но моя маленькая, не юная, привязанная ко мне (как же я благодарен ей за это чудо!) Тиш сделала меня жалким одиночкой, жизнь которого не сложилась из-за кучи мелких, но, будем откровенны, безобидных отклонений. Посмотрите, у него есть собака! Определенно, дворняга, но довольная тем, как складывается под его присмотром остаток ее не слишком до этого радостной жизни! Есть, есть, значит, в нем что-то хорошее, проявление уважение к жизни, такой не обидит живое существо. Но держаться от него лучше все равно подальше. Особенно детям. Ну хоть так. Какое-то разнообразие среди мелкого каждодневного злобствования – мелкая жиденькая жалость.
Из-за смены взглядов на меня (некоторый общественно-политический подтекст этого словосочетания мне кажется здесь даже уместным) я заметил любопытную вещь. Я не мог на них повлиять сам, без собаки, но они влияли и продолжают влиять на меня: я становлюсь теми взглядами, которыми люди на меня смотрят (но видят ли?). Злые – злой, осуждающие – осуждающим в ответ, жалеющие – жалким. Последние – самые тяжелые, от них я в лучшем случае ощущаю, как мои ноги и руки тяжелеют, холодеют и стареют, а голова отрывается от тела и улетает, улетает, улетает куда-то далеко, в неразборчиво нарисованное спасительное одинокое место, но на самом деле остается на месте и терпит, терпит, терпит своими глазами, своими ушами и мозгом внутри нее всю эту клеймящую, выносящую слепой приговор жалость.
* * *
В ответ на такие взгляды я пытаюсь придумать что-нибудь обидное про тех, кто на меня пялится. Вот, например, я вижу, как смотрит и отворачивается, смотрит и отворачивается молодая пара (муж чуть постарше, но уже безжизненный и похож на заветрившийся кусок теста, жена совсем молоденькая, но вся иссушенная мелочными истериками) с маленьким ребенком (наверняка этот комок теста, такой же, как и его папа, еще не может говорить, только требовательно агукает и пускает в штаны из-за отсутствия должного воспитания). Они разные, но взгляды их одинаковы, даже больше – это один взгляд на двоих, у них четыре глаза (разные по цвету, форме, недостаткам зрения и возможности держаться открытыми; у мужа, наверное, дистрофия мышц век, судя по тому, что его глаза все время прикрыты, как у сонного), но мозги у них одинаковой серии, одной модели, ну или, по крайней мере, две части одного целого. В данном случае это не тошнотворный романтический комплимент, это выражение ужаса, потому что только собранный целиком этот один мозг на двоих начинает работать в полную (не)мощность. Он как пылесос всасывает в себя весь мир, по кусочкам, надсадно, забиваясь и периодически требуя прочистки, а назад выплевывает только непонимание и осуждение, из этого непонимания рождающееся.
Они осуждают меня, потому что не понимают и даже не представляют, как это возможно – застрять в каком-то одном месяце, словно кто-то выдрал из календаря все остальные. Больше того, я думаю, они вообще мало что понимают, эти сонный полутруп и неврастеничка. Сама жизнь для них – большой непонятный монстр, собранный из тысяч незнакомых частей. Я в ответ осуждаю их, но я убежден, что мое осуждение происходит от полного понимания их жизней. Наверное, я ошибаюсь, может, я так же глуп и напуган непониманием, как и они, но мне же надо сначала как-то защититься, а потом эту защиту оправдать.
Хотя что я понимаю! Вот вчера (а может, и позавчера или на прошлой неделе, когда дни похожи один на другой, один от другого очень трудно отличить) на меня смотрела с жалостью девочка лет пяти-шести. Неиспорченное дитя, отбившееся от скамейки со взрослыми, занятыми взрослыми разговорами («А он…», «А она…», «Это все деньги…», «Так всегда и бывает…», «Ну а что ты хотела…», «Какая же все-таки сволочь!»). Она играла со своей тенью: заставляла ее сливаться с тенью огромного дерева, потом тень девочки бродила, неотличимая, по тени дерева, затем наконец отделилась и хлопала в ладоши, а девочка что-то тихо пищала. Со стороны игра была однообразная и малопонятная, но девочка все отправляла свою тень путешествовать по другим теням («Надо найти выход и вернуться назад день в день, тень в тень!» – такая нелепица звучала у меня в голове), и кто знает, какие приключения ей там выпадали.
Я стараюсь не смотреть на детей, какими бы странными ни были они сами и их игры. Я, разумеется, не смотрю на детей специально, но очень часто они источники шума, который невозможно не замечать. Иногда они так сильно отличаются от взрослых, что мимо этой несхожести нельзя пройти. Но я стараюсь не смотреть на детей, потому что знаю, как я сам смотрюсь со стороны, тут нет нужды повторяться. Я не смотрю на детей, потому что боюсь за себя, вот и все. Но игра этой девочки была необычной, а ее мама так была увлечена разговором с другой женщиной (сестра, подруга или – пикантный поворот сюжета жизни – любовница), что я осмелел и присмотрелся.
Эта девочка очень необычная, думал я. Другим детям нужны игрушки, хотя бы самая простая лопатка, другие дети, взрослые, площадки и аттракционы, чтобы развлекать себя игрой, а этой не нужно ничего, кроме ее воображения. Она одна, но ничего не боится, и в том, как сливаются и распадаются ее тень и тень дерева, есть что-то тревожное, проблеск жизненной тайны, к которой никак не подступиться даже взрослому. Но она не боится! Она играла, не обращая ни на кого внимания, не догадываясь, что в тот момент она была моим маленьким героем. А потом она резко бросила играть, как это часто бывает (бывает же? Почем мне знать!) с детьми. Похлопала в ладоши, как и до этого, внезапно задумалась и прекратила. Перемена была слишком быстрой, и я не успел отвести взгляда от девочки; она заметила, что я на нее смотрю.
Не знаю, говорили ли ей взрослые, что нужно делать, если она заметит, что на нее пристально смотрит незнакомец. Но она не отвела глаз, не испугалась, спокойно смотрела в ответ – с жалостью, на которую способен только ребенок: честной, глубокой и стремительной. А потом отвернулась и побежала к скамейке с мамой (и маминой сестрой, подругой, любовницей), наверняка забыв про тени, странного дядю и жалость к нему. Но ее взгляд еще долго держался на мне.
* * *
Среди всех этих взглядов есть один как будто даже заинтересованный, не осуждающий и не жалеющий, но тоже по-своему неприятный. Будто я еще не открытая наукой букашка, попавшаяся на глаза энтомологу, который пока не уверен – отклонение ли я в уже известном виде или совсем новый вид. Этот взгляд я встречаю все чаще в последнее время, и он принадлежит одному человеку. Такому среднего роста кучерявому блондину с орлиным носом и постоянным серым объемным шарфом, небрежно (но видно – старался) намотанным вокруг шеи. Для июля жарковато, не по погоде, но все равно не так тепло, как одеваюсь я сам. И вообще одежда этого энтомолога (я понятия не имею, кто он на самом деле) слишком модная и даже немного вычурная, так что, наверное, это просто модник, который готов терпеть неудобства только ради того, чтобы выделяться.
Раньше я его не замечал, но теперь – он в парке всегда. Я убеждаю себя, что в этом ничего удивительного нет. Я ведь хожу в парк каждый день, а раньше бывал редко и оттого и не замечал этого, в шарфе. Может, все было наоборот: он ходил в парк каждый день еще до того, как я завел Тиш, и не замечал меня, потому что я – ходил редко. В любом случае, чтобы не смущать себя подобными рассуждениями не тему, кто был в парке раньше – я или он, я лучше сменю время прогулок с Тиш. К жалости я привык, но смогу ли привыкнуть к интересу?
* * *
Несколько дней все шло хорошо. Я не пересекался с незнакомцем с орлиным носом. Я даже начал забывать о нем, хотя голова у меня как сонная деревня: любое изменение в окружающем мире откладывается и бурлит в ней по нескольку дней, пока от него не останутся только белые-белые, отполированные бесконечными обсуждениями кости. Но сегодня он снова появился: все тот же осенний шарф в июле, тот же ядовитый нос, только взгляд теперь другой – будто бы удостоверившийся в чем-то.
* * *
Бывать в парке для меня все невыносимей. Этот нос в шарфе, который, я уже уверен, следит за мной: куда я, туда и он; эти взгляды, моя собака, которой недостаточно тех прогулок, на которые я ее вывожу каждый день, ей нужно все дольше и дольше. Откуда столько прыти в этом дряхлом тельце! Я думаю вернуть ее в приют. Не будет ее – не станет и этих вылазок в парк, я снова буду один и вокруг меня будет тишь, а не Тиш. Но эта чертова собака привязалась ко мне, после каждой прогулки смотрит на меня почти человеческими глазами, такими радостными и благодарными. Я чувствую, для нее я из мучителя-февраля превратился в неопределенный летний месяц или, что скорее, учитывая ее возраст, теплый, еще не расставшийся с солнцем и зелеными листьями сентябрь. Я задаю себе вопрос: а готов ли я к такому? И не могу найти ответа. Собачья благодарность иногда усмиряет мою жалость к себе, но ненадолго. Пара прогулок по полчаса в день – вот и все периоды затишья или за-Тиш-ья, а все остальные часы (иногда даже часы сна, ведь нельзя забывать о том, что мое сознание не успокаивается, даже когда я вроде бы сплю) вина и жалость к себе спорят за право обладать мной.
* * *
Наверное, я все же верну Тиш в приют. Будет еще один мой, после провальной попытки сбежать в другой город, провальный проект. Тогда я спасал себя, потом я спасал животное (а на самом-то деле снова спасал себя), но ничего так и не вышло. Почему-то даже не жаль. Наверное, я скоро смирюсь с неудачами. За окном сегодня, кстати, редкий этим летом паршивый день. Весь день льет, под вечер была гроза, ветер снес несколько веток у деревьев во дворе. Одна даже распласталась осьминогом минут на пять на моем окне и царапала стекла, словно просилась внутрь, напугала собаку. Тиш, трусиха, ластилась ко мне, просила защиты, строила милые, беззащитные мордочки, прижимала уши и тихо, дисциплинированно скулила. Я замечал, но делал вид, что не замечал. Пил, отвернувшись, кофе и имитировал как мог потерю интереса к животному. Мне, конечно, ее жаль. Февраль очерствил мое сердце, но не лишил меня его окончательно. Так будет лучше. Пусть наши последние дни с Тиш будут плохими, неловкими, разделенными. Пусть запомнит своего хозяина таким, окруженным забором самовлюбленности, через который ее короткие лапки не смогут ее перекинуть. Я чувствую, что поступаю неправильно, но что я могу с собой поделать? Почему я обращаюсь с собакой так, будто она человек? Чтобы мне легче было издеваться над ней? Но зачем?
* * *
Сегодня опять ходил в приют, возвращал собаку. Больше никаких прогулок в парке. В приюте смотрели на меня, как на живодера, как на демона, на предателя родины, на растлителя и поджигателя, на негодяя, мерзавца, обманщика с потухшей и протухшей душой. Но делали все очень профессионально: не убеждали, не уговаривали, не осуждали, не повышали голос, только смотрели огненными глазами, надеялись, видно, разжечь мою душу заново. Но ничего не вышло, я оформил бумаги, кивнул, промямлил прощание, на которое, к моему удивлению, ответили (с профессиональным холодом с голосе), запутался на выходе, вышел не в ту дверь, задел косяк, вернулся снова, снова был окинут огненным взглядом (душу мою, охваченную февралем, огонь так и не взял) и вышел, наконец, в нужную дверь.
До дома я шел в легком помутнении, выражавшемся такими симптомами: какое-то время я почти не чувствовал температуры, не было ни холодно и ни жарко, а как-то просто было; солнечный свет отчетливо делился на лучи; лучи был похожи на длинные измятые целлофановые пакеты; прохожие на меня почему-то не смотрели, но я их замечал – их было много, и они постоянно менялись лицами. В таком состоянии я даже не заметил, как пошел домой через парк, хотя он был мне не по пути. Такие глупости это все, конечно, но все же так все и было. В парке я присел на скамейку, не глядя, не отдавая себе отчет, стараясь только отстраниться от лицекружения со всех сторон. Оказалось, что я сел напротив единственного лица, которое оставалось на своем месте, никуда не плыло и нигде больше не повторялось. Лицо было знакомое, но узнал я его не сразу – с убедившимся взглядом, орлиным носом, светлыми кудрями над и объемным шарфом под ним. Лицо было довольное, и мне от этого было неприятно. Я посмотрел в него, постаравшись придать глазам настроение осуждающего просверливания, но лицо от этого стало только еще довольнее. Не выдержав, я встал и пошел домой (от волнения пройдя сначала не в ту сторону), чувствуя, как лицо цепляется за мои плечи, пытается развернуть мои глаза к своим.
* * *
Без Тиш стало тихо и однообразно, как я и хотел, но хотел ли – так? Мне хватает еды, чтобы не выходить из дома пару дней, если лежать и не делать совсем ничего, экономить силы, то дня на три, хотя воспоминания об эксперименте с растягиванием рациона слишком страшит меня, чтобы попробовать что-то подобное еще раз. Кроме еды, выходить мне незачем: все улицы вокруг дома я уже исходил; в парке, теперь без собаки, я опять стану мишенью для колких, царапающих взглядов. Еще, поди, подумают, что я собаку съел или просто замучил (и не надо было его (меня) жалеть, когда собака была – ясно же, что такие, как он (я), животных заводят не просто так, а ради какой-то зловещей цели, непонятной нормальным людям со стройным взглядом на мир), и взгляды будут вдвойне-втройне колоть и царапать, как бы компенсируя прежнюю, по недомыслию, жалость. В общем, сегодня я весь день провел дома, рассуждая о прошлом, которое увел на поводке, и ужасаясь настоящему, от которого прятался за четырьмя стенами. Завтра, уверен, проведу так же.
* * *
Ура! Ура! Моя уверенность меня не обманула. На часах уже полночь, а я так никуда и не выходил, просидел весь день дома – как и догадывался накануне. Играть с собой в поддавки может иногда быть интересно.
* * *
Сегодня день начинался как обычно, по крайней мере я проснулся с чувством, что все будет как обычно. На улице было обычное солнце, такое же радостное и приколоченное, как почти всегда этим летом, соседи в точности выполняли свой будничный ритуал, рассчитав, кажется, на каждое действие идеальное количество шагов и жестов, на каждое приветствие – идеальное количество слов, сказанное с необходимыми паузами между ними; улыбки – выверенные по времени и ширине; глаза – демонстрируют достаточную, но не чрезмерную радость дню, солнцу, добрососедству, непрерывности пусть не самой счастливой, но точно не несчастной жизни. День начинался механически обычно, день начинался отвратительно. Я рассчитывал, что он так и пройдет, прольется небурно, незаметно, но случился сюрприз.
Мне под дверь подсунули рекламку. «Собрание календаристов. Там-то, завтра. Вы приглашены. Приходите. Очень ждем» – на одной стороне. «Будут Май, Июль, Октябрь и Четверг» – на другой стороне. Не какой-то яркий буклет, а просто глянцевый лист размером с книжную страницу с черными, простыми, крупными буквами. Никакого дополнительного оформления, только черные буквы на белом, будто личное, мне именно адресованное письмо, а не рекламка. Первая мысль: какая глупость, что за слово – календаристы! Оставьте человека в покое! Мысль следующая: как-то мой февраль вписывается в этот короткий список месяцев и дня недели. Мысль вдогонку: никуда я не пойду. И я, конечно, никуда не пошел, а сел думать – идти или не идти. Пока думал, никуда не пошел.
* * *
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом