Макс Фрай "Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 2"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 370+ читателей Рунета

480–510 нм – это длина световых волн, соответствующая сине-зелёному цвету. В этой части повествования от нашего зелёного света страдают ни в чём не повинные люди, город Барселона вероломно присваивает чужие штаны, звучат полезные заклинания на старом жреческом, а к живым, чтобы мало не показалось, присоединяются крепко пьющие мертвецы.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-134717-8

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Сабина выходит из пятиэтажного дома на улице Ринктинес, она тут сейчас живет в квартире… ну, вероятно, близкого друга, раз уступил ей свое жилье. Или щедрого мецената, или поклонника, или старого должника; факт, что квартира пока свободна и до какой-нибудь даты моя, – объясняет себе Сабина в тех редких случаях, когда ей приходит охота что-нибудь себе объяснить. Прямо сейчас она понятия не имеет, как завладела этой квартирой, но когда – если – хозяин (хозяйка?) объявится, Сабина его, конечно же, сразу узнает. Не факт, что действительно вспомнит историю их отношений, но скажет то, что от нее ожидают, на том языке, на каком следует говорить. Короче, это точно не повод для беспокойства, пусть идет, как идет. Чтобы удержаться на поверхности моря, не обязательно помнить, как оно называется, где находится пляж, какой дорогой, как и с кем сюда добиралась, кто сторожит одежду, куда потом собиралась, достаточно просто плыть. Сабине нравится думать, что ее жизнь – это море. Она – умелый пловец.

Словно бы в подтверждение, в кармане куртки вздрагивает телефон, сообщение в мессенджере, по-польски, с латвийского номера, от абонента WV: «Если захочешь, в квартире можно остаться аж до пятого января, обнимаю». Сабина отвечает: «Отлично, спасибо огромное», – и улыбается: ну надо же, можно остаться! То есть, получается, раньше было нельзя? И потом, после пятого января снова станет нельзя? Забавно. Интересно, кто придет меня выселять? Впрочем, до пятого января еще далеко, целый месяц, мне столько, наверное, и не надо. Но все равно приятно, что в квартире можно остаться. Неохота прямо сейчас куда-то переезжать.

Когда Сабина о чем-то думает «неохота», – это означает, что время делать это пока не пришло. А когда придет, ей сразу захочется, да так сильно, что никто не удержит; с другой стороны, кому бы могло понадобиться зачем-то меня держать? – весело думает Сабина, перепрыгивая через оказавшуюся на ее пути скамейку, не потому, что давала обет всегда ходить по прямой, это все-таки вряд ли, а просто так, от избытка сил.

Интересно, – думает Сабина, – а я вообще давала какие-нибудь обеты? В обмен на заклинание «атрэ хэоста», бесконечно длящее жизнь? По уму, должна была, да. Это прикол, конечно: дать обет и его не помнить, но неукоснительно исполнять. А может, кстати, в этом и заключается мой обет – обо всем забывать?

Думать об этом Сабине не мучительно, а весело и интересно. Ей часто бывает весело. И интересно практически все.

Сабина идет через двор, вернее, через множество почти одинаковых дворов, застроенных старыми типовыми пятиэтажками и панельными девятиэтажками, чуть поновей. Так себе зрелище, но Сабину оно совершенно устраивает, она с удовольствием смотрит по сторонам – на грязноватые светлые стены, разноцветные автомобили, голые черные ветви деревьев, турники и песочницы, пустые по случаю буднего зимнего дня. Сабине все равно, где ходить и на что смотреть. С ее точки зрения, красивых и некрасивых домов не бывает, дома это – ну, просто дома. Они нужны, чтобы люди жили не на улице, а под крышей, в тепле, и в этом смысле все дома, кроме заброшенных и недостроенных, одинаково ценны – в них живут. Впрочем, в заброшенных жили раньше, а в недостроенных будут жить когда-то потом.

И ко всему остальному, что можно увидеть, когда идешь по городу – дворам, тротуарам, деревьям, троллейбусам, клумбам, витринам, автомобильным стоянкам, трансформаторным будкам, ангарам, фонарным столбам и мостам – у Сабины такое же отношение. Если есть, значит зачем-то нужны, спасибо, пусть будут. А как что при этом выглядит, особой разницы нет.

Не то чтобы Сабина была нечувствительна к красоте. Просто красоту она видит в движении света, пронизывающего весь мир. Людям обычно это зрелище недоступно, Сабина в курсе, поэтому вслух о невидимом свете не говорит. Иногда ей жаль, что не с кем его обсудить. Было бы здорово. Все равно что пойти на выставку с понимающим другом, чтобы шептаться: «Смотри какое!» – и хором огорченно вздыхать: «Ой нет, здесь надо было не так». Но тут ничего не поделаешь, Сабина одна.

По правде сказать, движение света редко бывает настолько красиво, что стоишь и смотришь, забыв, как дышать. Хотя, справедливости ради, в этом городе красивых фрагментов встречается больше, чем в других городах. Но чаще тайный невидимый свет не льется, а дергается, мелькает, мигает в таком утомительном ритме, что поневоле позавидуешь тем, кто не способен его воспринять.

Ну, это, положим, просто для красного словца сказано – «позавидуешь». На самом деле, конечно же, нет. Нечему тут завидовать. Не видеть несовершенство мира – не выход. Выход – все видеть и по возможности исправлять. Сабина умеет. Это ее любимое занятие – дирижировать невидимым светом, выравнивать его яркость и ритм. Сабина знает (она не помнит, откуда, то ли где-нибудь научилась, то ли изобрела сама) специальные жесты, почти незаметные посторонним, а если даже кто-то заметит, не придаст значения – подумаешь, какая-то тетка на улице резко взмахнула рукой. От этих жестов мучительно мельтешащий невидимый свет начинает плавно течь и ровно сиять. Иногда всего на минуту, а иногда надолго. Может быть, вообще навсегда. Но это не проверишь, конечно. Чтобы проверить, надо вечно жить в одном городе, а Сабине нравится часто переезжать.

Но проверять и не надо. Как получилось, так получилось, любое мнимальное изменение лучше, чем совсем ничего. А самой Сабине для радости нужен не результат, а сам процесс исправления, когда от одного движения руки устанавливается гармония и рождается ей одной очевидная красота. В такие моменты она не то чтобы вспоминает, скорее, всякий раз заново понимает, зачем вообще родилась.

Поэтому когда Сабину спрашивают о профессии – очень редко, она производит впечатление человека, к которому с вопросами лучше не приставать – так вот, если все-таки спрашивают, Сабина всегда говорит, что она художница. Кем еще считать себя человеку, которого, по большому счету, интересует только одно – красота. А что эту красоту никто не увидит глазами – дело десятое. Все равно как-то, да чувствуют. Люди чувствуют гораздо больше, чем способны осознавать.

Сабина выходит на улицу Кальварию и направляется к Зеленому мосту. Когда покидала дом, никаких особых планов у нее не было – пойти, куда понесут ноги, посмотреть, как по-разному в разных местах светится мир, внести исправления, где и когда захочется; в общем, все как всегда. Но вот прямо сейчас она ощущает желание погадать, сильное, простое и скорее приятное, как голод, который легко утолить. Гадание для Сабины тоже способ изменять течение света – в человеке, который к ней за этим придет. Особое удовольствие, не каждодневное, можно сказать, праздничное усилие. Человек – объект уникальный. Микроскопический, незначительный и одновременно – целый огромный мир. Такой парадокс.

Сегодня, – думает Сабина, – как раз подходящее настроение. Сегодня Канон Перемен мне отлично зайдет. Пойду в ту кофейню с камином… нет, лучше поеду. Хочу побыстрее! Остановка через дорогу, автобусы меня любят, нужный сразу придет.

Остановка украшена рождественской рекламой: мужчина везет на санках ребенка с кучей подарков в разноцветных пакетах. Сабина на миг застывает перед рекламным щитом – что это? Почему так счастливо колотится сердце? Почему мне кажется, будто эта бесхитростная картинка – про меня? И уже в автобусе вспоминает: снег, зима, санки, темнота, огни вдалеке. Когда я была маленькая, мама катала меня на санках. Или не мама? Неважно, кто-то хороший катал. У меня было отличное детство, какое счастье, что это так! Даже если я только что сочинила про снег и санки, все равно теперь оно – правда. В моем положении нет особой разницы, придумывать, или вспоминать.

Я

Я сижу на крыше дома, доставшегося мне когда-то в наследство от деда. Когда дед умер, мне едва исполнилось восемнадцать, только-только школу закончил; на самом деле, большое ему спасибо за то, что продержался так долго. Я – поздний ребенок, и мать тоже поздняя, даже по нынешним меркам, то есть дед уже совсем старым был, когда умер, девяносто два года, не кот чихнул.

Я почему говорю спасибо – да потому, что без деда, к которому можно было прийти в любое время и оставаться, сколько захочешь, и жаловаться, и хвастаться напропалую, врать с три короба, выдавать свои самые тайные тайны и просто молчать, – в общем, не уверен, что без дедовской беспечной усмешки и убежища в его доме я бы пережил превращение из ребенка во взрослого человека. До сих пор помню, какой это был лютый ужас – словно лучшую часть тебя положили под пресс и выжимают из нее жизнь, силу, смысл и все остальное, что имеет значение, причем даже не потому, что оно кому-то понадобилось, а просто чтобы у тебя всего этого больше не было. То есть все твое драгоценное даже не пожирают какие-то жуткие чудища, оно просто так утекает, потому что время пришло, и ты сам постепенно становишься жутким чудищем под названием «обычный взрослый человек». Все понимаешь, отчаянно, всем собой не соглашаешься превращаться, но превращаешься все равно.

Ну, правда, я тогда не до конца превратился. Слегка подпортился, но все-таки уцелел. Остался невыносимым упертым психом, способным желать исключительно невозможного, ежедневно грозить кулаком небесам и просить, а убедившись в полной бесполезности просьб, отчаянно требовать причитающихся мне по праву – то есть просто по факту рождения – невообразимых чудес, наполняющих смыслом всякую жизнь.

Короче, дед меня натурально спас – и своей долгой жизнью, и оставленным после смерти наследством. Где бы я сейчас был, если бы не этот дедовский дом. Да пожалуй, нигде бы уже и не был, – вот о чем я думаю, сидя на крыше дома, который служил мне убежищем в самые черные дни, то есть практически всю мою человеческую жизнь. И до сих пор остается, хотя быть сейчас моим домом – дело нелегкое. Но он как-то справляется. Специально ради меня научился скитаться с места на место по речным берегам, становиться незаметным для человеческих глаз, а тем, кто все-таки его разглядит, казаться нежилой, негодной развалиной, которую вот-вот снесут. Давным-давно уже не от чего, да и некому убегать, а убежище все равно осталось. И это, конечно, гораздо лучше, чем наоборот. Был бы дом, а что с ним делать – найдется. Например, безлунной пасмурной зимней ночью сидеть на крыше, до ушей закутавшись в одеяло. Впрочем, судя по тому, что у меня даже кончик носа не мерзнет, на улице сейчас довольно тепло.

Угревшись, я почти начинаю дремать и лениво думаю, что следовало бы вернуться в дом и там уже дрыхнуть, сколько душе угодно, потому что тело у меня этой ночью вполне человеческое, надо его беречь.

Думать о том, как я вот сейчас, буквально через минуту встану и куда-то пойду, легко и приятно, а вставать и идти – не очень. Я бы с удовольствием превратился в туман, вот уж кому ни вставать, ни куда-то ходить не надо, но какой из меня сейчас, к лешим, туман.

Ладно, ладно, – лениво думаю я, – встаю, вот уже встал практически, – и даже начинаю понемногу разматывать кокон из одеяла, но в этот момент из ночной темноты возникает перламутрово-белая маска с пустыми прорезями для глаз, за которыми плещется зыбкая, явственно влажная тьма.

Покажи мне такое лет двадцать назад, я бы с перепугу коньки отбросил, хоть и считался на общем фоне почти возмутительно храбрым, да и сам себя таковым наивно считал. Но с тех пор я много чего интересного навидался и успел убедиться, что в мире есть только одно по-настоящему страшное зло – полное отсутствие чудесных видений. Так что грех придираться к их оформлению. Лишь бы одолевали почаще, спасибо, беру.

К тому же конкретно это ужасающее лицо и тьма, которая у него вместо глаз, очень хорошо мне знакомы. Поэтому я улыбаюсь и говорю:

– Вот это здорово ты придумал – наконец объявиться. Где тебя черти носили целых четыре дня?

– Никто меня никуда не носил, – надменно отвечает Нёхиси. – Я сам носился, где душа пожелает. И сюда тоже сам принесся. Прикинь, всего в жизни добился сам! – и страшно довольный собой, хохочет всей своей белоснежной маской и всей тьмой, которая у него вместо глаз, и той тьмой, которая нас окружает, и безлунной ночью, и погасшими окнами соседних домов, и не выпавшим, хоть и обещанным всеми прогнозами снегом, и отсутствием уличных фонарей. Но тут же хмурится: – Погоди, а разве прошло аж четыре дня? Ты серьезно? Прости, я был совершенно уверен, что загулял всего-то на вечер. Вечно я во времени путаюсь. Хоть часы носи!

– Так ты уже загубил три штуки, – напоминаю я. – Последние почти полтора часа продержались, зато потом разлетелись даже не на куски, а практически на молекулы…

– На самом деле не полтора, а почти целых восемь часов! – возмущается Нёхиси.

От возмущения Нёхиси обычно становится антропоморфным; вероятно, человеческая форма наиболее хорошо приспособлена к возмущению, и испытывать его так удобней, и проявлять. Вот и теперь у Нёхиси сразу появляются руки с ногами, а на месте пустых темных прорезей сверкают пока рубиново-красные, но в остальном вполне человеческие глаза.

Спорить бессмысленно: мы оба правы. Когда Нёхиси нацепил на себя часы, время пришло в такое смятение, что стало течь по-разному в разных точках городского пространства. У меня дома, где мы тогда сидели, действительно прошло почти восемь часов, в окрестных кварталах – от четырех до шести, в Старом Городе около трех, а, к примеру, возле Стефановой конторы – меньше полутора, это я точно знаю, он же потом ругаться ко мне прибежал. И в кои-то веки был совершенно прав. Город есть город, тут кроме нас еще и нормальные люди живут. Сколько народу в тот день безнадежно опоздало на разные важные встречи и просто с работы домой, мне даже навскидку подсчитывать страшно. То есть не то чтобы именно страшно, скорее, совестно, хотя это была не моя идея – на Нёхиси часы надевать. Он сам захотел обновку, а я только восхищенно взирал.

– В общем, забей на часы, – говорю я Нёхиси. – От них одни неприятности. Хочешь впасть в ересь тайм-менеджмента, ориентируйся на колокольный звон.

Взгляд рубиновых глаз становится просветленным.

– А. Так колокола не когда попало звонят? А чтобы обозначить время? – восхищенно переспрашивает Нёхиси. – Ну надо же, как все в мире разумно устроено! Какие они молодцы!

В ответ на его похвалу начинает трезвонить колокол ближайшего к нам костела Святого Варфоломея, к нему немедленно присоединяются колокола костелов Святого Франциска и Святой Анны, просыпается Кафедральный собор, ну и все, пошло дело, их теперь не заткнешь. Как в деревне – одна собака залает, остальные тут же подхватят. Вот и у нас по всему городу начался перезвон.

– Сейчас не считается, – поспешно говорю я. – Это колоколам просто понравилось, что мы о них говорим. Но обычно они все-таки звонят четко по часам.

– Можно подумать, у нас тут бывает «обычно»! – хохочет Нёхиси. – Ну и как им теперь доверять?

Он прав. Собственно, мы сами немало сделали для того, чтобы в нашем городе не было никакого «обычно». И теперь пожинаем плоды.

– Да ладно, не парься, – наконец говорю я. – Подумаешь, великое дело – время. Кто оно такое, чтобы ты ради него хлопотал? Ну будешь и дальше путаться, тоже мне горе. Так даже интересней: пропал куда-то – ура, объявился! – оп-па, опять пропал.

– Тогда ладно, – легко соглашается Нёхиси. И, помолчав, добавляет: – Мне показалось, ты какой-то подозрительно мрачный. Прямо как в старые времена.

– Не мрачный. Просто устал. С утра внезапно человеком проснулся. И весь день занимался делами. Оказывается, пока мы с тобой развлекались, у меня скопились разные типично человеческие дела.

– Да ладно, – недоверчиво говорит Нёхиси. – Какие у тебя могут быть человеческие дела?

– Во-первых, диван, – я демонстративно загибаю палец на левой руке. – Его надо было выбросить еще лет двадцать назад, да все руки не доходили. Ну вот, наконец дошли. Я как раз удачно проснулся в совершенно отвратительном настроении. Но не в унылом, как раньше, а в боевом. Тони в таких случаях говорит: «злой как черт», но по-моему, он преуменьшает мои достижения. Людям свойственно недооценивать старых друзей.

– Преуменьшает, факт, – тоном знатока подтверждает Нёхиси. – Чертям, кого бы этим словом ни называли, до тебя далеко.

– Спасибо, друг. Всегда приятно лишний раз получить высокую оценку своих заслуг от эксперта. В общем, дивану не повезло, под горячую руку попался. Я его порубал топором. Можно сказать, мелко нарезал. Как чеснок для салата. И спалил на заднем дворе. Это оказалось настолько духоподъемно, что я озверел окончательно…

– Ох, я бы на это посмотрел!

– Да ну, смотреть там как раз было не на что. Ничего интересного я не творил. Просто отыскал телефон…

– И завел Инстаграм? – с нескрываемым ужасом перебивает Нёхиси. – Так и знал, что нельзя тебя надолго одного оставлять!

– Зачем сразу предполагать худшее? Не настолько плохи были мои дела. По телефону я позвонил Стефану и сообщил, что у него проблемы. Точнее, у Граничной полиции города Вильнюса, которой он якобы мудро руководит. Пока они там одуревших от скуки леших гоняют с холма на холм и ловят мелких демонов по подвалам, Старший городской дух-хранитель мало того, что без единого путного алтаря голодный сидит, так еще и вынужден спать, как сирота на голом полу. И какие сны в том смертном сне приснятся всему городу сразу, пан начальник Граничной Полиции сто пудов не хочет узнать. Стефан хохотал как гиена, но, будучи человеком, не лишенным воображения, убоялся зла и отправил меня в Икею на служебном автомобиле. И под конвоем. В смысле, с помощником, чтобы мне одному мебель на горбу не таскать.

– То есть тебя отвезли в магазин? – изумленно переспрашивает Нёхиси. – Ты был в магазине? Ну и дела!

– Можешь себе представить. Я провел там четыре часа своей жизни. Причем отличных часа! Оттянулся по полной программе. Перемерил всю мебель. В смысле, на всем, включая столы и коробки, как следует полежал. Альгирдас говорит, что поседел так рано исключительно от предчувствия, что ему однажды предстоит претерпеть. Врет, конечно. На самом деле, он тоже неплохо провел там время: купил беспредельно полезные рюмки по имени «Svalka» и арестовал чуть ли не два десятка посторонних кошмаров, контрабандой завезенных из Белоруссии. Не представляю, как это возможно технически, но факт остается фактом: в новеньких икейских подушках прятались белорусские страшные сны и ждали, пока их кто-нибудь купит и унесет домой. Я предлагал проявить лояльность к трудовым мигрантам из соседней тоталитарной страны, но Альгирдас, конечно, не проявил. У него вместо сердца камень. Возможно, точильный; вот совершенно не удивлюсь. Выдворил бедные маленькие кошмарчики за пределы граничного города; ладно, на самом деле все правильно сделал, это я и сам понимаю. Наши родные кошмары в сто раз интересней и веселей. В общем, мы отлично размялись, гоняясь за взбесившимися подушками. Уж не знаю, на что эти кошмары рассчитывали, но они реально пытались прилюдно от нас удирать! Я, между прочим, уж на что был в тот момент человек человеком, а пятерых негодяев собственноручно поймал. Альгирдас теперь говорит, мне с такими способностями надо было не дурью столько лет маяться, а сразу после школы наниматься к ним в Граничный отдел.

– Надо же, как, оказывается, интересно ходить по магазинам! – восхищается Нёхиси. – На будущее учту. Так это подушки так тебя доконали? Ты за ними гоняться устал?

– Да ну, подушки – не работа, а удовольствие. А вот собирать кровать по инструкции – реально трындец. Нам тебя мучительно не хватало. В смысле, твоего всемогущества. Следует быть беспредельно всемогущим, когда берешься самостоятельно собирать мебель из Икеи. Но мы все равно победили. Альгирдас присвоил себе титул великомученика и требует поставить ему в саду памятник в полный рост. Имеет право. Скульптором-монументалистом я отродясь не был, но ничего, где наша не пропадала. Правильный ответ – везде пропадала и отлично себя чувствует. Короче, выкручусь как-нибудь.

– То есть у тебя все в порядке, просто устал собирать мебель? – заключает Нёхиси.

– Ну да. А еще больше – быть человеком, который ее полдня собирал. Ладно, по крайней мере, тебя-то я вижу и слышу. Значит, не так уж плохи мои дела.

– Ты спать иди давай, – строго говорит Нёхиси. – Я много лет изучал особенности устройства людей и сделал удивительное открытие: когда человек устал, ему непременно надо поспать. В этом смысле, – с воодушевлением продолжает он, – люди совершенно не отличаются от духов! Во всем такие разные, поначалу кажется, будто вообще ничего общего. А в главном, можешь себе представить, одинаковые совсем!

– А сказку на ночь расскажешь?

– Чего?! – изумленно переспрашивает Нёхиси.

– Сказку. Жили-были, все вот это вот. Ты же сам когда-то придумал, что зимой надо читать книжки спящим деревьям. А чем я хуже дерева? Мне тоже иногда хочется послушать сказку. Вот прямо сейчас точно отлично зайдет.

– Жили-были, – бодро начинает Нёхиси и надолго умолкает, задумавшись над сюжетом. Оно и понятно: нелегко сочинять человеческие истории, будучи котом, в которого он превратился, едва моя голова коснулась подушки. У всех нас свои пристрастия и привычки, так что не мне его упрекать.

– Да ладно, – говорю я, – забей. «Жили-были» – тоже вполне себе сказка. Благородный минимализм, оставляющий полную свободу воображению слушателя. И мое уже заработало в полный рост… Когда я был маленький, мне дед примерно так сказки рассказывал. «Жил да был крокодил, и что он, как думаешь, делал?» – и я сразу подхватывал: «Ходил по дворам, воровал с веревок простыни и трусы и ими питался, чтобы людоедом не быть».

– Так это ты изобрел веганство? – возмущается Нёхиси.

Его недовольство вполне понятно. Сложно одобрительно относиться к идее пищевых ограничений, когда ты – кот.

– Не изобрел, а всего лишь предчувствовал. И пытался предупредить человечество. Но, сам видишь, не преуспел.

– Да, быть пророком – дело неблагодарное, – соглашается Нёхиси. – Как говорят в таких случаях, врагу не пожелаешь. Хотя если бы у меня вдруг завелся враг, я бы, может, и пожелал.

– Слушай, а вообще можно узнать, как мой дед после смерти устроился? Что с ним стало? Он же… ну, хоть как-нибудь где-то живет? – спрашиваю я.

– Жизнь сознания бесконечна, – отвечает Нёхиси, с трудом подавляя зевок. – Поэтому «как-нибудь где-то» совершенно точно живет – и твой дед, и вообще кто угодно. Но котом про такие вещи говорить сложно. Да и не котом я тебе тоже ничего особо интересного не расскажу. Такие, как я, живут непрерывно, по прерывистому существованию я не специалист. Просто никогда об этом не задумывался. У меня и знакомых-то таких не было, пока сюда не попал. Но я неоднократно слышал из разных авторитетных источников, что, по большому счету, особой разницы нет.

– Ладно, – говорю, – это уже неплохо. Мне, знаешь, почему-то стремно было тебя на эту тему расспрашивать. На самом деле, только потому и решился, что ты сейчас – сонный кот и вряд ли много расскажешь. Ну, ты и не рассказал.

– Я, наверное, понимаю, – неожиданно соглашается Нёхиси. – Незнание – это как слишком короткая сказка. Тоже дает свободу воображению. И вместо одной правды у тебя становится много разных прекрасных правд. Я сам совсем недавно, благодаря ограничению всемогущества, понял, как это бывает интересно и здорово – чего-то не знать.

7. Зеленое болото

Состав и пропорции:

смесь для коктейлей «Margarita Mix» – 45 мл;

дынный ликер «Мидори» – 45 мл;

текила – 30 мл;

сливки – 30 мл;

лед; свежая мята;

оливки – 2 шт.

В охлажденный бокал хайбол положить мяту. «Margarita Mix», «Мидори», текилу и лед смешивать в блендере в течение нескольких секунд. Налить в бокал «тумблер» (tumbler). Аккуратно добавить густые сливки. Нанизать оливки на шпажки и использовать для украшения.

Подавать немедленно.

Александра

Александра открывает глаза и смотрит на море. Море – первое, что она видит, проснувшись, не только сегодня, всегда, и это, конечно, лучшее из всего, что с нею тут происходит. Море – больше, чем утешение, пока смотришь на море, жизнь почти слаще, чем сон, даже тот, который снился сегодня – волшебное королевство, куда можно уехать на каком-то тайном метро.

Между домом Александры и морем – узкая полоса песчаного пляжа, окно в спальне огромное, почти в половину стены, Александра никогда его не завешивает, даже если ложится под утро. Свет не мешает ей спать; впрочем, темнота тоже ей не мешает, и музыка, которая каждую ночь играет в пляжном баре поблизости, и громкие голоса. Александра только теоретически знает (на самом деле, конечно, не просто «знает», а помнит), что людям, в принципе, что-то может помешать спать. От былых бессонниц и следа не осталось, теперь сон – лучшее, что ей удается, единственный оставшийся смысл и такое удовольствие, что ради возможности спать в этом доме стоит жить дальше так долго, сколько получится. То есть не-жить. Существовать, бодрствовать, пережидать паузы между снами. Потому что настоящая жизнь начинается, когда засыпаешь. Сны Александры очень похожи на жизнь.

Александра встает с постели легко, как в детстве; приятно, что больше ничего никогда не болит. Александра еще молодая, ей не исполнилось сорока (и теперь уже не исполнится, разве только формально, можно отсчитывать годы и справлять дни рождения, да непонятно, зачем), но со спиной она успела намучиться так, что каждое утро с неизменным удовольствием отмечает: «Надо же, не болит».

Александра подходит к большому зеркалу, в нем она отражается в полный рост. Сама попросила его здесь повесить, хотя никогда не считала себя красивой, да и никто не считал; это больше не имеет значения, но все равно до сих пор обидно. Самая несправедливая штука в мире – красота. Однако теперь зеркало неизменно радует Александру – сам факт, что она по-прежнему в нем отражается. Высокая, узкобедрая, узкоплечая, слишком тощая даже по меркам эпохи повальной моды на худобу, а лицо как у всей материнской родни круглое, с двойным подбородком, словно к костлявому телу для смеху приставили голову какой-то толстухи. У этой толстухи, про которую почти невозможно думать «я», слишком маленький нос, слишком пухлые губы, слишком глубоко посаженные глаза. Но зато она есть, теперь только это и важно. Я есть, – думает Александра, снимая ночную рубашку и оглядывая свое нескладное тело с выпирающими ребрами и ключицами. – Я есть, а не «была». А что просвечивает насквозь, ничего не поделаешь; впрочем, это даже красиво. Как будто тело отлито из дымчатого стекла.

Александра надевает длинное красное платье с розовыми и голубыми цветами; сказал бы ей кто-то, что она будет такое носить, ни за что не поверила бы; во все остальное – черт его знает, Александра всегда была фантазеркой. Но что станет одеваться в такие безвкусные платья – нет, нет и нет. Однако носит, и дело не в местной моде, которая, во-первых, настолько разнообразна в своих проявлениях, что ее и модой-то трудно считать, а во-вторых, никто не обязан следовать моде, какой бы она ни была. Просто дурацкие платья почему-то кажутся Александре гарантией безопасности, будто пока на тебе платье в цветочек, ничего страшного не случится, женщины в платьях в цветочек не исчезают бесследно, не истаивают, как дым; на самом деле оно, конечно же, так не работает, нет.

На завтрак – Александре нужна еда, как обычному человеку, и это очень удачно вышло, одним удовольствием больше, говорят, далеко не всем ее предшественникам так везло – так вот, на завтрак сегодня у нее мандарины, традиционный омлет с картошкой, свежие, еще теплые булки и горячий густой шоколад. Александра завтракает на открытой веранде, благо погода располагает – почти всегда, не только сегодня. Зимой здесь обычно тепло, а летом не так жарко, как дома; впрочем, «дома» это теперь и есть здесь.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом