Юрий Мамлеев "Собрание сочинений. Том 2. Последняя комедия. Блуждающее время. Рассказы"

grade 4,1 - Рейтинг книги по мнению 20+ читателей Рунета

Юрий Мамлеев – родоначальник жанра метафизического реализма, основатель литературно-философской школы. Сверхзадача метафизика – раскрытие внутренних бездн, которые таятся в душе человека. Самое афористичное определение прозы Мамлеева – Литература конца света. Жизнь довольно кошмарна: она коротка… Настоящая литература обладает эффектом катарсиса, который безусловен в прозе Юрия Мамлеева, ее исход – таинственное очищение, даже если жизнь описана в ней как грязь. Главная цель писателя – сохранить или разбудить духовное начало в человеке, осознав существование великой метафизической тайны Бытия. Во 2-й том Собрания сочинений включены романы «Последняя комедия», «Блуждающее время», циклы рассказов.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-699-96953-1

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


Даже пенёк, на котором он сидел, он ненавидел за то, что, может быть, около него бродили люди, прикоснувшиеся к полу (в этой деревушке он заметил уже двоих прикасателей). Он чувствовал, что впадает в полную прострацию, особенно по отношению к Тамаре. Илья по-прежнему любил её, но всё большее место занимала ненависть, правда, какая-то идиотская. Ему иногда хотелось воткнуть ей в задницу иголку или захохотать во время полового акта. Он еле сдерживался, но потом и это состояние пустил на самотёк. Однажды, когда Тамара, стараясь спасти его, любовно-измученно, со слезами, точно говоря: «ещё не всё потеряно, ещё усилие, усилие», смотрела на него, у Ильи возникло неудержимое желание ударить её по щеке. Он взвизгнул и выполнил это. Трудно было представить что-нибудь более отвратительное, жалкое и патологическое. Закрыв лицо руками, Тамара забилась в угол. «Не будешь прикасаться к полу», – злобно прошипел Илья…

Уже через несколько минут он горько, истерически раскаялся, и им обоим стало так страшно, что они, прижавшись друг к другу, замерли в углу, болезненно-радостно и безнадёжно поглаживая друг друга. Но вскоре у него снова появилось желание бить её… «Мы в заколдованном круге», – с ужасом думала Тамара. В отчаянье она решилась поить его водкой, надеясь, что алкоголь трансформирует боль № 2, но ничего подобного не случилось: в опьянении Илья стал ещё более дик и свиреп. Он даже гонялся с топором за соседскими курами, которые часто бродили по полу в одной хозяйской избе.

Положение усугублялось ещё и тем, что Тамара, вынужденная спать на голой земле, простудилась и серьёзно заболела. Надо было срочно ехать в Москву. Но Илья вдруг заупрямился. Он ни за что не хотел возвращаться в дом, где существуют полы.

«Дай мне хоть каплю свободы!» – брызжа слюной, вопил он на Тамару, валяющуюся на земле в лихорадочном забытьи.

Наконец – после долгих препирательств – они возвратились в Москву. В глубине души Илье уже всё было безразлично. В Москве его сестра Галя по-прежнему большую часть жизни спала под кроватью, мамаша обмусоливала уже не мужчин в троллейбусе, а какие-то тумбы, но всё это была реальная, земная жизнь. Илья находился вне этого.

Тамара долечивала свою простуду. В один прекрасный день Илья осознал, что он живёт, по существу, с трупом. Суть заключалась в том, что за какой-то месяц после возвращения Илья окончательно разлюбил Тамару. В конце концов, его толкнул на это инстинкт самосохранения: если любовь сопровождается такими мучениями, которые никакой волей нельзя устранить, то единственный способ избавиться от мучений – убить любовь. Илья медленно, но неумолимо и органически, всей своей изувеченной душой подходил к этому выводу. Он долго, отчаянно боролся за свою любовь, наверняка теперь последнюю, но больше не было сил.

«Можно ведь жить без любви, – мучительно думал Илья, – как я жил раньше, до Тамары… И боль № 2 достигла такого апогея только потому, что она действовала по отношению к любимой, к самой близкой… А на остальных наплевать… Не так уж страшно… Терпимо… Ведь жил же я раньше».

Это был приговор. Любовь была раздавлена, втоптана в грязь, как дохлая кошка. С этого момента всё пошло в геометрической прогрессии. Тамара стала для Ильи трупом. Он, правда, цинично хотел сохранить её около себя в качестве домашней хозяйки.

Тамара же сама была парализована обрушившимся горем, видела, что Илья не любит её, и тоже плыла по течению.

Иногда только Илья судорожно и цинично-ласково заглядывал в её теперь уже умершие для него глаза и, внутренне безумствуя, целовал их. У него даже пропала охота избивать её.

Но, странное дело, хотя главная причина мучений – столкновение боли № 2 и любви – исчезла, Илья по-прежнему находился в состоянии какого-то потустороннего страдания. Боль № 2 сама по себе теперь не волновала его. Но когда исчезло чисто личное, интимное страдание, – открылось бездонное, чистое небо объективного ужаса, и имя этому было: нелепость, непознаваемость и всемогущество боли № 2.

Как будто она была часть великой, скрытой и страшной для людей силы, таящейся вне сознания.

Илья даже нервно ловил себя на мысли о том, что боль № 2 будет действовать против него самого и он возненавидит и отречётся от себя, прикоснувшегося к полу…

Он вспомнил, что для того чтобы уничтожить боль № 2, он прибегал к помощи самых великих философских идей, которые когда-либо существовали на земле, – и всё было бесполезно. К тому же он занимался самоанализом, пытаясь, используя все психоаналитические достижения, вырвать боль № 2 из подсознания. Но Илья везде наталкивался на пустоту – под конец он убедился, что боль № 2 вовсе не кроется где-то в подсознании, как он думал раньше. У неё как будто не было источника, поэтому она была неуловима.

Он вспомнил, что прибегал также к помощи религии, экстаза, молился Богу, погружался в небытие – и опять всё безрезультатно.

Особенно поразило его в своё время, что даже погружение в небытие, в сон без сновидений, не помогает ему; очнувшись от этого состояния, он сразу же, с первым утренним блеском сознания, чувствовал в душе раздирающее присутствие боли № 2, как будто и в небытии совершалось её подспудное, вечное движение…

И вот однажды, когда он в полутьме лежал один на диване и все эти картины снова прошли по его душе, ужас охватил его.

«Что же такое боль № 2, – думал он, – откуда она пришла? Где её цель, её смысл? Что ей нужно от человека? Если даже и вера, и разум беспредметны для неё, если все усилия разума и веры проходят мимо цели, как будто боль № 2 находится по ту сторону их, по ту сторону всего, что существует для духа?»

Он жадно уцепился за эти вопросы и продолжал лихорадочно, точно проваливаясь, думать: вспоминал весь ужас человеческой жизни, всю её игривую, сладострастную двойственность, весь её страшный, опустошённый бред; вспоминал он также боль № 1, её исступлённую унизительность и какую-то идиотическую обречённость; не обошёл и это вечное, раздражающее присутствие потустороннего в мире…

Но все его мысли бежали, стягиваясь, как к центру, к боли № 2. Она стала его Абсолютом. Углубляясь в идею этой бездонной потусторонности боли № 2, потусторонности даже по отношению к нашему потустороннему, Илюша чувствовал, что боль № 2 – это просто частное, видимое проявление какой-то огромной, сверхзапредельной силы, у которой даже бессмысленно спрашивать, кто она, куда она идёт, для чего ей мы, люди, и т. д. Может быть, эта сила когда-то случайно коснулась его, ни о чём, разумеется, не подозревавшего; в другом случае она могла бы пройти и куда-то мимо; но теперь это её воздействие сказалось на нём в виде совершенно нелепого и навеки закрытого для человеческого разума шифра – боли № 2.

Охваченный такими мыслями, Илья тут же ощутил, что больше всего его начинает мучить то, что эта сила, по-видимому, не только вне духа, но и сильнее, глубже, значительнее его, значительнее самого абсолютного духа, следовательно, значительней не только всего, что существует для человека, но и всех высших проявлений абсолютного духа, первозданней и Бога, и бессмертия, и самого Духа в его бесконечном и чистом виде.

Это ощущение ввергло его в дикий, мёртвый, неистовый трепет, потому что вся его жизнь основывалась на предположении, что Дух – самое высшее в мире; и Илье никогда не приходило в голову, что это действительно так, но только для человека.

Даже Бог, в конце концов, открывался как Дух; во всяком случае, он был близок Духу и человеку, и хотя в «определение» Бога входила и непознаваемость, но это была не та абсолютная потусторонность и непознаваемость силы, которая случайно проявила себя лёгким смешком в виде боли № 2; непознаваемость Бога, его потусторонность, была осмысленна, прочно укладывалась, как один из кирпичиков, в само понятие Бога, входила в число других близких Духу и человеку определений; потусторонность же этой силы была совершенно бессмысленна, абсолютна и античеловечна, и у неё не было никаких других определений, кроме этой ужасающей непознаваемости, да ещё странных, нелепых проявлений, хохотушек вроде боли № 2.

Возможно, сам «Дух» и весь «Бог» в целом были всего лишь игрушками в руках этой силы…

Вдруг, одновременно с нарастанием этих мыслей, Илью сковал явный, предгибельный ужас. И в тот момент, когда он всё больше углублялся в эту бездну, внезапно он увидел, что прямо из открытой дверцы письменного стола, находившегося рядом, протягивается костлявая, чёрная – вне всех миров – рука. И чей-то хриплый, чуть дружелюбный голос, переходящий в предсмертный хохот, проговорил:

– Иди… Иди… Сюда… Сын мой…

– Кто ты?! – теряя власть, выкрикнул Илья.

– Я тот, кто пришёл увести за собой даже спасённых, – произнёс голос.

Эти страшные слова, как пустой шар, наполненный непознаваемым, вошли в сознание Ильи, разом выбросив из него всё прежнее, чем он жил до сих пор…

И всё…

Когда в комнату, где жили Садовниковы, вломились соседи и близкие, никто не признал в трупе, лежащем у стола, Илью. «Очевидно, это труп другого человека», – решила врачебная комиссия.

Поэтому захоронили Илью посторонние люди, на отшибе кладбища, под чужим именем.

Эпилог

История трупа бедного Илья Садовникова этим не кончилась. Так как его труп не признали его личным трупом, а чьим-то чужим (причём по объективным данным), то захоронение, по существу, получилось мнимое и неизвестно чьё. Было непонятно также, что всё это значило.

Это особенно задело почти обезумевшую Тамарочку. Она теперь почти всё время касалась рукой пола – и даже часто ползала на четвереньках, чтобы уверенней себя чувствовать на полу. Но, главным образом, её несло куда-то вперёд – к неизвестной могиле любимого человека. Ей казалось, что если она увидит её, то разгадает тайну боли № 2. Но могилы, по существу, не было.

Ездила она часто далеко за город – по какому-то сумасшедшему наитию – и собирала там цветы с могил старух. Глаза её блестели при этом, но каким-то обратным блеском, как будто она плакала вовнутрь себя.

А потом стали исчезать все следы Садовникова. Сначала исчезла ложка, которой он ел суп у Тамарочки, потом – пиджак, оставленный у неё на стуле, потом она будто бы потеряла его записную книжку, со всеми именами и фамилиями. Но чем более Садовников исчезал, тем более он внушал ей ужас, от которого она не могла оторваться. Но она упорно продолжала искать пустоту.

С распущенными волосами, воздушная и полунежная, грезившая о том, чего нет, рыскала она по всем кладбищам, знакомясь порой с иначе настроенными нищими, истуканами или людьми, устремлёнными ввысь.

Вошла она, например, в кружок верующих в ушедшего Панареля – и оказалось, что уже везде по России были разбросаны его ученики. И учение, и жертва Его не прошли даром: сонмы людей, верующих в Бога и в любовь Его, всё возрастали и возрастали.

Угрюмый же монстр Иров и садист-мистик Укусов, съевшие тело Господа, тоже процветали на земле, но только в каком-то нехорошем смысле. Они до того похорошели, что даже обитатели дома № 7 шарахались от них по углам. Впрочем, злые, но метафизически осведомлённые языки говорили, что их скоро сдунет с лица земли и, повинуясь своей необъятной, предсказанной любви к Господу, они уйдут туда, где царит вечное благо, которое они ненавидят и которое, может быть, обернётся для них адом…

Не то произошло с отцом странного семейства «тёмных гностиков» – с Виталием. Он бросил своих учеников и, трижды непонятный, ушёл вдаль… искать других поклонников… или замирать в своей тьме…

Всё это слышала мимоходом Тамарочка от людей найденного ею кружка верующих в Панареля как в Сына Божьего.

Они смотрели на неё расширенными глазами, как на нездешнюю, не понимая, однако, в чём дело. И только тогда Тамарочка окончательно поняла – какой-то мутной полосой своего засознания – что она уже не та Тамара, которая ходила в церковь и боролась за свою любовь, и что произошло с ней нечто страшное и бесповоротное, хотя для мира она, видимо, как бы «сошла с ума»… И теперь она навеки отнята у себя самой.

Потом она понеслась дальше, не задерживаясь в кружке… Под одиноким мостом встретила она однажды ещё довольно блудливого молодого человека, вид которого, однако, был неопределёнен. В авоське у него была мёртвая курица, а сам он был мокрый и помятый. Часто он – прерывая свою речь – хохотал. Представился Саней Моевым. Кукарекал.

Тамара приняла его просто, как беду. Впрочем, она уже перестала различать счастье от беды. Лёжа с ним где-то в постельке (Тамара отдалась ему почти механически, и это не умерило её упорного желания найти могилу Ильи), она покойно выслушивала его речи о дьяволе.

– Душа у меня очень поганая, Тамара! – кричал Саня, голый. – Даже дьявол её не берёт. Взамен вечного тела! Всё суёт под нос куриное… Надо бы мне, любовь моя, улучшить душу, подчистить её – а потом уже к Сатане!!.

Во время любого соития держал он где-нибудь на буфете, рядышком, череп давно убитой свиньи имени Софьи Олимпиадовны, той самой умершей профессорши, которая мечтала перед смертью пересадить себе мозг свиньи и которая, видимо, уже доказала себе, что ничего нет. На могиле её лежало в жёлтой коробке письмо от мистера Бранта, в котором он писал о своих научных надеждах по трансформации человека.

Связь Тамары с Саней Моевым продолжалась недолго: оба они рвались в разные стороны. Саня так и норовил «улучшать свою душу»: за это он теперь был готов всё отдать. Тамара же была плохой партнёршей в этом отношении: она или молчала, или зевала всегда. И Саня называл её «лунная», считая, что у неё вообще перестала быть душа и обучаться «улучшением души» при ней нет никакой возможности. Тамара же вскакивала по ночам с общей постели – и убегала далеко-далеко, на какие-то кладбища. Хохот Моева преследовал её по пятам…

Естественно, так долго продолжаться не могло даже между ними, и хотя больше хулиганил Моев (то, например, убегал от клозетов, то запирался в них на три-четыре часа), он сам и ушёл от Тамары, а она почти ни на что не реагировала, включая и его курьёзы с курами… Последнее, что Моев в ней увидел: свет, исходящий от её фигуры…

Но в душе Тамары – хотя она этого и не замечала – вдруг стало темнеть… Пристроилась она вскоре в одном деревянном домике, в карликовой комнатушке. Ей уже давно дали инвалидность, но Тамаре её маленькой пенсии хватало по отсутствии жизни в ней (в нашем смысле)…

Через месяц стала замечать: кто-то приходит. Сначала появлялась голова в окне – огромная, сократовская, женская. Узнали – человек вокруг стал шляться, женщина, и всё время ищет чего-то. Цепкая, маленькая и жизнерадостная. «Я прислуживаю им… в их протяжённом и безличном браке», – часто бормочет она, не улыбаясь, поднимая палец вверх.

Тамаре эта голова стала надоедать. Особенно по ночам. И вдруг появился Кириллов. В два часа ночи. Тихий такой и пыльный, с двумя членами. Один, голубой, посинел, а другой, красный, побагровел, скорее даже почернел. Кашлял всё время, а Тамару опасливо обходил стороной, только Катьку (то была она) прогнал от Тамары тряпкою раз и навсегда.

Тамара улыбалась ему из глубины своей мирообъемлющей постели, комната словно раздвинулась, и Кириллов скользил в ней, как по воздуху. Потом, порхнув, пропал куда-то. Осталась от него наутро только гитара…

И со многим ещё пришлось встретиться Тамаре, о чём и сказать тяжело…

Одним неприятным осенним днём (словно всё ушло во мрак) набрела Тамара на одну могилу, ближе к краю кладбища. Надпись была еле видная: «Мироедов». Она сразу почувствовала, что всё здесь как бы сосредоточено в одной точке. Отчего так, она не могла понять; но по ауре учуяла наверняка, что это не могила Ильи (по фамилии же Тамара не искала его – она считала, что Илья уже давно потерял всякие обозначения)…

И она замерла рядом.

…Вдруг мёртво-покойная аура этой могилы (старичок продолжал в ней наслаждаться своим трупом) как-то оживилась и сгустилась, и Тамаре показалось, будто трупная сперма вытекает из гроба, пробиваясь сквозь землю наверх… Ошеломлённая, она понеслась вперёд, не забывая о своей цели…

…А через несколько дней никто её уже не видел – ни на кладбище, ни в миру. Она исчезла навсегда, словно нашла, наконец, могилу Ильи, которой нигде не было.

Конец

Блуждающее время

Часть первая

Глава 1

Шептун наклонился к полутрупу. Тот посмотрел на него отрешенно и нежно. Тогда Шептун, в миру его иногда называли Славой, что-то забормотал над уходящим. Но полутруп вовсе не собирался совсем умирать: он ласково погладил себя за ушком и улыбнулся, перевернувшись вдруг на своем ложе как-то по-кошачьи сладостно, а вовсе не как покойник. Но Слава шептал твердо и уверенно. И они вдвоем рядышком были совершенно сами по себе: вроде бы умирающий Роман Любуев и что-то советующий ему человек по прозвищу Шептун: ибо он обычно нашептывал нечто малопонятное окружающим.

Правда, окружение его было совершенно дикое. Дело происходило в конце второго тысячелетия, в Москве, в подвале, или, точнее, в брошенном «подземном укрытии» странноватого дома в районе, раскинувшемся вдали и от центра, и от окраин города. Однако окружающие дома здесь производили впечатление именно окраины, только неизвестно чего: города, страны, а может быть, и самой Вселенной. Некий жилец с последнего этажа небольшого дома так и кричал, бывало: «Мы, ребята, живем на окраине всего мироздания!! Да, да!!» Многие обитатели, особенно пыльные старушки, вполне соглашались с этим.

В «подвале» (точнее, в «подземном царстве») жили бомжи, а если еще точнее, бывшие видные ученые, врачи, эксперты, инженеры, но и бывших рабочих тоже хватало. Никакого социального расслоения там уже не было.

Полутруп расположился в углу, на кровати из хлама, где не было даже лоскутного одеяла, зато на воле стояло жаркое лето. Шептун шептал ему о том, чего нет.

– Да не полутруп он вовсе, не полутруп! – завизжал вдруг диковатый, как сорвавшийся с цепи, старичок из дальнего угла.

– Он уже сколько раз умирает, и все ничего! Сема у нас гораздо больше на полутруп похожий, если вглядеться как следует, особенно со стороны души! Правда ведь, Семен? – и старичок обратился к угрюмо бродящему в помещении среднего роста мужчине. Тот кивнул головой и промолчал.

В стороне кто-то выл:

– Все погибло, все погибло!

На него никто не обращал внимания.

Шептун Слава отпал. Это потому, что Роман-полутруп изумил его своей лаской. Он опять повернулся, причем на бок, и положил свою ручку под щечку, даже чуть-чуть замурлыкал себе под нос – правда, духовно Шептун, который уводил людей перед их смертью в фантастический разум, не понимал этого. Не понимал он и того, почему Роман все время умирает, но не до конца. Уже который раз Слава шептал ему, шептал и шептал о каких-то черных норах, о золотых горах после смерти, а Роман всегда возвращался. Возвращала его к жизни тихая нежность к себе. Один ученый, из заслуженных бомжей, так и сказал про него: «Нарцисс в гробу».

С тех пор это прозвище как бы закрепилось за Романом Любуевым, хотя называли его часто весьма разными именами. Известно, что бродяги и бомжи народ бестолковый.

И, когда Роман положил себе ручку под щечку, он еще имел смелость потянуться на своей измученной кровати, словно изнеженный императорский кот.

– Ну, этот будет жить, – определил молодой очкастый блондин из бывших экспертов.

– Жизнь сошла с ума, – заключил некто в стороне.

Да Роман и не был так уж болен и стар в свои тридцать шесть лет, чтобы запросто уйти из этого мира. Шептун и тот был чуть постарше.

– Семен, а ты о чем думаешь? – спросил постоянно воющий о гибели человек. Он перестал внезапно выть, точно остановленный какой-то мыслью, и вопросительно посмотрел на того самого, мерно шагающего взад и вперед мужчину по имени Семен, о котором было сказано, что он больше похож на труп, чем Роман.

Семен, кстати молодой и мощноватый человечище, остановился и так посмотрел на вопрошавшего, что тот опять завыл. Потом Семен как-то пристально добавил:

– Мне, Николай, думать и не надо. У меня взамен дум тоска есть.

Семен Кружалов этот наводил ужас на окружающих его, выбитых из ординарной жизни людей, хотя сам по себе он обычно был тихий и даже застенчивый. Ужас наводили его глаза, голос и иногда – поведение, в котором обозначалась порой страшная затаенная угроза, причем угроза совершенно неведомого рода: не убийство, не душегубство, а нечто пострашнее, а что именно – определить и понять было нельзя, потому что она никогда не переходила в действие. Но такой угрозы, скрытой и таинственной, было вполне достаточно, чтобы всякое сопротивление ему мгновенно увядало. Но особенно мучили его глаза: появлялось в них одно выражение, от которого просто отшатывались.

– Труп живой в меня вселился, вот что, – раскрылся как-то Семен Кружалов. – Вот в чем разгадка. Я уже не только Семен Кружалов, мудрый человек, но и поживший труп при этом. Потому и смотреть на меня жутко. Ведь это он, труп, часто сквозь мои глаза проглядывает. Он, а не кто-нибудь, – и Семен поднял указательный палец вверх. – Мне самому взглянуть бывает на себя страшно. Хорошо, что в нашем подвале нет зеркал.

В подвал, правда, заходил милиционер, но, глянув в глаза Семену, застрелился, выйдя оттуда. К счастью, событие списали за счет психики служивого, а на подвал махнули рукой. Семен по скромности редко рассказывал об этом. Но ясно было всем, что Роман Любуев, или Нарцисс в гробу, в смысле трупности был на десять очков ниже, чем Семен, тем более Роман слишком уж любовался своим отсутствием и безжизненностью, и даже жил этим любованием, особенно когда действительно был при смерти. Нарцисс в гробу – потому так и звали его. И, конечно, Семена он не оспаривал, он даже побаивался его. И Шептун тоже к Семе подластивался: чего, мол, шептать такому, живой труп в нем почище всяких шалопутов может этакое нашептать, что… Лучше не подходить.

Плакали в подвале очень часто, кроме Семена, конечно, но не очень глубоко, просто оттого, что, дескать, жизнь стала какая-то непредсказуемая. Но с другой стороны, и хохотали при этом много – причем от всей души.

Впрочем, шла нормальная жизнь. А хлеб повседневный каждый добывал по-своему, порой с фантазией.

У Кружалова, у единственного, была даже собственная комната, точнее, угол в этом подвале, но решительно отделенный от другого пространства, напоминающего скорее подземное общежитие или брошенное бомбоубежище, чем простой подвал. Вероятно, когда-то, лет шестьдесят назад, здесь действительно было бомбоубежище. Эта догадка веселила всех, но не больше.

– Какие бомбы на нас, бедолаг, сейчас могут падать? – тихо шептал Слава Роману Любуеву. – Невидимые, невидимые бомбы… Которые душу убивають…

Роман отнекивался и не верил, что душу можно убить.

Иногда точно свет какой-то возникал в этом подземелье: это приходил ночевать художник-бомж, приносивший сюда картины странного художника Самохеева, который дарил ему некоторые свои полотна. Бомжи считали, что эти картины вообще ничего не стоят, и именно этим хороши.

– Кому, кроме нас, нужны такие пейзажи, – утверждал воющий по дням и ночам бомж Коля. – Одни гробы, из гробов нечеловеческие руки высовываются, бабы, небо хмурое и земля больная… Правда, здорово написано. Пусть и висят у нас тут, под землею. Во-первых, видно плохо, во-вторых, красиво.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом