Мод Жульен "Рассказ дочери. 18 лет я была узницей своего отца"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 1540+ читателей Рунета

В 1936 году 34-летний француз Луи Дидье совершил самую выгодную в своей жизни сделку. Он «купил» у бедного шахтера его младшую, шестилетнюю дочь Жанин. Луи воспитал себе жену, чтобы она родила ему прекрасную белокурую дочь, которая должна была стать сверхчеловеком…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-094779-9

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 30.09.2021

Питу

Каждый вечер ровно в восемь я иду и освобождаю Линду из заточения. Прежде чем выпустить ее в сад на ночь, я потихоньку рассказываю ей разные истории, и она внимательно слушает. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подслушал, что я ей рассказываю, поэтому шепчу ей на ухо. Иногда Линде становится щекотно, и она трется ухом о мою щеку. Я часто рассказываю ей об утках. Они живут у пруда, который мой отец велел выкопать в нижней части сада.

Наступил сезон миграций, и над головой пролетают стаи диких уток. Некоторые из них порой приземляются на участке вокруг нашего дома. Отца это тревожит, поскольку эти пришельцы со стороны могут «осквернить» наших птиц. Он хватает карабин и палит по незваным гостям. Мать прогоняет их с помощью здоровенных кузнечных мехов, которые издают нестерпимый трубный звук.

Нам нужно что-то сделать, чтобы не дать сбежать собственным птицам, поэтому мы подрезаем каждой из них одно крыло. Ловить уток приходится мне, поскольку по какой-то необъяснимой причине ко мне они идут с готовностью. У меня сердце разрывается, когда я вижу, как охотно они подбегают, стоит только позвать. Я передаю их матери по одной, и она в поте лица трудится, подрезая им перья короткими толстыми ножницами.

Утиные перья очень жесткие. Она подрезает их очень коротко, иногда настолько, что пускает птицам кровь. Утки смешно ковыляют, их нетронутое крыло кажется огромным по сравнению с обрубком на другом боку.

Я рассказываю Линде об отвратительном хрусте перьев под ножницами, о вони жидкого помета, который птицы выпускают от страха. Я кажусь себе такой уткой в пруду – с одним крылом, которое родители хотят отрастить длинным и красивым, и другим, обкромсанным под ноль.

К счастью, у меня находятся и более жизнерадостные истории, чтобы рассказать Линде. Например, о Питу – птенце мускусной утки, которого мы ухитрились спасти от верной смерти.

Услышав жалобное кряканье, мы втроем подбегаем и видим жалкий комочек перьев, которого подмял под себя большой селезень. Ухватив утенка клювом за голову, он топит его в пруду. Должно быть, этот селезень – его собственный отец, вознамерившийся утопить малыша.

Мать хватает палку и бьет большого селезня, чтобы он отпустил Питу. Но тот упрям: он уклоняется от ударов, не выпуская утенка. Мать тоже не отступает. Она бегает туда-сюда по узким мосткам через пруд и – плюх! – падает в воду. Я наклоняюсь, чтобы подать ей руку, и тоже падаю в пруд.

Я кажусь себе такой уткой в пруду – с одним крылом, которое родители хотят отрастить длинным и красивым, и другим, обкромсанным под ноль.

– Откуда вы, черт вас возьми, взялись на мою голову, две дурехи! – гневно кричит отец.

Мы плюхаем по грязной, вонючей воде; прическа матери разваливается, и ее длинные светлые волосы рассыпаются по грязи. Наконец, она хватает меня за шиворот и поднимает на мостки.

Я вся облеплена грязью, но Питу бросить не могу. Ему удалось удрать от отца, но он беспомощно трепыхается, почти тонет. Я снова тянусь вперед, и мне удается схватить его. Потом моя нога скользит, и я снова оказываюсь в воде. Ухватившись за мостки, наконец, выбираюсь на берег, не выпуская Питу.

Бедняжка дрожит в моих ладонях, его мокрые перышки прилипли к бокам.

– Он замерзает! – плачу я. – Он простудится и умрет!

Отец, который всего пару мгновений назад был вне себя от ярости, внезапно смягчается. Может быть, Питу напоминает ему о кролике, которого он любил в детстве и которого его собственный отец, человек без сердца, однажды вечером подал на стол к ужину?

– Чтобы согреть, надо всего-навсего сунуть его в духовку, – ворчит он.

Вне себя от радости, я бегу в дом. Когда тельце Питу обсыхает, я оставляю его при себе на весь остаток дня – и потом с ним не расстаюсь. Отец определенно неровно к нему дышит. Он позволяет мне таскать утенка повсюду, уютно устроив его в коробке с выстланным ватой дном.

Через пару дней этот «медовый месяц» заканчивается, и мне приходится снова отнести Питу в утиный загон. Но селезень по-прежнему настроен враждебно: едва завидев Питу, он бросается на него и бьет клювом. Я спрашиваю отца, можно ли Питу жить за изгородью вокруг пруда.

– Как пожелаешь, – отвечает он, – но когда его съест Линда, винить тебе придется только себя.

Питу совершенно не боится Линды. Он свободно бродит по всему саду, не считая площадки у пруда, от которой бежит как от чумы. Несмотря на все мои старания научить его плавать, утенок бьется, точно одержимый, и издает жалобные крики, стоит мне поднести его поближе к воде.

Питу вырастает в красивого черного селезня с красной головой. Завидев меня, он, переваливаясь, подбегает ко мне и остается рядом все время, пока я работаю в саду, смеша меня длинными тирадами задорного кряканья. Ему повезло, он – мускусная утка и не может летать; поэтому ему не подрезают крылья, как другим. Но больше всего меня радует, что он прекрасно ладит с Линдой. Когда она днем сидит взаперти, он пролезает между прутьями решетки и проводит время с ней вдвоем в задней части конуры.

Линда и Питу – мои самые дорогие существа, я для них готова на что угодно. Родители это понимают. Если они хотят, чтобы я что-то сделала, им достаточно пригрозить: «Смотри же! Если ты этого не сделаешь, Линда будет заперта лишние два часа в день в течение месяца», или «Мы на три дня посадим Питу в деревянный ящик без еды и питья», или, того хуже, «Мы вернем Питу туда, где ему и место» – то есть в утиный пруд, в котором, уверена, он не выживет. Так что мой маленький бунт мгновенно сходит на нет.

Если ты уйдешь жить с другими людьми, они будут обращаться с тобой так же, как утки на пруду обращаются с Питу. Они, ни на миг не задумываясь, превратят тебя в фарш.

Отец часто упоминает Питу, когда рассказывает мне о человеческой натуре.

– Если ты уйдешь жить с другими людьми, они будут обращаться с тобой так же, как утки на пруду обращаются с Питу. Они, ни на миг не задумываясь, превратят тебя в фарш по глупейшим причинам, а то и вовсе без всякой причины.

Линдберг

Мой отец не любит, когда я ничем не занята. Пока я была маленькой, мне позволяли играть в саду после уроков. Но теперь мне почти пять, и свободного времени стало меньше.

– Ты не должна зря терять время, – говорит отец. – Сосредоточься на своих обязанностях.

Несмотря ни на что, мой разум порой витает где-то в облаках, и я иногда просто сижу, уставившись в пустоту. Или когда замирают идущие в усадьбе строительные работы, я, бывает, тоже останавливаюсь, чтобы перевести дух. И тогда – неизменно – на меня наваливается эта чудовищная тишина. Сердце начинает колотиться, я медленно оборачиваюсь – и вот он, стоит за моей спиной.

– Чем это ты занимаешься?! – ревет он.

Я абсолютно беспомощна. Я не могу раскрыть рта, и это придает мне виноватый вид, я знаю. Охваченная страхом, я лихорадочно возвращаюсь к работе.

Не знаю, как отец это делает, но у него словно просыпается шестое чувство, когда речь идет о моих слабостях. Стоит мне потерять бдительность – и я в ту же минуту знаю: он здесь, прямо за моей спиной, со своим пронзительным взглядом. Даже когда он не присутствует во плоти, я все равно чувствую, как его глаза буравят мой затылок.

Когда мы с матерью выпалываем в саду сорняки, я искоса любуюсь чудесным деревом. Оно не самое высокое и не самое пышное, зато самое красивое. У него есть большая, низко нависающая ветвь, которая горизонтально отходит от ствола, потом грациозно изгибается, прежде чем устремиться в небеса. Я представляю, как сижу в петле этого изгиба, словно специально созданного, чтобы в нем играл ребенок.

Однажды, когда мать отходит подальше, я залезаю на эту ветвь и в восторге усаживаюсь на нее. Не знаю, как долго я там просидела, зато отчетливо помню, как отцовская рука свирепо хватает меня сзади за волосы и швыряет на землю, чуть не вышибая из меня дух. Я не слышала, как он подкрался. С той самых поры я лишь издали любуюсь этим деревом счастья.

В любом случае, свободного времени у меня не так-то много. Мои дни до предела заполнены уроками, музыкой, моей долей работы по дому и прислуживанием отцу. Порой мне удается пробраться в большую комнату, из окна которой видно улицу. Там я могу пару минут понаблюдать за прохожими.

Я стараюсь заходить туда по утрам, около восьми, до уроков с матерью. В это время рабочие идут на фабрику «Катлэн», расположенную по соседству с нашей усадьбой, только с другой стороны. Они быстрым шагом проходят мимо дома, неся с собой обед в корзинках.

Время от времени мне удается увидеть их и по вечерам, около шести. Они выглядят усталыми, но я вижу, что они счастливы. Порой я замечаю, как на полпути кого-нибудь из них встречает женщина или ребенок бежит навстречу, чтобы поздороваться. Я всматриваюсь в эти лица. По вечерам, лежа в постели, я представляю себя взрослой женщиной, женой рабочего с фабрики, который уходит по утрам на работу, неся в корзинке приготовленную мной еду.

По утрам я вижу и детей, идущих в школу группками или парами. Мне это кажется чем-то сверхъестественным – то, что они ходят в школу. Я мечтаю об этом, но моя «школа» находится на втором этаже. Я собираюсь со всем своим мужеством и обращаюсь к матери: предлагаю разрешить мне выходить из калитки на задах усадьбы, словно я тоже иду в школу, а потом возвращаться вдоль забора к передней двери. Мать выслушивает меня без единого слова.

Чуть позже меня вызывают в столовую. Мои родители серьезны – как обычно. Отец начинает рассказывать мне о знаменитом американском летчике Чарльзе Линдберге, с которым он был знаком в молодости. Это один из немногих ныне живущих людей, которых отец уважает. У них много общего. Начать хоть с того, что они оба родились в 1902 году. Как и Линдберг, мой отец был авиатором, и, так же как он, отец – высокопоставленный масон. У Чарльза Линдберга был крошка-сын, которого похитили и убили. Это было «преступление века», и оно произвело огромное впечатление на моего отца.

По утрам я вижу и детей, идущих в школу группками или парами. Мне это кажется чем-то сверхъестественным – то, что они ходят в школу.

Поняла ли я из его объяснений, что это было давно, еще до войны? Как бы там ни было, серьезная мрачность его тона создает у меня такое впечатление, что эта трагедия случилась буквально только что. Мое сердце разрывается от сочувствия к этому бедному Чарльзу Линдбергу.

Тут подает голос мать:

– Сына супругов Пежо тоже похитили, – говорит она.

Я не знаю, когда именно это случилось, но мне представляется, что тоже совсем недавно. К счастью, ребенка спасли, но, тем не менее, ему угрожала ужасная опасность. У моего отца были дружеские связи и с Пежо, потому что он долгое время владел крупнейшей дилерской конторой «Пежо» в Лилле.

– Ты тоже в опасности, – говорит он, пристально глядя на меня. – Люди попытаются похитить тебя. Вот почему ты не должна выходить наружу. Всего одна машина – как тот черный «Пежо-403», в который затащили маленького Эрика Пежо, – проедет мимо тебя, и ты исчезнешь вместе со своими похитителями.

Отец напоминает о еще одной мере безопасности, которая мне уже хорошо известна: ни в коем случае нельзя включать свет, когда подняты жалюзи. Это сделает нас легкими мишенями для потенциального снайпера, прячущегося по другую сторону дороги. Вначале нужно опустить жалюзи, и только тогда можно зажечь лампу.

Ты тоже в опасности. Люди попытаются похитить тебя. Вот почему ты не должна выходить наружу.

Мне дают понять, что в настоящее время идет «волна похищений детей». После малыша Линдберга и сына Пежо я – третья в списке.

Должно быть, вид у меня очень напуганный, и отец снисходит до того, чтобы утешить меня. Он говорит, что мне повезло: у меня есть шрамы, которыми «отмечены обе стороны моего тела», так что я не рискую стать жертвой «торговли белыми рабынями». И эти шрамы, безусловно, помогут отцу узнать меня в любых обстоятельствах. Моя вера в него ни в коем случае не должна поколебаться.

Моя мать подтверждает:

– Мсье Дидье способен сделать и увидеть все, что угодно.

Даже не знаю, утешает это меня или приводит в ужас.

Отец вновь повторяет, что все, что он делает, он делает ради меня. Что он посвящает мне всю свою жизнь, чтобы обучать, формировать, лепить из меня то высшее существо, которым мне суждено стать. Он говорит, что любил меня уже тогда, когда я еще не родилась. Он всегда хотел иметь дочь, которую назовет Мод. Мод – как жена сподвижника Робина Гуда, Уилла Скарлетта. Выдающаяся женщина, воин, амазонка, верная своей любви до самой смерти.

Отец говорит, что мечтал обо мне, когда был совсем молодым. И как только смог, сделал все, что необходимо, чтобы я появилась на свет. Это было долгое предприятие. Вначале ему нужно было найти женщину, которая меня родит. Он нашел мою мать, которой было всего пять или шесть лет, когда он ее выбрал. Она была младшей дочерью одного шахтера с севера, а отец был тогда уже богатым человеком, так что ему без труда удалось убедить родителей доверить ему дочь. Отец не позволял ей встречаться с семьей, чтобы уберечь от внешних влияний. Он сердцем и душой взялся за ее воспитание и дал ей наилучшее возможное образование, а когда пришло время, она родила меня.

Я должна понять, насколько само мое существование является результатом отцовских планов. Я знаю, что обязана показать себя достойной тех задач, которые он поставит передо мной позже. Но боюсь, что не смогу соответствовать его требованиям. Я чувствую себя слишком слабой, слишком неуклюжей, слишком глупой. И я так боюсь его! Даже его грузного тела, большой головы, длинных худых рук и стальных глаз. Я в таком страхе, что у меня подкашиваются ноги, когда я приближаюсь к нему.

Еще страшнее мне от того, что я в одиночестве противостою этому великану. От матери ни утешения, ни защиты ждать не приходится. «Мсье Дидье» для нее – полубог. Она обожает и ненавидит его, но никогда не осмелится противоречить. У меня нет иного выбора, кроме как закрыть глаза и, трясясь от страха, укрыться под крылом моего создателя.

Мой отец убежден, что разум способен достичь чего угодно. Абсолютно всего: он может победить любую опасность и преодолеть любое препятствие. Но чтобы сделать это, требуется долгая, деятельная подготовка вдали от скверны этого нечистого мира. Он всегда говорит: «Человек по сути своей зол, мир по сути своей опасен. На земле полным-полно слабых, трусливых людишек, которых подталкивают к предательству их слабости и трусость». Отец разочарован миром; его часто предавали.

Отец вновь повторяет, что посвящает мне всю свою жизнь, чтобы обучать, формировать, лепить из меня то высшее существо, которым мне суждено стать.

– Ты не знаешь, как тебе повезло быть избавленной от осквернения другими людьми, – говорит он мне.

Вот для чего нужен этот дом – чтобы держать на расстоянии миазмы внешнего мира.

Отец порой говорит мне, что я не должна покидать этот дом никогда, даже после того как он умрет. Его память будет и дальше жить в этом доме, и если я стану о нем заботиться, то буду в безопасности. А иногда заявляет, что потом я смогу делать все, что захочу, смогу стать президентом Франции, повелительницей мира. Но когда я покину этот дом, то сделаю это не для того, чтобы жить бесцельной жизнью «госпожи Никто». Я покину его, чтобы завоевать мир и «достичь величия». Мне придется время от времени возвращаться, чтобы перезарядиться на «домашнем аэродроме» – в этом доме, который с каждым днем впитывает все больше и больше отцовской энергии и силы.

Есть еще и третий возможный сценарий: я остаюсь в доме, чтобы применять на практике уроки дисциплины, которые он вдалбливал в меня с раннего детства. И готовиться к тому дню, когда меня призовут «возвысить человечество». Я спрашиваю, как я пойму, что настало время возвысить человечество.

Отец порой говорит мне, что я не должна покидать этот дом никогда, даже после того как он умрет.

– Я дам тебе знать, даже если меня больше здесь не будет, – отвечает он.

Когда я вспоминаю свои тайные мечты о муже-рабочем и обеде в его корзинке, мне стыдно.

Чтобы не слишком разочаровывать отца, я развязываю войну со своими многочисленными недостатками. Но существует один недостаток, над которым я не властна: у меня есть привычка дергать носом и губами и косить глазами.

– Прекрати корчить рожи, – часто говорит мать.

Отец этого терпеть не может. С тех пор как я была крохой, он заставлял меня сидеть и смотреть ему в лицо, «не шевеля ни единым мускулом».

Поначалу я должна была сидеть неподвижно по две-три минуты подряд. Затем по четверти часа. Когда мне исполняется пять, он добавляет к моему ежедневному расписанию то, что сам называет «испытаниями на бесстрастность». Они проходят с восьми до четверти девятого вечера. Потом эти сеансы становятся еще длительнее и устраиваются в любое время суток, иногда длясь по нескольку часов, из-за чего уроки и выполнение заданий откладываются, а потом все это надо наверстывать. И теперь моя мать тоже должна их выполнять. Когда мы одни, она шипит мне, как ненавидит меня за это.

И готовиться к тому дню, когда меня призовут «возвысить человечество».

– Ты не должна выдавать никаких чувств и мыслей ни лицом, ни телом, – говорит отец басом, – иначе тебя сожрут заживо. Только у слабаков бывают разные выражения лица. Тебе необходимо научиться контролировать себя, если хочешь быть великим игроком в покер.

Хочу ли я быть великим игроком в покер? Не знаю. Я никогда не играла в покер. Но я должна подготовиться на случай, если мне когда-нибудь потом это понадобится. В разные моменты своей жизни отец ухитрялся оставаться на плаву благодаря своей сноровке в покере. Он умел казаться абсолютно бесстрастным, читая язык тел и выражения лиц своих противников, как открытую книгу.

Самое трудное в этом испытании на бесстрастность – желание почесаться. Зуд возникает с самого начала, распространяясь во всех направлениях. Через некоторое время прекращается. Потом начинается заново, еще назойливее, и становится настоящей пыткой. Кто не может с ним справиться, так это моя мать. Всегда наступает такой момент, когда ее рука или нога взлетает вверх, точно на пружине. Мне требуется огромное усилие, чтобы не расхохотаться.

– У твоей матери пляска святого Витта, – с крайним презрением выплевывает отец.

Он пристально изучает стоящее передо мной зеркало, чтобы убедиться, что я даже глазом не моргнула. Он считает «пляску святого Витта» клеймом слабых и бесталанных.

Боюсь, я тоже слаба и бесталанна. Игра в шахматы с отцом – сущее мучение. Я должна сидеть очень прямо на краешке стула и соблюдать правило бесстрастия, обдумывая свой следующий ход. Я чувствую, как растворяюсь под его тяжелым взором. Когда я двигаю пешку, он саркастически спрашивает:

– Ты хорошо подумала, что делаешь?

Я паникую и хочу поставить пешку обратно. Отец не позволяет.

– Ты коснулась фигуры, теперь должна идти до конца. Думай, прежде чем делать. Думай.

Кеннеди

Я сижу в комнате матери, одетая в пижаму. Она диктует мне странное письмо, оно начинается со слов «Мой миленький папочка» и включает многократное повторение фразы «Я тебя люблю». С тех пор как я научилась писать, мать диктует мне поздравительные письма «с Днем отца» и «с Днем матери». Не зная точных дат этих праздников, она решила, что День матери выпадает на третье воскресенье мая, а День отца – на третье воскресенье июня.

Я ничего не говорю, но каждый раз думаю, что это очень странно. Мы не говорим ласковых слов, потому что они «для слабых и сентиментальных». Слово «милый», например, в нашем доме не произносится никогда. Писать «Моя миленькая мамочка» кажется мне еще страннее, учитывая тон, которым она диктует эти слова. Мать терпеть не может мое имя и как только не ухищряется, чтобы никогда его не произносить. А я слежу за тем, чтобы никогда не называть ее «мамочкой».

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом