Сергей Самсонов "Высокая кровь"

Гражданская война. Двадцатый год. Лавины всадников и лошадей в заснеженных донских степях – и юный чекист-одиночка, «романтик революции», который гонится за перекати-полем человеческих судеб, где невозможно отличить красных от белых, героев от чудовищ, жертв от палачей и даже будто бы живых от мертвых. Новый роман Сергея Самсонова – реанимированный «истерн», написанный на пределе исторической достоверности, масштабный эпос о корнях насилия и зла в русском характере и человеческой природе, о разрушительности власти и спасении в любви, об утопической мечте и крови, которой за нее приходится платить. Сергей Самсонов – лауреат премии «Дебют», «Ясная поляна», финалист премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга»! «Теоретически доказано, что 25-летний человек может написать «Тихий Дон», но когда ты сам встречаешься с подобным феноменом…» – Лев Данилкин.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-112896-8

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 10.06.2021

Но он еще не знал вот этого Халзанова. Оказался тот ловок, как кошка, которую хоть с колокольни швыряй: захватил лошадиную шею, повис по левый бок понесшей кобылицы, вытягиваясь в струнку над землей, и тотчас же метнул себя в седло, казалось, вовсе не толкнувшись ногами от земли, а только напружив, скрутив свое железное, сухощавое тело!

Отстал, конечно, от Романа, пока выравнивал да стремена искал. Поднабрали другие – Чувилин и Колычев Петр. Роман придавил Огонька, и рыжий зад Алешкиной резвачки начал приближаться с каждым махом. У Алешки рубаха взмокрела и прилипла к спине меж лопаток, и плечо Огонька потемнело от пота. Роман уже не чуял в нем запаса.

Халзанова не было видно. Роману хотелось оглянуться назад, но слишком был занят борьбою с Петром… И вот уже перемахнули все корзины, и тут в уши шилом вонзилось еще одно чужое конское дыхание – Халзанов пошел во всю силу своей кобылицы, которую до этого расчетливо прижеливал, и Леденев со злобой и стыдом увидел струны, комья черных ног – они ходили рычагами разогнавшегося паровоза, и вот уже под брюхом вороной мелькало восемь, двадцать ног, и храп ее резал Романа до самой середки.

На последнем препятствии все и должно было решиться. Не всякая лошадь идет на высокий лозняк, не видя, что за ним – все та же плоская земля или провал. Резвачка Буравлева не пошла. Рвал ей губы железом Алешка, силясь выправить вскачь на преграду, и, обернувшись с плачущим оскаленным лицом, покорился, сошел-таки с круга, чтоб налетающие следом не зашибли.

Всем своим чувством лошади, силы соперника Леденев предугадывал, что размахавшийся Халзанов не повторит своей ошибки, но видел, что встопорщенные уши вороной заломились назад, изобличая страх и нерешимость, – и потому, рискуя всем, придавил что есть силы, чтоб первым взвиться над канавой. Халзанов взлетел почти на два корпуса сзади него, но тотчас же стал набирать и вот уж вколачивал в землю копытами, рвал на себя, стирал с лица земли летучую леденевскую тень, как будто и из самого Романа выбивая частицу за частицей его силы.

Последние двести саженей, нахлестывая лошадей плетьми, они прошли вровень, как будто и хозяин, и тень один другого, и вот уж, полосуя себе сердце, Роман увидел уходящую вперед запененную морду вороной, пускай на волос, но вперед – так ему показалось, и сердце в нем оборвалось с ударом колокола, зайдясь от бешеной обиды и отвращения к себе…

Дарья все это видела. Земля под нею пошатнулась еще поутру, и вещее предчувствие неотвратимо надвигающейся новой, совершенно неведомой жизни с тех пор не отпускало ни на миг. С утра пошли с матерью в церковь, вернулись – у дома чужой тарантас, холеные, сытые кони немалый, видно, сделали пробег.

– Дашуня, рассказала бы, чего такого видела на утрене, – позвал с неожиданной лаской отец.

Пошла на зов в залу – за столом истуканами трое гостей-казаков. Друг в друга чисто вылиты: широкий размет властно сдвинутых на переносье бровей, носы крючком, окладистые бороды, удлиненный разрез твердых выпуклых глаз, внимательных и строгих, будто на иконе, но и пугающих своею волчьей студью. Один был, правда, безбородый, молодой, тонкоусый – повстречался с ней тотчас глазами, какими-то затравленными, но в то же время понуждавшими к повиновению, и на миг показалось: то Ромка поглядел на нее – с другого, смуглого, носатого лица.

Кровь кинулась ей в голову. Потупилась, сморгнула морок: да ну какой же это Ромка? Все чужое. Бирюк и есть, весь в батю с братом, даром что прилизался, как приказчик в бурьяновской лавке. По доброй воле под такого?.. По ласке в голосе отца, по каменной серьезности гостей все поняла и приготовилась противиться: не люб мне, и все, через себя переступать не стану, хоть вы режьте, – и в то же время думала о том, к лицу ли ей черная кружевная файшонка и как обхватывает стан сатиновая голубая кофточка, была в своем счастливом дне, доселе небывалом, поскольку чуяла непогрешимо, всею кожей, что и сваты, и сам жених признали: хороша.

Ну а Ромашка-то, Ромашка? Босиком еще бегали – выделяла его из оравы мальцов по особому взгляду дичащихся глаз, которые встречались с ее взглядом и тотчас убегали, но все преследовали и смотрели на нее с недетской выпытчивой жадностью и даже с выражением страдания, мучительного будто бы усилия понять, откуда она, Дарья, вообще взялась такая, и радостная гордость за себя опаляла ее изнутри, раскаляя лицо, даже уши.

Изначально заложенным и, наверное, рано проснувшимся в ней бессознательным женским чутьем угадала в босом мужичке того рослого, статного парня, на которого стали заглядываться все молодки и девки на хуторе, и казачки, и иногородние, и завидовать Дарье, присушившей его, горько жаловаться на свою незавидную долю: «На кого батя указали, под того и ступай», и восхищаться ее смелостью: «Ну, Дашка…» До чего только вот доведет смелость эта? Убежать с Ромкой в дикое поле? В калмыцкой юрте жить, с конями? Тут, в Гремучем? Невенчанными? До костей расклюют. Родные братья будут вслед плеваться. Вон уж Гришка и так напустился, вырвал Ромкин подарок, полушалок цветастый, – из-за пазухи вынула полюбоваться, дуреха: «В страму весь род наш ставишь, курица! До Фроськи Родимцевой выткнула, на люди! Далеко же у вас зашло. Сватов не сулился случаем заслать? Вот уж батя возрадуются. Поучат вожжами тебя… Смотри, девичья честь один раз теряется – всю жизню похилишь, обратно не выправишь».

А тут обвалились вот эти, Халзановы. Сваты до нее наезжали и раньше – и свои, хуторские, и из дальних станиц. Отец не неволил, да и свой интерес соблюдал: в мужья Дарье прочил не абы кого. Но теперь по тому, как почтительно он обращался с гостями, не то чтобы приниженно-угодливо, а именно обрадованно, вцепившись в старшего Халзанова, как собака в говяжий мосол, она со страхом поняла, что вот за этого чернявого отец ее будет выталкивать чуть ли не силой.

И вот она стояла у веревочной ограды, в толпе галдящего народа, и искала средь всадников Ромку – знала, что прибежит из Привольного. Нашла бок о бок с гостем – Матвеем, стало быть. Чужого занимал буланый Ромкин жеребец – точь-в-точь он и Дарью оглядывал в доме, занозистым взглядом барышника.

Дарья с недоуменным стыдом уличила себя, что поневоле сравнивает их. Схожи были и ростом, и статью, и даже в лицах было общее: высокие крупные лбы, обточенные плиты скул, крутые подбородки. Но коршунячий нос заезжего, и смоляной его курчавый чуб, и зло изогнутые угольные брови наотрез отличали его от Ромашки – от бесконечно уж знакомого лица, которое она исцеловала, исходила губами и пальцами, блуждая по лбу, спинке носа, глазам и будто открывая для себя какой-то иной его, тайный, одной только ей и ведомый образ.

Но с тем же темным, отстраненным недоумением перед собою признавала, что этот чужой, угрюмый, нахохленный, черный не только не противен ей – как думала сказать отцу и верила, что верит в это, – но и влечет к себе необъяснимой силой, как будто той же самой, что и в Ромашке, но и какою-то еще, какая только в нем есть, и если б повстречался прежде Ромки… Ромашка что – уже до донышка понятны были Дарье его упорно-неотступная к ней тяга, его почтительное восхищение, которое одно ему и не давало дойти с ней до самого края… но сколько можно так и чем у них все кончится?

Как перед скачущими лошадьми глухой лозняк, перед нею была неизвестность, и она могла с легкостью перемахнуть эту изгородь, выпуская на волю свое истомившееся естество, но в отличие от лошадей точно знала, что за этой последней преградой будет даже не яма, а беспролазная трясина всеобщего презрения и измывательства. А этот, Матвей, диковато-красивый чужак, мог оказаться и жестоким, и блудливым, как кобель, и вообще черт-те знает каким, но за ним были определенность замужества, соблюденный обычай, венчальный обряд, жизнь на прочных устоях.

Ее и впрямь уж разнимало надвое. И жалость к себе, и жалость к Ромашке, и даже будто бы уже обязанность не отступиться от него, и вместе с тем чувство их связи как мельничного жернова на шее – все это свилось в ней в один нерасплетаемый клубок, и разорвать его она могла, казалось, только умерев. «А кто зараз первый прискачет, под того и пойду», – проскочила в ее голове совершенно уж дикая мысль, и она со стыдом оттолкнула ее от себя. Что же, она, как кобылица меж двумя жеребцами, стоит и ждет, пока один побьет другого? А если он обскачет? А если Ромашка? И так, и так – мучение и страшно.

С неизъяснимым диким возбуждением, словно и впрямь ждала решения судьбы, следила Дарья за сорвавшимися всадниками, в числе которых были оба ее брата, но их-то она как раз и не видела.

Сперва ей было видно все: мелькающие ноги вытянутых в стрелку лошадей, набитые ветром рубахи, сведенные, как кулаки для удара, или страдальческие, как бы плачущие лица седоков… Потом все вытянулись в цепку разноцветных пятен, потом и вовсе скрылись за кургашком, потом возникли вновь – уменьшенные до размеров муравьев, стремительно меняющие очертания комочки, которые сбивались в один катящийся клубок, и снова разделялись, протягивая за собою шерстистые нитки поднявшейся пыли, как будто разматывая себя до конца. Но не размотались, а наоборот, метущимся под горку перекати-полем увеличились – один и еще три, несущихся вскачь наравне. Она не разглядела, а сердцем угадала Ромку средь троих, а где Ромашка, там и этот на своей чудо-птице.

Их лошади перелетали барьеры, как будто еще больше удлиняясь на дуге высокого прыжка, и вдруг всадник в синей рубахе взлетел над своей вороной вверх тормашками, как цибик сена на рогах взбесившегося бугая, но тотчас опять очутился в седле – с такой же естественной легкостью, с какой сорвавшаяся с крыши кошка приземляется на все четыре лапы, и сердце Дарьи, бьющееся в ребрах, как крылья стрепета на взлете, с опозданием рухнуло – не то от страха за него, не то, наоборот, в надежде, что сейчас он свернет себе шею.

Вокруг нее охали, гикали, взвизгивали, и вдруг в едином вздохе и онемении толпы она услышала как будто комариный звон, который тотчас перешел в пронзительно-визгливое, всю душу выворачивающее ржание. У самого забора трепыхалась вороная лошадь, рядом с ней неподвижно синела рубаха зашибшегося седока, и Дарье на миг показалось, что это Матвей, хотя и тот, и Ромка давно уж ушли от этого места.

То нахлестывая лошадей, то припадая к конским шеям в каком-то исступленно-заклинающем порыве, они летели так, словно хотели какою угодно ценою уйти на свободу один от другого, не дать один другому затолочь свою несущуюся тень во прах, и межу проскочили как один человек. Колокольный удар уравнял ощеренные зубы и раздувшиеся ноздри лошадей, вморозил их в прозрачный воздух, как по нитке. «Кто же первый прибег?» – спросила себя в тоскливой растерянности…

– Запалил ты его. Давай теперь вываживай, – кивнул Халзанов Ромке на хрипящего, носящего боками Огонька.

Роман посмотрел на него долгим взглядом, выражающим то, чего Халзанов, разумеется, понять не мог и понял, видимо, по-своему – как зависть обойденного на скачках.

Леденев понимал, что этот казак у него ничего не украл. Победу вот эту – уж точно. Но если б вот этот Халзанов и Дарью взял только своей личной силой, вошел в ее сердце, заслонил собой Ромку, тогда б и это было справедливо… да только ведь не сила человека, а вековой уклад всей жизни делал их неравными, одного прибивая к земле, как траву, а другого казачьим лишь званием вознося над мужицкой породой, отнимая у Ромки и выдавливая за приезжего Дарью, и вот это-то было невозможно простить, но и что с этим делать, тоже было неведомо.

Писарь выкликнул казака Багаевской станицы Халзанова Матвея, вторым – Петро Колычева, третьим – Ромку. Степенно поднялся хуторской атаман, держа в руках богато изукрашенный ракушками нагрудник и наборную уздечку, но тут случилось непредвиденное – сломав в презрительной усмешке губы, Халзанов плетью отодвинул полагающийся приз:

– Прощенья прошу, господа старики. Подачек мне не надо.

– Вот так голос! – Кременно-властное лицо Игната Колычева вытянулось в каком-то бугаином изумлении. – Кому же тогда?

– Ему. Он передним прибег, – кивнул чужак на Леденева через левое плечо.

– Мелешь, Матвейка, сам не знаешь чего, – сцедил сквозь зубы незнакомый пожилой казак, – должно, его, халзановский, отец, такой же крючконосый.

– Чего ж тут не понять? Недолюбляют казаки, когда мужик нас всех обскакивает.

– Бери, тебе сказано! – нажал отец глазами на Халзанова. – Все видели: ты передним прибег. А ежли не выбился, то и нисколько и не отстал.

– А ежли наравне, так и делите между нами. Чего ж вы его вовсе третьим поставили? Конек-то у него не шибко резвый, у нас с Петро куда добрее кони – стал быть, наездник лучше нас, за то ему и честь. Аль не по-правильному это, господа старики?

– Во норов, а?! – уже как будто восхищенно покачал головою отец его.

Приз порешили разделить: нагрудник отдали Халзанову, а уздечку Роману. Нарядную витую плеть вручили Петро, а голубую шаль с цветами – никому. Жаль только, Дарью разделить было нельзя, из одной нее двух цельных сделать.

XI

Январь 1920-го, Новочеркасск

– И что же дальше было? – спросил Северин старика Чумакова, когда тот умолк. – Ну с Дарьей-то этой?

– А за Халзанова-то и пошла. Он, Ромка, ить босяк был, а главное, мужик. Казаку это дюже непереносимо – свою дочерю за мужика выдавать, казачью кровь мешать с мужицким квасом. А Халзановы – род отменитый. И богатые были, как, скажи, полипоны, и служили исправно, боевыми геройствами завсегда отличались, а Халзанов Мирон так и вовсе ажник подъесаула на японской выслужил.

«Вот лицо казака, каким он был до революции. Темнота первобытная. Кровь! Из-за нелепых предрассудков да сословной спеси были вывихнуты жизни двух людей», – подумал Сергей.

– Что ж, она по родительской воле пошла, из-под палки?

– А это я не знаю, милый человек, чего и как она соображала, – ответил старик, помолчав. – Могет быть, отцу покорилась, а могет быть, и влопалась, про былую присуху забыла. Верно ить говорят, кошка – баба: кто последний погладил, к тому и ластится. Халзанов энтот добрый был казак: и статью, и лихостью – всем взял… кубыть, и по-бабьему делу… Ну вот и угадывай.

– А Леденев? – спросил Сергей о том, что ответа не требовало.

– Да что ж, обиду принял, стал быть. Она ить, почитай, его уже была – цветок-то лазоревый, на всем хуторе первая. Так-то будто бы и ничего – мало, что ли, красивых, да и жисть поперед лежит длинная. Да ить секли его у нас на сходе, Ромку-то, по энтому делу.

– Что значит? За что?

– Да вот слыхал, а правда ли, не знаю. Кубыть, и спортил ее Ромка до венца, а могет быть, намерился только, а тут как на грех случись рядом Гришка, брат ейный, и давай их обоих костерить на чем свет да Ромку за грудки – ну Ромка его и побил чуть не до смерти. Давно у них к этому шло. Ромка, он ить до чертиков гордый, а Гришка ему – ты, мол, хам, про сестру и думать не моги. Мы – казаки, хозяева?, а ты – гольтепа, гужеед, навоз тебе копать. Взыграло ретивое. Ну и прибегли за ним Колычевы к нам в Привольное – отец, атаман, да Петро, старший брат, – поймали Романа в степу и на сход. Да по пути, кубыть, арапником отделали. Иной, могет, после такого удовольствия вовзят бы Богу душу отдал, да Ромка крепкий. Тело что – заплывет, а на душе рубцы остались, сердцу в кровь засекли ему.

– Разболтался ты зараз чегой-то, старик, – сказал взводный Хлебников, подслушивавший чумаковский рассказ. – Узнает комкор об твоей откровенности – язык укоротит.

– А то ему нету забот окромя. Он до меня теперь, кубыть, не снизойдет – уже и не вспомню, когда крайний раз с ним гутарили. Да и так-то – быльем поросло. Уж сколько годков заследом легло, да каких: кровями народ изошел. Был Ромка-подпасок, а нынче вон – Роман Семеныч, красный генерал.

Сергей поднялся от костра и двинулся в глубь кирпичных казарм – искать самого Леденева… Тот резко сел средь спящих, жутковато бездвижных бойцов и во всю силу легких, непроизвольно-судорожно выдохнул. Посмотрел на Сергея невидяще, будто то, что приснилось, внутри него все продолжалось:

– Ты чего, комиссар? Не спится?

– Да уж как тут уснуть. Разговор есть. Сейчас, – потребовал Сергей придушенно, остерегаясь разбудить людей.

Не говоря ни слова, Леденев поднялся на ноги, накинул полушубок и пошел между спящими. Сергей последовал за ним в пустую комнатку.

Комкор повозился у натопленной печки, поставил на стол большой медный чайник.

– Вон пачка, вон стаканы, – сев за стол, навалился на локти и поднял на Сергея взгляд.

– Аболин где? – выдохнул Сергей.

Глаза Леденева не выразили ничего: на миг Сергею показалось, что тот и в самом деле давно уже не помнит ни о каком Аболине – еще одной своей копытной вмятине.

– Или как его там, товарища вашего? – не вытерпел Сергей. – Извеков? Ну?! Где?!

– Ты что же, не видишь – все время куда-то деваются люди. Подешевел человек за войну – ни креста над могилой, ни имени, ни воздыхания.

– Хватит! – хрипнул Сергей, не чувствуя ни страха, ни восторга вызова – одну только злость и омерзение к себе, не весящему перед этим человеком ничего. – Вы его… отпустили!

– Ну отпустил, – уронил Леденев вместе с пригоршней чая в стакан. – Дальше что?

– А дальше, что ж, вам за такое – ничего? И совесть молчит? Так и надо? Врага непримиримого… пускай опять нас бьет? Потому что товарищ ваш старый? А вот они все – кто же? не товарищи?

– Ты хоть что-нибудь делаешь сам по себе? Хоть раз в жизни делал? – Леденев посмотрел на него поверх дымящейся струи из чайника, и немигавшие глаза Северина под этим скучающим, всего про него уже понявшим взглядом начали подтаивать. – Не так, как тебе партия приказывает или ты думаешь, что совесть революционная тебе велит, – с кем по-людски ты должен обходиться, кого, наоборот, за человека не считать? Не так, как в книгах поступать предписано? Бывает же такое – жалко человека, пришелся тебе по сердцу, и все тут. Тебе – казни, а у тебя нутро не принимает. Или наоборот, вроде свой, а такая паскуда – ажник нечем дыхнуть рядом с ним. Ну хоть срешь-то ты сам? Как захочешь? Иль, может, тоже по часам? Хотя уж тут по нынешнему времени как раз приходится терпеть: хошь не хошь, а с коня не слезай, не смей орлом садиться в чистом поле: казак наскочит – быть тебе без головы. Да еще и в говне. Вот и вся диалектика.

– Вырвать такое сердце, которое долга не помнит. Что ж, если человек подчиняет себя революции, то он уже и не свободен? Что значит «сам – не сам»? Да я, если хотите, разве только родился не сам, а дальше все сам. Сам пошел в революцию, в партию, добровольцем на фронт. И партия прикажет – сделаю, потому как поверил и знаю свободным умом: врагов надо уничтожать. Таких, как он, непримиримых. Не слепо, нет, а именно что видеть, кто перед тобой. Вот есть у нас такой боец, Монахов Николай, так он у меня на глазах вчера убил пленного. Скальп, скальп с него снял, то есть кожу отрывал от головы… И я его должен судить – отдать ревтрибуналу. Но у него такие ж казаки убили жену и ребенка – он мстит.

– Кому мстит? – Тут Леденеву будто стало любопытно. – Всем казакам, какие есть?

– Не всем, а вот именно тем. Узнал он того казака – и о других его пытал, о палачах, которые там были, в его родной Большой Орловке. И как судить его, не знаю. По букве закона или по совести.

– Ты смотри, – в первый раз за все время Леденев поглядел на него будто и удивленно, – а я-то думал, у тебя нутро бумажное. Навроде чучела, газетами набит – что Троцкий в газете напишет, то к сердцу тебе и прилипнет.

– А у тебя она какая, душа-то? – Впервые Сергей сказал ему «ты». – У него всю семью убили – и не такие ли Извековы? Решили: восставшему хаму нет места на земле и детям его тоже. А ты – отпустить? Нет революции, Монахова в ней нет, а что твоей душеньке мило, то и есть революция? И все перед тобой трепещут – Бога нет, а ты есть? А я не буду трепетать и молчать не буду, слышишь? Они за тебя свою кровь проливают, да и не за тебя, а за народ, за счастье его, а ты их и не видишь, своих же бойцов. А кто ты такой? Народ тебя вознес, полюбил за талант – и что, все позволено? Нет, даже тебе позволено не все. Тем более тебе! Иначе это уж не революция, а диктатура одного. Да и не диктатура – пакостничанье.

– Ты спрашиваешь или обвиняешь? – спросил Леденев, пододвигая к Северину налитый до краев стакан, как будто вне в зависимости от ответа готовый разделить с ним этот чай. – Тебя зачем ко мне прислали? Грехам моим учет вести?

– А ты не греши! – непроизвольно рассмеялся Северин и с облегчением признался: – Да, учет! А ты как хотел? Ни перед кем отчета не держать?

– Что ж, до сих пор не рассудили – нужен я революции или более вреден? – На твердо спаянных губах комкора проступила какая-то ребячески-наивная, недоуменная улыбка.

– Каждый день революция заново судит, – отчеканил Сергей, подбодрённый вот этой растерянной, как будто и просительной улыбкой, казавшейся столь не присущей Леденеву.

– Ах вот как. А у кого бы эти самые бойцы вчера в метель на вал пошли?

– Так что, и все позволено?

– А ты мне запрети, – посмотрел на него Леденев, даже не презирая. – Прикажи, арестуй, зоб мне вырви, как Извеков хотел. И бери мои орды, за Дон их веди. Ну вот и выходит: каждый нынче у нас позволяет себе ровно столько, сколько вынести может. Власть ведь, брат, никому не дается – берут ее. А не можешь ты взять – по себе и не меряй.

– Так за что ж ты воюешь – ты, ты, Леденев?

– Да кубыть, и понятно, за что я воюю, коли уже воюю. Однако ж правда человек не лозунг – свобода, равенство и прочие права. Хоть кого поскреби – каждый эту свободу на свой лад понимает. Советская власть нам что посулила? Что каждого из нас услышит и учтет, кто раньше был ничем. Ну вот и послушай меня, а то ведь без меня и революции-то никакой не выйдет, тоже как и без каждого. А про Извекова забудь – пропащий он. Мы-то за будущую жизнь воюем, а он за прежнее свое хорошее житье, которое мы без возврата прикончили. Так что либо не жить ему вовсе, либо уж на чужбине, без родины.

– Вы совершили преступление, – упрямо сказал Северин, сам не чуя весомости собственных слов.

– Ну так донеси на меня куда следует. Тем, кто тебя ко мне прислал. Признаться, парень, не ждал я такого, как ты. В обиду не прими, но уж больно ты молод. За какие ж такие заслуги на корпус поставлен, да еще к самому Леденеву? Ты людей убивал?

– Вчера рубанул одного, – сказал Северин, озлобляясь. – Не знаю – может, и до смерти.

– А я уж было думал: ты в губчека какой служил. Там-то и отличался – людей на распыл пускал. Вон у тебя на контру нюх какой… Ты себя береги.

– Это как понимать?

– А так, что тебя, могет быть, лишь затем ко мне и прислали, чтобы в первом же бою прибрать. Вот приберут и спросят с меня тут же: куда это ты, деспот, комиссара подевал?

– Вы это всерьез? – не поверил Сергей, как в то, что собственный отец точит нож на него.

– Ростепелью пахнет, – сказал Леденев как безумный, перескакивающий с одного на другое. – Не удержит коней лед в Дону. Не пришлось бы до весны топтаться на этом берегу. А люди-то, вишь, перемаялись – и как же их, таких, вести? Вразнос пошел корпус, дорвался до водки и баб. Давай, комиссар, помогай своим воспитательным словом, а то ведь заспимся – и корпуса уже не соберем. Да Мерфельда найти – пропал куда-то.

«А ведь и вправду я предубежден против него, – раздумывал Сергей, пробираясь меж спящих. – Заведомо настроен: Леденев – скрытный враг, пока что сам себя не понимающий… Да если б меня в Москве не настроили, давно б уже собачьими глазами на него смотрел, как Мишка Жегаленок. Разве мог бы судить беспристрастно? Ну а что же я вижу? В сутки город забрал. Сто орудий, шесть танков. Кто еще бы мог так? Да, он любит власть, да и не любит, нет, а состоит из власти. Да, своеволен, дик и не отсек былых своих привязанностей. Но чего еще ждать от вчерашнего царского вахмистра? Свобода и власть в руках столетнего холопа – это штука не из легких. Вот так же и шахтера достань из-под земли – так он и ослепнет от солнца, ощупкой пойдет. Колодки с каторжника сбей – на четвереньках, зверем ползать будет. Когда еще научится ходить по-человечески. И у кого из нашего народа не разбитые ноги. Ведь пороли его – до сей поры спина горит. Унижение-то и загнало его в революцию. Ничем не ограниченная, не взнузданная воля. И надо загнать пар в котел. Забрать стихию в топку, в машину высшей цели, как электричество в стальные провода. Иначе же он сам себя сожжет…»

Сергей насквозь прошел кирпичную казарму и с наслаждением вдохнул сырой и пресный воздух. Ему и самому хотелось в город – увидеть Зою, милосердную сестру, и словно убедиться, что та не приснилась ему, и вправду на него обрушилась, внимая ожиданию одинокой души.

Спали под навесом, в телегах. Поозиравшись, Северин увидел серую фигуру и узнал в ней Монахова: тот двигался меж спящих неестественно беззвучно, не знающим успокоения и устали пришельцем из другого мира, обреченным скитаться в бескрайней степи – меж людей, у которых есть будущее. Вот он склонился над подводой, коснулся чьего-то плеча, и с подводы поднялся высокий, широкоплечий человек в защитном полушубке, нахлобучил папаху и будто под конвоем двинулся к конюшне.

Сергея взяло любопытство: прижимаясь к стене и скрываясь в тени, по краешку он пересек пустынный плац и, как в детских разбойничьих играх, подкрался к пустому станку.

– Слышь, земляк, дуру-то убери, – донесся из станка ленивый, сонный голос, – а то как бы я тебя не стукнул вгорячах.

«Это что у него? Револьвер? – жигануло Сергея. – Вот так сдал все оружие!»

– Ты в белых был? – ответил Монахов вопросом.

– Ну был, – зевнул неведомый Сергею человек. – Ты-то сам кто таков?

– А тот, кто сразу с красными пошел.

– Вона как. Да только Советская власть и нам грехи скощает будто. Не мстит казакам-хлеборобам, каких генералы сманули, – слыхал про такое?

– В Большой Орловке тоже был?

– И там был, – приглох отвечающий голос.

– Землей мужиков наделял, – подсказывающе надавил Монахов.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом