Марике Лукас Рейневелд "Неловкий вечер"

grade 3,5 - Рейтинг книги по мнению 320+ читателей Рунета

Шокирующий голландский бестселлер! Роман – лауреат Международной Букеровской премии 2020 года. И я попросила у Бога: «Пожалуйста, не забирай моего кролика, и, если можно, забери лучше вместо него моего брата Маттиса, аминь». Семья Мюлдеров – голландские фермеры из Северного Брабантае. Они живут в религиозной реформистской деревне, и их дни подчинены давно устоявшемуся ритму, который диктуют церковные службы, дойка коров, сбор урожая. Яс – странный ребенок, в ее фантазиях детская наивная жестокость схлестывается с набожностью, любовь с завистью, жизнь тела с судьбами близких. Когда по трагической случайности погибает, провалившись под лед, ее старший брат, жизнь Мюлдеров непоправимо меняется. О смерти не говорят, но, безмолвно поселившись на ферме, ее тень окрашивает воображение Яс пугающей темнотой. Холодность и молчание родителей смертельным холодом парализует жизнь детей, которые вынуждены справляться со смертью и взрослением сами. И пути, которыми их ведут собственные тела и страхи, осенены не божьей благодатью, но шокирующим, опасным язычеством.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-116806-3

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


4

Гроб с моим братом стоял в гостиной. Он был из дуба, с окошечком на уровне лица и металлическими ручками и стоял в комнате уже три дня. В первый день Ханна постучала в стекло костяшками пальцев и сказала писклявым голоском: «Мне уже не весело, веди себя нормально, Маттис». Некоторое время она не двигалась, словно боялась, что он сейчас что-то прошепчет, а она не услышит, если полностью не замрет на какое-то время. Когда ответа не последовало, она вернулась к игре с куклами за диваном, ее худенькое тельце дрожало, словно стрекоза, и мне хотелось крепко сжать ее между пальцами и согреть ее дыханием. Но я не могла ей рассказать, что Маттис будет спать вечно, что останется лишь окошко в наших сердцах, где будет похоронен наш брат. Кроме бабушки с нерелигиозной стороны мы не знали никого, кто спал вечно, но в конце концов мы все восстанем вновь, ведь «мы живы по воле Господа», как частенько говорила бабушка с религиозной стороны, когда просыпалась с одеревеневшими коленями и зловонным дыханием, «словно дохлого воробья проглотила». И, как тот воробей, мой брат никогда больше не проснется.

Гроб стоял на тумбе на белой кружевной ткани, которую в дни рождений обычно стелили под сырные косички, орешки и стаканы с крюшоном. Вот и сейчас, словно на празднике, вокруг кружева стоял кружок людей. Они уткнулись носами в платки или в шеи друг другу и говорили хорошие вещи о моем брате, но смерть оставалась уродливой и жесткой, как закатившийся куда-то тигровый орех [8 - Твердые клубеньки на корнях осоки, известные в России как чуфа – популярная наживка для ловли карпов, также может употребляться в пищу.], который спустя много дней после дня рождения мы находили где-нибудь за стулом или под шкафом для телевизора. Лицо Маттиса в гробу вдруг показалось мне восковым: до этого оно было гладким и словно натянутым. Под его веки сестры наклеили бумажки, чтобы глаза оставались закрытыми, но я бы хотела, чтобы они открылись, чтобы мы еще разок смогли посмотреть друг на друга, чтобы я была уверена, что не забыла цвет его глаз, а он не смог забыть цвет моих. Когда вторая группа посетителей вышла, я попробовала отклеить его веки и мимолетно подумала о бумажном рождественском вертепе, который я делала в школе из цветной упаковочной бумаги, исполнявшей роль витража, с фигурками Марии и Иосифа. За рождественским завтраком, когда позади вертепа зажигали свечку, упаковочная бумага начинала светиться, и в сияющем хлеву мог родиться Иисус. Но глаза моего брата оставались серыми и тусклыми, в них не вспыхивали узоры витража, поэтому я позволила его векам вновь упасть и закрыла смотровое окошко. Они пытались воссоздать его смазанные гелем локоны, но волосы повисли на лбу, словно вялые побуревшие бобовые стручки. Мать и бабушка натянули на Маттиса джинсы и его любимый свитер: зелено-голубой, со словом «ГЕРОИ» большими буквами на груди. Большинство героев, о которых я знала из книг, могли падать с высоких зданий или прыгать в море огня, но получали от этого максимум пару шрамов. Почему так не вышло у Маттиса и он остался бессмертным лишь в наших помыслах – я понять не могла. А ведь он однажды даже спас цаплю из-под зернового комбайна: птицу бы размололо на кусочки, выбросило в стог сена, а потом ее скормили бы коровам.

Из-за двери, где пряталась, я услышала, как, обряжая моего брата, бабушка сказала: «Ты должен был плыть к темному пятну, ты же это знал». Я не могла представить, как это – плыть к темному пятну. Это же просто другой оттенок цвета. Если на льду лежит снег, нужно искать вверху более светлое пятно – но если снега нет, то лед кажется светлее, чем прорубь, и надо плыть к месту потемнее. Маттис сам мне это рассказывал, когда стоял у меня в спальне перед соревнованиями в шерстяных носках и показывал, как двигаться, сперва направляя ноги навстречу друг к другу, а затем раздвигая их в разные стороны. «Катиться рыбкой» называл он такую езду. Я смотрела на него с кровати и щелкала языком о нёбо, как по телевизору цокают об лед коньки-норвежки: мы считали этот звук прекрасным. Теперь мой язык лежал во рту, словно предательский навигационный канал. Я больше не осмеливалась издавать им цокающие звуки. Бабушка вышла из прихожей с бутылкой детского мыла в руках – возможно, поэтому они и положили бумажки ему под веки: чтобы в глаза не попало и не защипало мыло. Когда они приведут его в порядок, то, наверное, уберут бумажки, как они задули свечку в моем вертепе, потому что Марии и Иосифу тоже нужно возвращаться к их обычной жизни. Бабушка на мгновение прижала меня к груди. Она пахла блинами на молозиве с салом и сиропом: до сих пор целая их стопка, оставшаяся после обеда, стояла на столешнице, лоснясь от сливочного масла, с хрустящими зажаренными краями. Отец тогда спросил, кто сделал на его блине улыбающееся лицо из ежевичного варенья, изюма и яблока, и по очереди посмотрел на нас всех, остановив взгляд на бабушке, которая улыбалась шире, чем сам блин.

– Бедного мальчика хорошо уложили, – сказала она.

На ее лице появлялось все больше и больше коричневых пятен, как на яблоках, которые она порезала ломтиками и которыми сделала улыбки на своих блинчиках. От старости люди подгнивают, как яблоки.

– А нам нельзя положить к нему свернутый блинчик? Это была его любимая еда.

– Завоняет. Хочешь приманить червяков?

Я отодвинула голову от ее груди и посмотрела на ангелочков, которые лежали на второй ступеньке лестницы в коробке, готовые отправиться обратно на чердак. Мне разрешили сложить их в серебристую фольгу, лицом на дно коробки. Я так до сих пор и не заплакала, хотя правда старалась – но не выходило, даже когда я пыталась представить в деталях, как Маттис проваливается в прорубь. Как он ощупывает лед в поисках дыры – светлого или темного участка, как его одежда и коньки тяжелеют от воды. Я даже задерживала дыхание, но не продержалась и полминуты.

– Нет, – сказала я, – ненавижу мерзких червяков.

Бабушка мне улыбнулась. Мне хотелось, чтобы она перестала улыбаться, чтобы отец прошелся по ее лицу вилкой и смешал все, что на нем было, в кашу, как он сделал с блинчиком. Только когда она осталась в прихожей одна, я услышала ее сдавленные всхлипы.

В последующие ночи я тайно спускалась вниз проверить, правда ли мой брат мертв. Потом я долго вертелась в постели или делала «свечку», подбрасывая ноги вверх с матраса и упираясь руками в ягодицы. По утрам его смерть казалась очевидной, но, когда темнело, меня начинали одолевать сомнения. Что, если мы были недостаточно внимательны и он проснется под землей? Я снова и снова надеялась, что Бог передумал и не прислушался к моей молитве о спасении Диверчье, как тогда – мне было семь или около того, – когда я просила новый велосипед: красный с минимум семью скоростями и мягким седлом с двойной амортизацией, на котором промежность бы не болела на пути домой из школы против ветра. Мне так и не подарили этот велосипед. Если прямо сейчас спуститься вниз, надеялась я, то там, под белым льняным полотном, окажется не Маттис, а мой кролик. Конечно, мне стало бы очень-очень грустно, но это чувство отличалось бы от ощущения пульсирующих вен на лбу, когда я задерживала дыхание в постели, пытаясь осознать смерть, или когда стояла в «свечке» так долго, что к голове приливала кровь, как стекающий воск. Наконец я опустила ноги на матрас и аккуратно открыла дверь своей спальни, на цыпочках прошла по коридору и спустилась вниз. Отец оказался там раньше меня: сквозь перила лестницы я увидела, как он сидит на стуле возле гроба, прижав голову к стеклу смотрового окошка. Я смотрела сверху на его лохматые светлые волосы, которые всегда пахли коровами, даже если он только что принял ванну, на его скрюченное дрожащее тело. Он вытирал нос рукавом пижамы: ткань, должно быть, затвердела от соплей, как и у меня. Глядя на него, я начала ощущать уколы в грудной клетке. Представила, что смотрю канал Нидерланды-1, 2 или 3 и могу выключить его в любой момент, когда станет невыносимо. Отец сидел так долго, что мои ноги замерзли. Когда он отодвинул стул и пошел обратно в постель – у них с матерью был водяной матрас, и он отправился в нем тонуть, – я сошла с лестницы и села на отцовский стул, еще теплый. Я прижалась губами к стеклу, как ко льду в своих снах, и подула на него. Ощутила вкус соли от слез отца. Лицо Маттиса было белым, как фенхель, а губы фиолетовыми из-за морозильного устройства, которое сохраняло холод. Мне хотелось его отключить, чтобы брат оттаял в моих руках: я бы отнесла его наверх, и мы бы обдумали наше поведение ночью, как иногда приказывал отец, когда мы плохо себя вели и должны были отправиться в кровать без ужина. Я бы спросила его, правильно ли было вот так покидать нас.

В первую ночь, когда гроб стоял в гостиной, отец увидел, что я сижу на лестнице, обхватив руками перила и просунув голову между ними. Он повел носом и сказал: «Они засунули ему в попу вату, чтобы какашки не выпали. Наверное, внутри он еще теплый, и это меня как-то успокаивает». Я задержала дыхание и начала считать: тридцать три секунды без воздуха. Уже скоро я научусь не дышать так долго, что смогу вытащить Маттиса из его сна, словно лягушачьи икринки, которые мы вылавливали рыбацкой сетью из канавы за коровником и держали в ведерке, пока из них не вылуплялись головастики с хвостиками и лапками. Маттис бы точно так же стал живым и бодрым.

На следующее утро отец спросил снизу, не хочу ли я пойти вместе с ним к фермеру Янссену забрать кормовую свеклу и посеять ее на пустом участке. Я бы предпочла остаться с братом, чтобы в мое отсутствие он не растаял бесследно, как снежинка, но и отца не хотелось разочаровывать, поэтому поверх комбинезона я надела красное пальто, застегнув молнию до подбородка. Наш трактор был такой старый, что на каждой кочке меня подкидывало: приходилось крепко держаться за кромку открытого окна. Я нервно поглядывала на отца: на его лице остались следы сна – водяной матрас выдавливал на его коже полосы, похожие на реки, на отпечатки озера. Он не мог уснуть из-за дрожи тела матери, из-за собственной дрожи, из-за мыслей о том, как дрожит тело, оказавшееся в воде. На следующий день они купят обычный матрас. Мой живот заурчал.

– Хочу какать.

– Почему не сходила дома?

– Тогда мне не хотелось.

– Так не бывает, это всегда знаешь заранее.

– Но я не вру, кажется, у меня понос.

Отец припарковал трактор на грунтовке, выключил двигатель и протянул через меня руку, чтобы открыть дверь.

– Вон, садись под тем деревом, под ясенем.

Я быстро выбралась из кабины, сняла пальто и спустила к коленям комбинезон и трусы. Я представила, как мой жидкий кал разбрызгивается по траве, словно карамельный соус «Тофа», которым бабушка поливала рисовый пудинг, и сжала ягодицы. Отец прислонился к шине трактора, закурил и взглянул на меня.

– Если будешь долго копаться, то кроты пророют нору у тебя в попе.

Я начала потеть, представляя ватную затычку в попе Маттиса, о которой говорил отец, и как кроты пророют норы в теле моего брата, когда его похоронят, и как потом они пророют дыры во мне. Мои какашки принадлежат только мне, но как только они окажутся на траве, они будут принадлежать всему миру.

– Просто потужься, – сказал отец. Он подошел ко мне и с суровым взглядом протянул использованный носовой платок. Я не была знакома с этим его взглядом, хотя знала, что он ненавидит ждать, потому что тогда ему нечем было себя занять, и от этого он начинал больше курить. Никто в деревне не оставался без дела подолгу, потому что от безделья мог испортиться урожай: а мы знали все про урожай, который собирают с земли, но не про урожай, который растет внутри нас самих. Я вдохнула дым сигареты, чтобы разделить отцовские заботы. Потом коротко помолилась Господу, чтобы Он уберег меня от рака из-за сигаретного дыма, а я за это буду помогать лягушкам во время миграции земноводных, когда подрасту. В Библии я однажды прочла, что «праведный печется о жизни скота своего», так что от болезней я буду избавлена.

– Больше не хочется, – сказала я. Гордо натянула трусы и комбинезон, надела пальто и застегнула молнию до подбородка. Я могу удержать какашки в себе, я больше не потеряю ничего, что хочу удержать. Отец пнул окурок в кротовую нору.

– Пей побольше воды, телятам это помогает. Не то однажды пойдет из другой дырки.

Он положил мне на голову ладонь, и я изо всех сил старалась идти под ней ровно. Значит, теперь придется опасаться одновременно двух вещей: рвоты и поноса.

Мы шли обратно к трактору. Новый участок был старше меня, но по-прежнему назывался новым. Так было и с доктором, что жил у подножия насыпи: теперь там была игровая площадка и неровная горка, но мы все равно называли это место «у старого доктора».

– Думаешь, Маттиса съедят черви? – спросила я у отца на пути к трактору. Я не осмеливалась взглянуть на него. Отец однажды читал нам из Исайи: «В преисподнюю низвержена гордыня твоя со всем шумом твоим; под тобою подстилается червь, и черви – покров твой», и теперь я боялась, что то же самое случится с моим братом. Не ответив, отец распахнул дверь трактора. Я в агонии представила тело брата в маленьких дырочках, как на пленке для выращивания клубники.

Когда мы добрались до свеклы, некоторые корнеплоды оказались насквозь гнилыми. Мягкая белая плесень, похожая на гной, прилипала к пальцам, когда я брала их в руки. Отец небрежно бросал их через плечо в прицеп. Они издавали глухой стук. Когда отец смотрел на меня, я чувствовала, как начинают пылать щеки. Стоило бы установить промежутки времени, думала я, когда родители могли и не могли бы смотреть на меня, как это было заведено с телевизором. Может быть, поэтому Маттис и не вернулся домой в тот день: дверцы шкафа с телевизором были закрыты, и никто не приглядывал за нами. Я больше не осмеливалась задавать отцу вопросы про Маттиса: бросила последнюю свеклу в прицеп и забралась в кабину. На проржавевшем ободке над зеркалом заднего вида был наклеен стикер: «Доите коров, а не фермеров».

Когда мы вернулись на ферму, отец и Оббе вынесли во двор темно-синий водяной матрас. Отец снял колпачок, открыл защитный клапан, и вода потекла на землю. Вскоре во дворе образовался тонкий слой льда. Я не осмеливалась встать на него, потому что боялась, что ночи отца и матери будут расколоты окончательно, если под него провалюсь и я. Темный матрас медленно сдувался, словно вакуумная упаковка из-под кофе. Потом отец свернул его и положил на обочину дороги рядом с рождественской елкой на тачке, которую в понедельник должны были забрать уборщики из «Рендак» [9 - Компания по переработке органического мусора.]. Оббе толкнул меня: «А вот и он». Я вгляделась туда, куда он показывал пальцем, и увидела за насыпью похожий на ворона черный катафалк, что становился все ближе и ближе к нам. Он повернул налево и въехал во двор, на лед из водного матраса: лед, конечно же, раскололся. Из катафалка вышли Преподобный Рэнкема и два моих дядюшки. Отец выбрал их, а еще фермеров Эфертсена и Янссена нести дубовый гроб до катафалка, а потом до церкви, под Псалом 416 и музыкальное сопровождение группы Маттиса, в которой он много лет играл на тромбоне. Единственное, что тем утром было правильно, – это то, что героя несли на плечах.

Часть II

1

Вблизи бородавки у жаб похожи на каперсы. По-моему, эти зеленые бутончики отвратительные. Если раздавить такой бутончик между большим и указательным пальцами, то из него брызнет соленая вода, похожая на жидкость из ядовитой железы жабы. Я тычу в пухлый жабий зад палочкой. По спинке у нее идет черная полоска, жаба не двигается. Я тычу сильнее и смотрю, как неровная кожа собирается в складки рядом с кончиком палки, а гладкое брюшко на секунду прижимается к теплому асфальту, нагретому первыми весенними лучами солнца, на которых так любят греться эти слизистые животные.

– Я же просто хочу тебе помочь, – шепчу я.

Ставлю на землю рядом с собой фонарик, который нам вручили в реформатской церкви. Он белый с ребристыми складочками посередине. «Слово Господне – светоч, направляющий ваши ноги и освещающий ваш путь», – сказал Преподобный Рэнкема, когда раздавал их детям. Еще даже нет восьми, а свечка в моем фонарике уже сгорела наполовину. Надеюсь, Слово Господне не потухнет вместе с ней. На свету я вижу, что у жабы на передних лапках нет перепонок. Может, она такой родилась или ею немного полакомилась цапля. Может, ее лапки – как отцовская покалеченная нога, которую он волочит по двору, словно слишком тяжелый мешок с силосом.

– А еще все получат лимонад и батончики «Милки Уэй», – слышу я слова церковного волонтера за спиной. Мысль о том, чтобы съесть «Милки Уэй» в месте, где нет ни единого туалета, вызывает у меня рвотные позывы. Никогда нельзя знать наверняка, не чихнул или даже не плюнул ли кто в лимонад и проверили ли они срок годности у батончиков: вдруг слой шоколада поверх нуги побелел, как это происходит с твоим собственным лицом, когда тебя тошнит. Я уверена, после такого смерть неминуема. Стараюсь забыть про батончики.

– Если не поспешите, то у вас на спинах будут не полосочки, а отпечатки шин, – шепчу я жабам. От сидения на корточках колени начинают ныть. Жаба без перепонок по-прежнему не шевелится. Одна из ее родственниц пытается прокатиться на ее спине, засунув передние лапки ей под мышки, но все время соскальзывает. Должно быть, эти две жабы боятся воды, как и я. Я встаю, поднимаю фонарик и, пока никто не видит, быстро запихиваю жаб в карман пальто, а затем ищу в группе людей двоих ребят в светящихся жилетах.

Мать настояла, чтобы мы их надели:

– Не то вас самих раздавят, как этих жаб. Никто этого не хочет. А в жилетах вы будете светиться, как фонарики.

Оббе понюхал ткань:

– Я ни за что это не надену. Мы будем похожи на полных идиотов в этих грязных вонючих потных штуках. Там не будет никого в жилетах.

Мать вздохнула:

– Я вечно все делаю не так, да? – Кончики ее губ опустились вниз. В последнее время они постоянно были опущены, словно на них повесили грузила в форме фруктов, что крепятся к уголкам скатерти на столе в саду.

– Мама, ты все делаешь так. Мы их наденем, – сказала я, жестикулируя Оббе. Эти жилеты надевают ребята из последнего класса младшей школы, когда сдают экзамен по езде на велосипеде, в котором мать каждый год играет важнейшую роль. В дни заездов она сидит на складном стуле у единственного перекрестка в нашей деревне: лицо озабоченное, губы сжаты, словно маковый бутон, который не хочет распускаться. Ее задача – следить за тем, чтобы все участники указывали рукой, куда хотят повернуть, и проезжали безопасно. На том перекрестке я впервые ощутила стыд за свою мать.

Ко мне приближается светящийся жилет. В правой руке Ханна тащит черное ведро с жабами, жилет наполовину расстегнут, его полы развеваются на ветру. От этого я нервничаю:

– Застегни жилет.

Ханна поднимает брови – скобки на ткани ее лица. Глядя на меня, она удерживает это выражение легкого раздражения. Теперь, когда солнце днем становится теплее, у Ханны на носу появляется все больше веснушек. У меня в мозгу мелькает картинка: раздавленная Ханна с веснушками, рассыпавшимися по уличным булыжникам, как сбитые машинами жабы. Тогда нам придется отскребать ее от дорожного покрытия лопатой.

– Но мне так жарко, – говорит Ханна.

В этот момент между нами встает Оббе. Его длинные светлые волосы свисают жирными прядями у лица. Он раз за разом заправляет их за ухо, но они медленно сползают обратно.

– Смотри, а эта похожа на Преподобного Рэнкема! Такая же огромная голова и выпученные глаза. И у Рэнкема тоже нет шеи.

У него на ладони коричневая жаба. Мы смеемся, но не очень громко: над пастором нельзя смеяться, так же как и над Богом: они лучшие друзья, а с лучшими друзьями нужно держать ухо востро. У меня пока нет лучшей подружки, но в моей новой школе много девочек, и одна из них может ею стать. Оббе на пять классов старше меня и учится в средней школе, а Ханна на два класса младше. У нее подруг столько, сколько учеников было у Иисуса.

Оббе вдруг поднимает фонарь над головой жабы. Я вижу, как ее кожа светится бледно-желтым. Она зажмуривает глаза. Оббе начинает ухмыляться.

– Они любят тепло, – говорит он, – поэтому прячут свои уродские головы в грязь зимой.

Он придвигает фонарь все ближе и ближе. Если каперсы пережарить, они становятся черными и хрустящими. Я хочу оттолкнуть руку Оббе, но тут к нам подходит женщина с лимонадом и батончиками «Милки Уэй». Оббе быстро убирает жабу в ведерко. Лимонадная женщина одета в футболку, на которой написано «ВНИМАНИЕ! ЖАБЫ НА ДОРОГЕ». Наверное, она заметила шок на лице Ханны, потому что спрашивает, все ли у нас в порядке и не расстраивают ли нас раздавленные тушки вокруг. Я с любовью обнимаю сестренку, которая уже выпятила вперед нижнюю губу. Я знаю: она вот-вот разревется, как сегодня утром, когда Оббе раздавил кузнечика о стену коровника кломпом [10 - Традиционная нидерландская обувь – галоши из дерева.]. Мне показалось, ее скорее испугал звук удара, но она не унималась: для нее это была маленькая жизнь, с крылышками, сложенными над головой, словно маленькие ситечки. Она видела жизнь там, где мы с Оббе видели смерть.

Лимонадная женщина криво улыбается и протягивает «Милки Уэй» из кармана своего пальто каждому из нас. Я беру свой из вежливости, но, пока она не видит, снимаю с него обертку и кидаю в ведерко к жабам: у жаб никогда не болит живот и жаб не пучит.

– Три волхва в полном порядке, – говорю я.

С тех пор как Маттис не вернулся домой, я называю нас тремя волхвами, потому что однажды мы тоже найдем нашего брата, даже если ради этого придется отправиться далеко-далеко и захватить с собой подарки. Я машу своим фонариком на какую-то птицу, отгоняя ее прочь. Свечка в фонаре опасно качается, и капли свечного воска падают мне на сапог. Опешившая птица шарахается в сторону деревьев.

Куда бы ты ни отправился в деревне или в польдерах [11 - Осушенная и защищенная от воды насыпями и дамбами территория, как правило, очень плодородная.], везде видны высушенные тельца амфибий, похожие на крошечные скатерти. Вместе с волонтерами и другими детьми, которые пришли помочь, мы переносим полные ведерки и фонарики на другую сторону насыпи, которая вдается в озеро. Сегодня вода выглядит невероятно невинной, а вдали виднеются контуры фабрик, высокие здания с десятками огней и мост между деревней и городом – словно проход, который открыл Моисей, простерев руку в сторону моря, как сказано в Библии: «и гнал Господь море сильным восточным ветром всю ночь и сделал море сушею, и расступились воды. И пошли сыны Израилевы среди моря по суше: воды же были им стеною по правую и по левую сторону».

Ханна встает рядом со мной и внимательно смотрит на ту сторону.

– Только посмотри на эти огни, – говорит она, – наверное, у них там каждый вечер проходит парад фонариков.

– Нет, это потому что они боятся темноты, – возражаю я.

– Ты сама боишься темноты.

Я трясу головой, но Ханна занята своим ведерком: десятки жаб и лягушек рассыпаются по поверхности воды. От тихих всплесков мне становится нехорошо. Я вдруг чувствую, что ткань моего пальто липнет к подмышкам. Я машу руками, как взлетающая птица крыльями, чтобы остудить их.

– А ты когда-нибудь хотела отправиться на ту сторону? – спрашивает Ханна.

– Нечего там смотреть, у них даже коров нет.

Я загораживаю ей обзор, встав перед ней и дергая за левую часть ее жилета, цепляю липучку и с силой нажимаю, чтобы она осталась застегнутой.

Моя сестренка делает шаг в сторону. Она собрала волосы в хвост, и при каждом движении он ободряюще стучит по ее спине. Мне очень хочется стянуть с нее резинку, чтобы она не думала, что все в этом мире возможно, и чтобы она тоже однажды не надела коньки и не исчезла.

– И ты не хочешь узнать, каково там?

– Конечно нет, тупица. Ты же знаешь, что… – я не заканчиваю предложение, но швыряю пустое ведерко в траву.

Я иду от нее прочь и считаю шаги. Когда досчитываю до четырех, Ханна опять оказывается рядом со мной. Четыре – мое любимое число. У коров четыре желудка, в году четыре сезона, у стула четыре ножки. Тяжелое чувство у меня в груди лопается, словно пузырьки воздуха из озера, которые расходятся по поверхности воды.

– У них там наверняка скучно без коров, – говорит Ханна быстро.

В свете свечи не видно, что нос у нее кривой. Правый глаз косит: чтобы взглянуть прямо, ей приходится все время настраивать свой взгляд, как выдержку фотокамеры. Как бы я хотела зарядить эту камеру новой пленкой, чтобы быть уверенной, что она никогда на пропадет на той стороне. Я протягиваю Ханне руку, и она крепко хватается за нее. Ее пальцы липкие на ощупь.

– А Оббе болтает с девочкой, – говорит она.

Я оборачиваюсь. Долговязое тело брата словно вдруг понимает, как ему двигаться: он делает размашистые жесты руками и впервые за долгое время громко смеется. Потом садится на корточки у озера. Наверняка рассказывает какую-то славную историю о жабах, о наших добрых намерениях, но не о воде, которая едва-едва прогрелась на солнце, не о воде, в которой теперь плавают жабы, не о воде, в которой полтора года назад опустился на дно наш брат. Вместе с девочкой Оббе возвращается по насыпи. Через пару метров мы перестаем его видеть, они оба исчезают в темноте. Мы находим на асфальте его наполовину сгоревший фонарик. Маленькая зеленая свечка лежит неподалеку, раздавленная, как гусиный помет. Я поднимаю фонарик на лопате – нельзя оставлять его здесь вот так, после целого вечера верной службы. Вернувшись в деревню, я вешаю его на ветку узловатой ивы. Деревья стоят рядком, склонив кроны в сторону моей спальни, словно группка церковных старост, подслушивающих нас. Неожиданно я чувствую, как в кармане пальто шевелятся жабы. Я накрываю их ладонью защищающим жестом, наполовину оборачиваюсь к Ханне и говорю:

– Ничего не говори про ту сторону маме и папе, не то они еще больше расстроятся.

– Не скажу, это была глупая идея.

– Очень глупая.

В окне видны отец и мать, они сидят на диване. Со спины они выглядят как огарки свечей в наших фонариках. Мы тушим их слюной.

2

Мать все чаще ошибается с количеством еды в своей тарелке. Разложив еду, она садится и говорит: «А сверху казалось, что положила больше». Иногда я боюсь, что это наша вина, что мы съедаем ее изнутри, как один из видов пауков. Во время урока биологии учительница рассказывала, что после родов паучиха кормит свое потомство собой: маленькие голодные паучата пожирают мать целиком, не оставляя даже лапок. Они не оплакивают ее ни секунды. Точно так же, как мать всегда откладывает кусочек шницеля «кордон-блю» на край тарелки и говорит: «самое вкусное – на потом», приберегая его до конца трапезы на случай, если мы, ее потомство, еще не насытились.

Я тоже постепенно начинаю смотреть на нашу семью сверху, чтобы было не так заметно, как мало нас стало без Маттиса. Например, теперь его место за столом – это просто сиденье и спинка, на которую мой брат больше не откидывается и не качается, а отец больше не рычит: «Вернись на четыре ножки!» Никому нельзя садиться на его стул. Я подозреваю, что это на случай, если он однажды вернется: «День, когда Иисус вернется, будет таким же, как и любой другой день. Жизнь будет течь как обычно. Так же как когда Ной строил свой ковчег, люди будут работать и есть, пить и жениться. Так же как ждут Его возвращения, здесь будут ждать Маттиса», – сказал отец на похоронах. Когда Маттис вернется, я подвину его стул так близко к столу, что его грудь коснется края, чтобы он не уронил ни кусочка еды и не пропал бесследно. Со дня его смерти наши трапезы занимают пятнадцать минут. Когда большая и маленькая стрелки встают вертикально, отец встает. Он надевает черный берет и идет заниматься коровами, даже если дел никаких не осталось.

– Что на обед? – спрашивает Ханна.

– Молодая картошка с фасолью, – говорю я, сняв одну из крышек. Я вижу свое бледное лицо, отраженное в сковороде. Осторожно улыбаюсь, очень быстро, потому что, если долго улыбаешься, мать начинает пристально смотреть на тебя, пока уголки рта снова не опустятся. Здесь больше не из-за чего улыбаться. Единственное место, где мы иногда забываем об этом, – коровник, он вне поля зрения наших родителей.

– Мяса нет?

– Сгорело, – шепчу я.

– Опять.

Мать хлопает меня по руке, и я отпускаю крышку. Та падает и оставляет влажный круг на скатерти.

– Не будь алчной, – говорит мать, затем закрывает глаза. Все сразу же повторяют за ней, хотя Оббе, как и я, оставляет один глаз открытым, чтобы поглядывать вокруг. Никто никогда не предупреждает, что мы сейчас будем молиться или что отец собирается возносить благодарность – нужно это чувствовать.

– Пусть наши души не привязываются к этой преходящей жизни, но следуют велению Господнему и в конце концов навеки пребудут подле Него. Аминь, – говорит отец торжественным голосом и открывает глаза. Мать наполняет наши тарелки одну за другой. Она забыла включить вытяжку, и весь дом воняет обугленными стейками, а окна запотели изнутри. Теперь никто не сможет заглянуть к нам с улицы и увидеть, что мать в такой час ходит в розовом халате. В деревне все вечно заглядывают в окна к соседям: подсматривают, как другие семьи работают, как заботятся друг о друге. Отец сидит, положив голову на руки. Целый день он держал голову высоко, но теперь, за столом, она падает вниз, словно стала слишком тяжелой. Время от времени он поднимает ее, чтобы поднести вилку ко рту, но затем вновь опускает. Легкие уколы у меня в животе становятся чувствительнее, словно протыкая в нем дырки. Никто ничего не говорит, только вилки и ножи скребут по тарелкам. Я дергаю завязки пальто. Вот бы можно было сидеть на стуле на корточках. Так надутый живот меньше болит и видно лучше. Отец думает, что мое отношение неуважительно, и тычет мне в колено вилкой, пока я не сажусь обратно на попу. Иногда на колене остаются ряды красных полосок, словно отпечатавшийся на коже подсчет дней, прожитых без Маттиса.

Похожие книги


grade 4,6
group 310

grade 3,7
group 180

grade 3,7
group 10

grade 3,6
group 340

grade 4,6
group 50

grade 3,9
group 170

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом