Дмитрий Быков "Остромов, или Ученик чародея"

grade 4,0 - Рейтинг книги по мнению 230+ читателей Рунета

В Ленинграде 1926 года истерически смеются, отчаянно голодают, продают душу за котлету, привыкают к власти чекистов – и верят любому, кто может дать надежду в рухнувшем мире. Идеальная обстановка для появления мошенника куда опаснее Остапа Бендера. Масонский кружок, начавшись как простая афера, становится моделью человечества и сталкивает мораль с грязью, ложь с верой, убожество с благородством. Сюжет романа Дмитрия Быкова основан на истории «Дела ленинградских масонов» середины 20-х годов. «Остромов, или Ученик чародея» – завершающая часть «О-трилогии ». Содержит нецензурную брань!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-122327-4

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Остромов, или Ученик чародея
Дмитрий Львович Быков

Быков.ВсёО-трилогия #3
В Ленинграде 1926 года истерически смеются, отчаянно голодают, продают душу за котлету, привыкают к власти чекистов – и верят любому, кто может дать надежду в рухнувшем мире. Идеальная обстановка для появления мошенника куда опаснее Остапа Бендера. Масонский кружок, начавшись как простая афера, становится моделью человечества и сталкивает мораль с грязью, ложь с верой, убожество с благородством. Сюжет романа Дмитрия Быкова основан на истории «Дела ленинградских масонов» середины 20-х годов.

«Остромов, или Ученик чародея» – завершающая часть «О-трилогии».

Содержит нецензурную брань!





Дмитрий Быков

Остромов, или Ученик чародея

От автора

«Остромов, или Ученик чародея» – третья часть исторической трилогии, начатой романами «Оправдание» (2001) и «Орфография» (2003). Все три книги связаны второстепенными персонажами, но автономны. Читать их лучше в том порядке, в каком они написаны.

В основе сюжета – известное «дело ленинградских масонов» 1926 года, материалы которого опубликованы в составленной и прокомментированной А. Л. Никитиным книге «Эзотерическое масонство в советской России» (М., Минувшее, 2005). Личность Б. В. Астромова-Кириченко-Ватсона поныне вызывает споры: одни видят в нем романтика, другие – авантюриста и провокатора. Вне зависимости от того, кем он был в действительности, и даже от собственных его устремлений, – среди «бывших людей» второй половины двадцатых годов он играл заметную и неоднозначную роль. Она меня и занимала. Разумеется, Остромов не тождественен Астромову, и многие события, описанные в романе, сдвинуты во времени.

Б. Астромов-Кириченко-Ватсон (в романе – Борис Остромов)

Д. Жуковский (в романе – Даниил Галицкий)

Второй герой романа, Даниил Галицкий, некоторыми чертами близок своим тезкам Даниилу Андрееву и Даниилу Ювачеву, называвшему себя Хармсом, но более всего – к Даниилу Жуковскому, сыну Аделаиды Герцык, расстрелянному в 1938 году. Письма, стихи и воспоминания этого феноменально одаренного юноши опубликованы в сборнике «Таинства игры. Аделаида Герцык и ее дети» (М., Эллис Лак, 2007).

В работе над этой книгой мне помогали многие друзья, больше других – Александр Зотиков, Лада Панова, Евгений Марголит, Александр Гаррос, Дмитрий Ольшанский, Михаил Успенский, Лев Мочалов, а также сотрудники Дома-музея Волошина в Крыму. Но самую большую и самоотверженную помощь оказал мой друг Максим Чертанов, которого я и прошу принять благодарное посвящение.

Предупреждаю читателя, что описанные в романе способы подготовки к левитации ни в коем случае не следует практиковать в одиночку и без тщательной теоретической подготовки. Залог успеха – вдумчивость, основательность и доверие.

Названия частей книги имеют не хронологический, а особый сверхлогический смысл и обозначают не столько времена года, сколько степени познания.

Максиму Чертанову

Глупцы, пускаясь в авантюру

С одной лишь низостью в душе,

Себе приписывают сдуру

Всю авантюрность… Бомарше!

Естественно, у бомаршистов

Ум изощрен, размах неистов:

Сейчас дракона обкрадут,

Змею вкруг пальца обведут!

Но… Жертвы их корысти страстной,

Как поглядишь со стороны,

То беззащитны, то больны,

То простодушны и несчастны…

Так верят в добрую судьбу!

Столь кротко носят на горбу

Груз незаслуженных мучений,

Что Бомарше (добряк и гений)

Перевернулся бы в гробу.

    Новелла Матвеева

Люди, которые живут одиночками, которые все же немыслимы вне нашего времени и нашего пространства, – занимают меня. Они – одиноки, враждебны друг другу, каждый из них живет за самого себя и ничем не обязан соседу, любовнице, брату. Они рождены одной эпохой, вскормлены другой и пытаются жить в третьей.

    Вениамин Каверин

Но какая разительная и страшная случилась с ним перемена!

    Дмитрий Быков. «Орфография»

Часть первая

Весна

Глава первая

1

Есть дома, в которых никто не был счастлив.

Такой дом сам себе не рад. Стоит он на городской окраине, в конце кривой улицы, перегородив ее и означая собою тупик. За ним овраг, лопухи, зонтики дудника и сныти, ржавые остовы кроватей, разросшаяся сирень, в зарослях которой находят порою такое, что потом без дрожи не можешь вспомнить саму идею сирени. Здесь конец города, начало хаоса. Всякий, кто забрел сюда, хочет прочь отсюда.

Такой дом стоит в стороне от жизни, в складке времени, выстроенный хмурым, темным человеком, совершившим постыдную ошибку в самый миг рождения и сознающим, что исправить ее невозможно. Он строит его для своей семьи, чтобы мучить жену и тиранить отпрысков, либо для конторы, в которой намерен заниматься горьким и бессмысленным делом; а то еще бывает, что в такой дом поселяется священник, не верящий в Бога. Иногда пройдет мимо дома человек, наделенный зрением, всмотрится в серые доски, сменившие столько цветов – и веселенький голубенький, и вешний зелененький, будто можно судьбу перекрасить, – да и скажет себе: отчего не снести горбатую уродину? Вон уж всю улицу перезастроили, одно это деревянное двухэтажное недоразумение болтается в конце улицы Защемиловской, прозванной так в честь деревни Защемиловка, в которой сорок пять дворов защемило меж двумя притоками Охты, да так и оставило навеки. Но тут как раз выясняется, что снести злосчастный дом никак нельзя, потому что размещается в нем учреждение, никому ни за чем не нужное, а стало быть, особенно важное. Обычное учреждение зачем-нибудь нужно, а потому у него есть начальство, с которым можно договориться – выждать присутственный час, подкараулить у двери, прорваться сквозь басовитое «я занят, за…» да и хлопнуться в ноги: ваше превосходительство, не велите казнить, прикажите снести чеготозаготовочный трест на Защемиловской! И в глазах начальства мелькнет осмысленный вопрос: что он там делает, этот трест? Ведь давно ничего не заготавливает! И глядишь, через полгода на месте двухэтажного позорища уже что-нибудь роют, или трамбуют, или хоть вбивают качели для детворы. Но есть учреждения, которые породила давно исчезнувшая инстанция, а потому пожаловаться на них некуда. Такое учреждение ходит прямо под Богом, да и он про него давно забыл; и справка из него непременно требуется при любом трудоустройстве, хотя зачем – не ответит и самый въедливый кадровик. И ведь улицу, улицу не переименуешь! Не то чтобы над ней летал ангел- хранитель, а просто она никому не подотчетна, выпала отовсюду, не во всяком справочнике упомянута: если бы кто о ней вспомнил – тотчас бы переименовал, как почти все улицы в городе, но тут в голову реформатора закрадется мысль – а не было ли на путиловском заводе сознательного пролетария Щемилова, погибшего в боях с царской шайкой еще в девятьсот пятом году? А ну за мной, крикнул пролетарий, и все побежали за Щемиловым, и улица с тех пор носит свое боевитое название, напоминая о подвиге героя, в следующую минуту изрубленного шашками в неопознаваемый фарш; почему-то о гибели товарища Щемилова хочется думать со злорадством, представляются даже слезы его молодой востроносой жены, но это просто день сегодня такой желчный, какие часто бывают в нашем городе. Мало ли у нас улиц, есть даже Бармалеева, хотя о героической гибели товарища Бармалеева, изрубленного в фарш царской шайкой, нам на данный момент ничего не известно.

Посещать такое учреждение хоть раз в жизни приходится всякому, и всякий норовит уйти оттуда поскорей, ибо чувствует помимо омерзения невероятную притягательность деревянного дома на окраине. Так притягивает другое измерение – то, в котором наши смыслы ничего не значат, а есть свои, для нас недоступные. Один совслужащий ходил, ходил за пустяковой справкой, для которой требовались еще и еще справки, – да так и пропал, и никто его не видел, поискать разве в овраге среди сирени. Иногда, выписывая наконец требуемый документ, начальник учреждения в последний момент, занесши уже печать над бланком, вдруг замирал и нехорошо глядел на просителя, как бы предлагая остаться. А может, останешься? Другой двери из этого мира нет, а через нас пожалуйста. Но овраг за домом был так пугающ, а зубы у начальника такие крупные, что проситель отводил взгляд, получал справочку и, не оглядываясь, летел по Защемиловской восвояси.

В таком-то доме располагалось в 1925 году Управление по учету жилого фонда города Ленинграда, занятое учетом пустующих помещений и аварийных зданий, ожидающих сноса.

2

Весной 1925 года в Ленинграде шептались о судьбе пишбарышни Ирочки, без остатка исчезнувшей среди рабочего дня при обстоятельствах невообразимых. Трудность была в том, что очевидцами Ирочкиного исчезновения оказались только прямой его виновник, Ирочкин начальник Мокеев, да потрясенная Лариса Шматко, девушка из Полтавы, приглашенная Мокеевым в свидетельницы крутого разговора. Желал дать полтавчанке понятие о своем могуществе, а заодно доставить радость зрелищем чужого разноса – ничего не поделаешь, таким ему представлялся характер Шматко; в другую не влюбился бы.

Говорили, будто Ирочка приглянулась Мокееву, но не ответила на притязания, – бросьте, она была вовсе не по нему. Как мужчина холостой и утомленный еще в Гражданскую имел право в рамках угара НЭПа. Но мог ли Мокеев домогаться существа столь жалкого, как пишбарышня Ирочка – не бывшая даже, но бывшенькая, вшивенькая? Мокееву нравились женщины толстые, половое чувство было в нем сильно.

Мокеев вообще не понимал, зачем нужны такие, как Ирочка. Он удовольствовался бы, на худой конец, вспышкой гнева с ее стороны – все что-то живое, но проклятая водоросль не умела сердиться. Бледная, гибкая, с треугольным безвольным лицом, хлопающая прозрачными серыми глазами – она молча глотала его окрики, обещания оштрафовать, вычистить и сократить. Чем больше Мокеев орал на нее, тем сильней злился на себя за это, – но поскольку плотные, сочные натуры не могут обращать гнев на себя, он привычно ненавидел Ирочку, повинную теперь и в том, что хороший человек вынужден драть горло, утомленное уже, напомним, в Гражданскую.

Ее ничто не брало. Он находил у нее выдуманные ошибки, сегодня разносил за одно, а завтра за противоположное, – она покорно кивала и переделывала, выполняя взаимоисключающие указания. Вся работа управления не могла иметь такого государственного значения, какое придавал Мокеев всякой Ирочкиной опечатке. Потом, место в коллективе: она не зналась ни с кем, убегала к старухе-тетке, полупарализованной генеральше, и ни в День работника коммунхоза, ни в День памяти изобретателя телеграфа товарища Морзе не отправлялась с товарищами в культурный пивзал, хотя, казалось бы, кто ты такая. Если бы Мокеев хотел ее вычистить, он бы легко это сделал еще в прошлом году, когда первая волна сокращений покатилась по канцеляриям и трестам Ленинграда. Но всего мучительней было знать, что пишбарышня Ирочка нужна Мокееву – без нее теперь и работа была не в радость. Руководство другими подчиненными, общим числом шесть, далеко не доставляло ему тех чувств. Ирочка была враг, слабый, покорный и тем неуязвимый. Сводить счеты с ней можно было бесконечно. Мокеев изобретал все новые штрафы и в роковой день исчезновения пишбарышни придумал сделать так, чтобы вовсе оставить ее в сентябре без оклада – под предлогом якобы утраченной копии отчета, которой он ей не давал. Ирочка притом знала, что отчета не существовало на свете, но возразить мешала подлая ее природа. В тот апрельский вечер, светлый, воздушно-прозрачный, что случается иногда и на ленинградских широтах, – так что управление работало при открытых окнах, – Мокеев топтал Ирочку с особенной силой, все более заводясь, но отлично владея собою. Легче легкого было бы ему замолчать, внезапно смягчившись, – и он применил уже эту тактику, после пяти минут крика вдруг спросив вкрадчиво: «А может, дома что-нибудь, Абрикосова? Не стесняйтесь, скажите. Может быть, тетка больна?»

– Тетя умерла месяц назад, – прошелестела Ирочка, глядя перед собой птичьими, навсегда перепуганными глазами.

– Что ж вы не сказали? Или, по-вашему, тут звери сидят? Вы считаете меня кем, Абрикосова?

Все это он говорил сладко, вкрадчиво, по-товарищески. Шматко, нередко используемая им для живого примера, трепетала в углу.

– Вот Шматко, – медово продолжал он, наслаждаясь разбегом перед новым воспарением. – Недавно здесь, и не с Ленинграда, а с Полтавщины, славные боевые места. Пишмашинку, почитай, только тут увидела. А уже и часть коллектива, и гораздо производительней. Ведь я слежу, я подсчитываю. А что такое вы, Абрикосова? Почему вы считаете всех тут животными, а себя выше всех?!

– Я не считаю, – белыми губами сказала Ирочка.

– Не слышу! – закричал Мокеев. – Вы не удостаиваете мне тут, вы не даете мне прямой ответ! Вы думаете, что, если ваша тетя умерла – и это надо еще выяснить, какая тетя, – вы можете саботировать! Так вы не можете тут саботировать, и я как участвовавший в Гражданской войне не позволю! Я сделаю так, что вы почувствуете! Я – вас – лишаю – месячного оклада!

Эту фразу он выговорил торжественно, шалея от сознания своей власти. Лишить месячного оклада сегодня – было жесточе, нежели убить тогда. Тогда жизнь стоила меньше нынешнего оклада.

Ирочка подняла на него прозрачные глаза с непролитыми слезами и посмотрела со сложным выражением, словно говоря: умоляю вас, остановитесь, ибо далее может произойти нечто от меня не зависящее; еще немного, и я не смогу это предотвратить. Но Мокеев не обучен был считывать такие сложные послания, набрал воздуху для следующей тирады, и этого оказалось достаточно, чтобы началось непредставимое. Так в ином положении сочному самцу во время половой страсти довольно шевельнуться, чтобы все закончилось к обоюдному разочарованию; Мокееву задним числом пришло в голову именно это сравнение. Стоило ему открыть рот, как пишбарышня Ирочка приподнялась над стулом, выпрямилась в воздухе и замерла в десяти сантиметрах над полом, едва не касаясь потолка головою.

– Вы что, вы кто это, на что вы намекаете, Абрикосова! – прохрипел Мокеев, но стыдить Ирочку не было никакой надобности. Даже в ее взлете не ощущалось намека на бунт. На лице ее появилось испуганное и вместе удовлетворенное выражение, как у ребенка, которого, несмотря на просьбы, долго не сажали на горшок, и теперь он мокр, но торжествует. Она висела в воздухе, бессмысленно шевеля губами и чуть разводя руками в стороны. Мокееву пришло в голову, что это ужасная месть. Он разбудил силу, далеко превосходившую его должностные полномочия.

Как вспоминала Шматко, несомненна была беспомощность Ирочки, потрясенной собственной метаморфозой не меньше очевидцев. Она попыталась сделать в воздухе нечто вроде реверанса, беззвучно пробормотала «Au revoir» и, медленно подплыв к окну, вышла с третьего этажа.

Всего удивительней было ее кратковременное зависание на уровне той самой конторы, в которой она проработала мучительный, полный неотмщенных унижений год, – и последний взгляд, не столь покаянный, сколь недоуменный: господи, всего-то и нужно было, чтобы прекратить это, – чего же, помилуйте, я ждала? И она снова недоразвела руками, заставив Мокеева апоплексически побагроветь всей шеей.

В следующее мгновение она кивнула – то ли укоризненно, то ли примирительно – и свечой мышиного цвета ушла в балтийские небеса, исчерченные перистыми облаками.

Больше ее никто никогда не видел, сказали бы мы, желая ввести читателя в заблуждение, – но нам придется пожертвовать эффектной фразой, выразившись скромнее: в следующий раз ее увидели нескоро, и совсем не те, кто знал до вознесения. Мокееву пришлось-таки расплатиться за год измывательств над бывшенькой: никто ничего не доказал, не было даже и трупа, – но все-таки Мокеев был несомненно виноват, ибо человек, у которого улетают подчиненные, грешен самым страшным грехом. Он разбудил силу, которую не смог укротить, и теперь она действует в мире. Все-таки надо было остановиться. Это и говорили Мокееву понимающие люди, которым он рассказывал эту историю по культурным, а потом все менее культурным пивзалам, пока не исчез так же бесследно, как пишбарышня Ирочка. Как это вышло, никто достоверно не знал. А как всегда исчезают люди, посягнувшие на имаго – безвредное, бесплотное имаго, почти уже покинувшее мир живых? Смеем вас уверить, ничего особенного. Проходит час, или день, или два месяца – в зависимости от силы прощального взгляда, который посылает имаго своему мучителю. Потом является утром коммунальный сосед, заметивший, что Мокеев давно не выходил из комнаты. У Мокеева заперто. Идут за управдомом. Бегут за дворником. Сурово топают понятые. Милицию ничем не удивишь, и уполномоченный с мясной фамилией вроде Хрякин говорит, что не паникуйте, граждане, в последнее время участилось. Вероятно, работает с особенной жестокостью банда. Трудно объяснить, как сделано. Может быть, кислота, а может, саморазложение. Допустим, банда бывших профессоров, которые знают такой секрет сокрытия трупа, что в результате сокрытия по комнате растекается как бы лужа, в середине которой лежит обувь. Одежда, как правило, куда-то девается – наверное, тоже растворяется. Мало кто обращает внимание на два желтых камушка, сиротливо лежащих в этой луже ближе к левому краю. Как же вы говорите, что ничего не осталось? Вот, осталось.

А поскольку родственников у Макеева нет, то обувь хоронят в закрытом гробу, комнату получает преподаватель черчения Лямин, которому и дела нет, каким образом она освободилась – он материалист и не верит ни в какую банду профессоров, – а уполномоченный Хрякин закрывает дело, которое десять лет спустя мог бы повесить на вредителя-химика Локтева, надо же что-то на него повесить, но до него еще ого-го сколько, Локтев еще преподает в Ленинградском политехническом институте и знать не знает о своем вредительстве. И все они – Хрякин, Лямин и Локтев – никогда ничего не узнают и ни за чем тут больше не нужны. Прощайте, друзья.

А в управление учетом жилфонда прибыл начальствовать Борис Григорьевич Карасев, который и принял на место улетевшей пишбарышни Даниила Галицкого, истинного героя нашей истории.

3

В этот день одна улетела из Ленинграда и нашего повествования, а двое прибыли. Эти двое были двадцатилетний Даниил Галицкий, ехавший в Ленинград из Симферополя, и его высокий, бритый, лысеющий попутчик лет сорока пяти, севший на поезд в Москве. Лицо его было Даниилу смутно знакомо, но откуда – он не помнил. Длинное, значительное, с куполообразным лбом, тонким ртом, хищным носом, отмеченным благородной горбиной, и неожиданно маленькими, приподнятыми в высокомерном изумлении бровками, – оно могло принадлежать позднему римлянину, средневековому астроному, британскому натуралисту и русскому авантюристу. Попутчика одинаково легко было представить перед ордою варваров, судом инквизиторов, толпой дикарей или отрядом полицейских: всем своим видом он словно вопрошал с легкой брезгливостью – что это, братец, такое? Я дивлюсь не твоей палице, подлому потайному ножу или кривому туземному копью, а тому, что с этим жалким арсеналом ты посмел покуситься – на кого же? Уж не думаешь ли ты, что мы ровня?

Все эти картины Даниил вообразил по очереди, и больше всего понравилась ему та, что с астрономом. Словно повинуясь его фантазии, незнакомец достал из потертого коричневого несессера синюю бархатную шапочку и надел ее, погладив перед этим лысину.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом