Перейти к содержанию

Ученица. Предать, чтобы обрести себя — книга серии «Замок из стекла. Книги о сильных людях и удивительных судьбах»

Автор:

4,4 7720+ оценок читателей Рунета
Категория
истории из жизни
Год издания
Издательство
Эксмо
ISBN
978-5-04-096931-9
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ У Тары странная семья. Отец готовится к концу света – консервирует персики на случай массового голода и скупает оружие, которым можно уничтожить целую деревню. Мать лечит ожоги и раздробленные кости настойкой лаванды, а братья и сестры не ходят в школу и работают на свалке. Тара знает, как обращаться с винтовкой и управлять строительным краном, но с трудом может читать и писать. Но однажды ее жизнь меняется. Втайне от родителей Тара готовится к поступлению в колледж…

Читать «Ученица. Предать, чтобы обрести себя» — Тара Вестовер онлайн

Страница 3 из 4

Один такой обед навсегда врезался в мою память. Тайлер накладывал в тарелку такос, приготовленные мамой. Он положил себе три такос – очень аккуратно, в рядок, – потом взял салат и помидоры. Он тщательно отмерил нужное количество и аккуратно полил все сливочным соусом. Отец продолжал вещать с пола. Когда он приблизился к концу своей лекции и сделал вдох, чтобы начать сначала, Тайлер загрузил все три безупречные такос в мамин блендер, которым она пользовалась при приготовлении лекарств, и включил его. Кухня наполнилась жутким ревом, ни говорить, ни слушать было невозможно. Рев прекратился, отец заговорил снова. Тайлер перелил оранжевую жидкость в стакан и начал пить, осторожно и аккуратно, потому что его передние зубы все еще шатались. Он очень старался сделать так, чтобы жидкость не выливалась изо рта. Многие воспоминания связаны у меня с этим периодом нашей жизни, но главным остается это: отец вещает с пола, а Тайлер пьет свои такос.

Весна закончилась, началось лето. Отцовская решимость перешла в отрицание – он вел себя так, словно спор закончен и он одержал победу. Он перестал говорить об отъезде Тайлера и отказывался нанимать помощника вместо него.

Одним теплым днем Тайлер повез меня к Ба-из-города. Она жила в том же доме, где выросла мама. В мире не было другого дома, настолько непохожего на наш. Отделка была недорогой, но тщательно продуманной: кремовые ковры на полах, обои с цветочным рисунком на стенах, тяжелые красивые шторы на окнах. Бабушка с дедом редко что-то меняли. Ковер, обои, кухонный стол и стойка – все было точно таким же, как на слайдах из маминого детства.

Отец не любил, когда мы туда ездили. До выхода на пенсию дед был почтальоном, а отец считал, что человек, работающий на правительство, не заслуживает уважения. Бабушка в глазах отца была еще хуже. Она была «фривольной». Я не знала, что означает это слово, но отец повторял его так часто, что я стала связывать его с ней: с ее кремовыми коврами и обоями в цветочек.

Тайлеру у бабушки нравилось. Ему нравился покой, порядок, тихий голос бабушки и деда. В этом доме царила своя аура: я сразу понимала, что здесь нельзя кричать, драться или носиться по кухне на полной скорости. Но бабушке приходилось постоянно напоминать мне, чтобы я снимала свои грязные туфли у двери.

– Конечно, поступай в колледж! – сказала бабушка, когда мы устроились на диване в цветочек. Она повернулась ко мне: – Ты должна гордиться своим братом!

Бабушка улыбалась, глаза ее блестели. Я видела каждый ее зуб. «Надо же, бабушка радуется тому, что Тайлеру промоют мозги», – подумала я.

– Мне нужно в туалет, – сказала я.

Оказавшись в коридоре, я пошла очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, чтобы ноги тонули в ковре. Я улыбалась, вспоминая, как отец говорил, что бабушкин ковер такой чистый, потому что дед никогда по-настоящему не работал. «Может быть, у меня и грязные руки, – говорил он, подмигивая мне и демонстрируя пальцы с грязью под ногтями, – но это честная грязь».

Шли недели. Лето было в полном разгаре. Как-то в воскресенье отец собрал всю семью.

– Мы запаслись продуктами, – сказал он. – У нас есть горючее и запасы воды. Чего у нас нет, это денег. – Он достал из бумажника двадцатидолларовую бумажку и смял ее. – Не этих фальшивых денег. В Дни отвращения они ничего не будут стоить. Люди будут менять стодолларовые банкноты на рулон туалетной бумаги!

Я представила себе мир, где по дорогам носятся зеленые бумажки, словно пустые банки газировки. Я осмотрелась. Похоже, эту картину представили все, особенно Тайлер. Взгляд его был очень сосредоточенным.

– Я скопил немного денег, – сказал отец. – И ваша мама тоже кое-что отложила. Мы собираемся обменять их на серебро. Именно об этом скоро будут мечтать люди – о серебре и золоте.

Через несколько дней отец принес домой серебро и даже немного золота. Это были монеты, упакованные в небольшие тяжелые коробочки. Отец сложил коробочки в подвале и даже не позволил мне их открыть.

– Это не игрушка, – сказал он.

А через какое-то время Тайлер взял несколько тысяч долларов – почти все свои сбережения, оставшиеся после выплаты фермеру за трактор и отцу за микроавтобус, – и купил собственное серебро. Его он сложил в подвале, рядом с оружейным шкафом. Он долго стоял там, пересчитывая коробочки, словно колеблясь между двумя мирами.

Тайлер оказался более легкой добычей: я упросила его, и он дал мне серебряную монету размером с мою ладонь. Монета меня успокоила. Тайлер купил монеты в знак преданности семье. Несмотря на овладевшее им безумие, которое гнало его в школу, он все равно выбрал нас. Он будет сражаться на нашей стороне, когда наступит конец времен. В те дни листья уже начали желтеть: можжевеловая зелень лета уступала место гранатовой красноте и золотой бронзе осени. Монета поблескивала в тусклом свете, отполированная тысячами пальцев. Ее осязаемость утешала меня. Я думала, что раз монета реальна, то Тайлер от нас не уедет.


Но в августе я проснулась и обнаружила, что Тайлер сложил свою одежду, книги и диски в коробки. К тому времени, когда мы уселись завтракать, у него все было убрано. Я быстро поела и побежала в его комнату. Все полки были пусты. Только на одной лежал диск, черный с людьми в белых одеждах. Это был хор Мормонской Скинии. В дверях появился Тайлер.

– Я ос-с-ставил его д-д-для тебя, – сказал он.

Он вышел из дома и принялся мыть машину, смывая всю пыль Айдахо. И скоро стало казаться, что эта машина никогда не ездила по проселочным дорогам.

Отец закончил завтракать и ушел, не говоря ни слова. Я его понимала. Вид Тайлера, загружавшего коробки в машину, сводил меня с ума. Мне хотелось кричать, но я выбежала из дома через черный ход и понеслась по холмам к горе. Я бежала, пока стук крови в ушах не заглушил мыслей в моей голове. А потом развернулась и побежала обратно, через пастбище к красному вагону. Я забралась на крышу как раз вовремя, чтобы увидеть, как Тайлер захлопывает багажник и делает на машине круг, словно желая проститься. Но прощаться было не с кем. Я представила, как он зовет меня и каким расстроенным становится его лицо, когда я не отвечаю.

Когда я спустилась, он был за рулем. Машина катила по проселочной дороге. И тут я выскочила из-за железного бака. Тайлер остановился, вышел из машины, обнял меня – не снисходительно, как взрослые часто обнимают детей, а по-настоящему. Мы стояли, он притянул меня к себе, прижался лицом к моему лицу. Он сказал, что будет скучать по мне, а потом отпустил, сел в машину и поехал вниз с холма к трассе. Я видела, как за ним поднимается пыль.

После этого Тайлер нечасто приезжал домой. Он начал новую жизнь за линией фронта и редко совершал вылазки на нашу сторону. У меня почти нет воспоминаний, связанных с ним. Но через пять лет, когда мне исполнилось пятнадцать, он ворвался в мою жизнь в критический момент. К тому времени мы уже были чужими. Прошло много лет, прежде чем я поняла, чего стоил ему тот день и как мало понимал он, что делает. Тони и Шон ушли с горы, но они делали то, чему научил их наш отец: водили тягачи, занимались сваркой, строили. Тайлер ушел в пустоту. Не знаю, почему он это сделал. Он и сам не знает. Он не может объяснить, откуда взялась эта убежденность, как ей удалось вспыхнуть так ярко, чтобы озарить мрак неопределенности. Но я всегда думала, что в его голове звучала музыка, мотив надежды, неслышный всем остальным, та тайная мелодия, которую он напевал, покупая учебник тригонометрии и складывая карандашные стружки в спичечные коробки.

Лето прошло, растаяв от собственной жары. Днем все еще пекло солнце, но вечерами было прохладно. Холодных часов после заката становилось все больше с каждым днем. Тайлера не было уже месяц.

В тот день я была у Ба-из-города. Утром я приняла ванну, хотя день был не воскресный. И еще я надела особую одежду, без дырок и пятен, отстиранную до блеска и выглаженную. Я сидела на бабушкиной кухне и смотрела, как она делает тыквенные кексы. Осеннее солнце пробивалось сквозь тюлевые занавески и ярко освещало оранжевую плитку на стене. Вся комната была залита янтарным светом.

Когда бабушка поставила первую партию кексов в духовку, я пошла в ванную. Проходя по коридору, застеленному мягким белым ковром, я вспомнила, что последний раз была здесь с Тайлером, и ощутила мгновенный укол гнева. Ванная казалась мне чужой. Я смотрела на перламутровую раковину, розовую шторку, персиковый коврик. Даже унитаз был накрыт светлым ковриком. Я всмотрелась в свое отражение в обрамлении кремовой плитки. Я была совершенно не похожа на себя. И тогда я подумала: может быть, Тайлер хотел именно этого – красивый дом с красивой ванной и красивую сестру, которая будет приезжать в гости. Может быть, он уехал ради этого. И я возненавидела его.

Возле крана в раковине цвета слоновой кости лежали маленькие белые и розовые мыльца в виде лебедей и розочек. Я взяла лебедя и сжала пальцами. Он был такой красивый! Мне захотелось взять его с собой. Я представила его в нашей ванной в подвале: его нежные крылья на фоне грубого цемента. Увидела, как он лежит в грязной луже на дне раковины в окружении полосок пожелтевших обоев, и положила обратно в мыльницу.

Выйдя, я увидела бабушку, которая поджидала меня в коридоре.

– Ты помыла руки? – сладко-масленым голосом спросила она.

– Нет.

От моего тона сливки в бабушкином голосе скисли.

– Почему?

– Они не грязные.

– Всегда нужно мыть руки после туалета.

– Это необязательно, – отмахнулась я. – В нашей ванной вообще нет мыла.

– Это неправда, – возмутилась бабушка. – Я не так воспитывала твою мать.

Я уперла руки в боки, готовая спорить. Мне хотелось снова сказать бабушке, что мы не пользуемся мылом. Но когда я посмотрела на нее, передо мной оказалась совсем не та женщина, которую я ожидала увидеть. Она не была фривольной, не казалась той, кто будет целый день тратить на уход за своим белым ковром. В тот момент она изменилась. Может быть, изменились ее недоверчиво прищуренные глаза, может быть, как-то неуловимо сжались в тонкую ниточку губы. А может быть, ничего этого не было – была та же старая женщина, которая выглядела как обычно и говорила то, что говорила всегда. Возможно, эта трансформация произошла только в моем воображении – на мгновение я посмотрела на нее его глазами, глазами брата, которого и любила, и ненавидела.

Я забралась на крышу как раз вовремя, чтобы увидеть, как Тайлер захлопывает багажник и делает на машине круг, словно желая проститься. Но прощаться было не с кем.

Бабушка отвела меня в ванную и следила, как я мою руки, а потом велела вытереть их розовым полотенцем. Уши у меня горели, в горле першило.

Скоро меня забрал отец – он возвращался с работы. Он подъехал к дому на грузовике и посигналил, чтобы я выходила. Я вышла, низко опустив голову. За мной шла бабушка. Я залезла на пассажирское сиденье, переложив ящик с инструментами и рабочие рукавицы. Бабушка стала обсуждать с отцом, почему я не мою руки. Отец слушал, втянув щеки и положив правую руку на рычаг передач. Я чувствовала, что ему смешно.

Оказавшись рядом с отцом, я вновь почувствовала его силу. Знакомые линзы опустились на мои глаза, и бабушка потеряла ту странную власть надо мной, что была всего час назад.

– Разве вы не учите детей мыть руки после туалета? – спросила бабушка.

Отец включил мотор. Машина покатилась. Он помахал рукой и сказал:

– Я учу их не писать на руки.

6. Надежный щит

Тайлер уехал. Зимой Одри исполнилось пятнадцать. Она получила водительские права и по дороге домой нашла себе работу – готовить бургеры. Потом Одри нашла вторую работу: каждое утро с четырех часов она доила коров. Целый год она воевала с отцом, борясь с теми ограничениями, которые он на нее наложил. Теперь у нее были деньги и собственная машина. Мы почти перестали ее видеть. Семья уменьшалась, наши ряды сжимались.

Отцу не хватало помощников, чтобы строить сеновалы, поэтому он вернулся на свалку. Тайлер уехал, и все мы получили повышение. Шестнадцатилетний Люк стал старшим сыном, правой рукой отца. Мы с Ричардом стали рядовыми.

Помню первое утро, когда я пришла на свалку в качестве отцовской помощницы. Земля промерзла, даже воздух казался замерзшим. Мы стояли на дворе над нижним пастбищем. Он весь был заполнен сотнями машин и грузовиков. Одни были старыми и сломанными, другие просто разбитыми. Изогнутые, смятые машины казались сделанными из бумаги. В центре двора красовалась целая куча хлама: протекающие аккумуляторы, обрывки медных проводов, трансмиссии, проржавевшие листы олова, старые краны, разбитые радиаторы, зазубренные куски блестящих медных труб и т.д. и т.п. Бесконечная бесформенная масса.

Отец подвел меня к ней:

– Ты знаешь разницу между алюминием и нержавейкой?

– Думаю, да.

– Иди сюда, – нетерпеливо произнес он.

Отец привык командовать взрослыми мужчинами. Объяснять десятилетней девочке секреты своей работы было для него унизительно.

Он вытащил из кучи кусок блестящего металла.

– Это алюминий. Видишь, как он блестит? Чувствуешь, какой он легкий?

Отец сунул металл мне в руки. Он был прав: кусок оказался не таким тяжелым, каким выглядел. Потом он взялся за помятую трубу:

– А это сталь.

Мы начали сортировать хлам, раскладывая в разные кучи: алюминий, железо, сталь, медь. Потом это можно было продать. Я подняла кусок железа. Он весь был покрыт коричневой ржавчиной, а края его были очень острыми. Я чуть не порезалась. У меня были кожаные перчатки, но, когда отец их увидел, он сразу же сказал, что они будут мешать мне работать.

– У тебя быстро появятся мозоли, – пообещал он, и я сняла перчатки.

В подсобке я нашла каску, но отец и ее отобрал.

– Ты будешь медленнее двигаться в этой дурацкой каске.

Отец жил в постоянном страхе перед временем. Он чувствовал, что время его преследует. Я ощущала его страх в тревожных взглядах, которые он бросал на солнце, двигавшееся по небу, в той опаске, с какой он брался за каждую трубу. В каждом обломке металла отец видел деньги, которые за него можно было выручить. Но из этого нужно было вычесть время на сортировку, упаковку и доставку. Каждый кусок железа, медной проволоки или трубы был пятицентовиком, десятицентовиком, долларом. Но если на разбор и сортировку уходило больше двух секунд, сумма уменьшалась. Отец постоянно сравнивал жалкую прибыль с расходами на дом. Он считал, что для того, чтобы в доме горел свет и было тепло, ему нужно работать с головокружительной скоростью. Я никогда не видела, чтобы отец нес что-нибудь в сортировочную корзину – он просто кидал в нее металл с того места, где находился.

Увидев такое в первый раз, я сочла это случайностью, ошибкой, которую нужно исправить. Я еще не усвоила правил этого нового мира. Нагнувшись, я потянулась за медной проволокой, и тут что-то большое полетело прямо ко мне. Я повернулась посмотреть. И тут стальной цилиндр врезался мне прямо в живот.

Я рухнула на землю.

– Упс! – крикнул отец.

Я с трудом откатилась в сторону. Голова у меня кружилась. Когда я смогла подняться на ноги, отец швырял уже что-то другое. Я поднялась, но потеряла равновесие и упала. На этот раз подниматься я не стала. Я дрожала, но не от холода. Мою кожу буквально покалывало от ощущения близкой опасности. Но оглядевшись, я увидела лишь уставшего немолодого человека, который разбирал разбитую фару.

Я вспомнила, как не раз братья со стонами вваливались в дом, растирая бока, руки или ноги, покрытые ссадинами, синяками или ожогами. Вспомнила, как два года назад отцовский помощник Роберт потерял палец. С диким криком он вбежал в дом, а я смотрела то на кровавый обрубок, то на отрезанный палец – Люк принес его и положил на стойку. Мне показалось, что это реквизит для какого-то фокуса. Мама положила палец в пакет со льдом и отправила Ричарда в город, в больницу, пришивать. Не один Роберт пострадал на нашей свалке. За год до этого подружка Шона, Эмма, с криком вбежала в наш дом. Она помогала Шону и потеряла половину указательного пальца. Мама отправила Эмму в город, но палец был раздроблен, и врачи ничего не смогли сделать.

Я посмотрела на собственные розовые пальцы, и в этот момент все изменилось. В детстве мы с Ричардом часами играли на свалке, прыгая по крышам разбитых машин, толкая одну, прячась за другими. Свалка была полем тысяч воображаемых сражений – между демонами и волшебниками, феями и орками, троллями и гигантами. Теперь все изменилось. Свалка перестала быть площадкой для игр. Она стала реальной, и ее физические законы были загадочными и враждебными.

Я вспомнила, как странно текла кровь по запястью Эммы. Я поднялась, опираясь на небольшой кусок медной трубы. Мне почти удалось встать, когда отец швырнул в мою сторону каталитический нейтрализатор. Я отпрыгнула, порезавшись об острый край пробитого бака. Вытерев кровь о джинсы, я крикнула:

– Не бросай сюда ничего! Я здесь!

Отец с удивлением посмотрел на меня. Он забыл, что я здесь. Заметив кровь, он подошел ко мне и положил руку на плечо.

– Не бойся, малышка, – сказал он. – Бог и ангелы здесь, работают с нами. Они тебя защитят.


Я была не единственной, кто находился в поисках твердой почвы под ногами. Через полгода после аварии мамино состояние улучшилось, и мы думали, что она совершенно поправилась. Головные боли мучили ее реже, и она проводила в подвале лишь два-три дня в неделю. А потом исцеление замедлилось. Прошло уже девять месяцев. Головные боли продолжались. У мамы остались проблемы с памятью. Пару раз в неделю она просила меня приготовить завтрак уже после того, как все поели и посуда была вымыта. Мама просила меня завесить фунт тысячелистника для клиента, а я напоминала ей, что мы уже доставили траву днем раньше. Она начинала смешивать микстуру, а через минуту не помнила, какие компоненты добавила. И все приходилось выливать. Иногда она просила меня стоять рядом с ней и наблюдать, чтобы я могла сказать: «Ты уже положила лобелию. Теперь надо добавить синюю вербену».

Мама начала сомневаться, что когда-нибудь сможет вернуться к повивальному делу. Ее это печалило, но отец был просто раздавлен. Каждый раз, когда мама отказывала женщинам, лицо его мрачнело.

– А что, если мигрень начнется у меня во время родов? – твердила мама. – А вдруг я не вспомню, какие травы дала ей? И какое сердцебиение у ребенка?

В конце концов мама вернулась к работе, но убедил ее не отец. Она решила сама. Работа была частью ее самой, и она не могла просто так от нее отказаться. Насколько я помню, той зимой она приняла двух младенцев. После первых родов она вернулась домой больная и бледная, словно новая жизнь, пришедшая в мир, забрала часть ее собственной жизни. Когда ее вызвали снова, она была в подвале. Мама поехала на роды в темных очках, стараясь справиться с болью, усиливающейся от света. Когда она приехала, боль стала нестерпимой. Она пульсировала в висках, лишая способности думать. Мама заперлась в дальней комнате, а младенца приняла ее помощница.

После этого мама перестала быть повитухой. На следующих родах она отдала большую часть денег второй повитухе, чтобы та следила за ней. Похоже, теперь все следили за ней. Мама была специалистом, бесспорным авторитетом. Теперь же ей приходилось спрашивать у десятилетней дочери, обедала ли она сегодня. Зима выдалась долгой и мрачной. Иногда мне казалось, что мама остается в постели, даже когда у нее нет мигрени.

В Рождество кто-то подарил ей дорогую бутылочку эфирных масел. Это средство помогало от мигрени, но стоило пятьдесят долларов за треть унции. Мы не могли себе этого позволить. Мама решила приготовить средство сама. Она стала покупать чистые масла – эвкалипта и бессмертника, сандала и равенсары. Наш дом, где годами пахло корой и горькими листьями, неожиданно стал благоухать лавандой и ромашкой. Мама целыми днями смешивала масла, стараясь добиться определенных ароматов и свойств. Она работала с блокнотом и ручкой, чтобы записывать каждый свой шаг. Масла стоили гораздо дороже микстур. Невозможно было выливать весь состав, потому что она не помнила, добавила ли масло ели. Мама готовила масла от мигрени и менструальных болей, от боли в мышцах и учащенного сердцебиения. Впоследствии она придумала десятки рецептов.

Составляя новые формулы, мама проводила так называемые мышечные испытания. Мне она объясняла:

– Спроси у тела, что ему нужно, и позволь ответить.

Мама могла вслух разговаривать с собой:

– У меня мигрень. Что мне поможет?

А потом она брала бутылочку с маслом, прижимала ее к груди и с закрытыми глазами спрашивала:

– Это мне нужно?

Если тело ее наклонялось вперед, это означало «да», масло поможет от головной боли. Если тело отклонялось назад, это означало «нет», и мама бралась за другое масло.

Приобретя опыт, мама стала использовать только пальцы. Она скрещивала средний и указательный, а затем слегка сгибала их, пытаясь разъединить и одновременно задавая себе вопрос. Если пальцы оставались сцепленными, это означало «да», если расходились, это было «нет». Звук при этом методе был слабым, но отчетливо различимым: каждый раз, когда подушечка среднего пальца скользила по ногтю указательного, раздавался четкий щелчок.

Мышечное испытание применялось и при других методах лечения. В доме появились схемы чакр и точек акупунктуры. Мама начала принимать клиентов для так называемой энергетической работы. Я не знала, что это значит, пока мама не позвала нас с Ричардом в дальнюю комнату. Там уже сидела женщина по имени Сьюзен. Мама закрыла глаза и положила левую руку на руку Сьюзен. Пальцы правой руки были скрещены, и мама шепотом что-то у себя спрашивала. После нескольких вопросов она повернулась к Сьюзен и сказала:

– Ваши отношения с отцом плохо сказываются на почках. Думайте о нем, когда мы займемся чакрами. Энергетическая работа наиболее эффективна в присутствии нескольких людей, чтобы мы могли черпать энергию всех.

Мама указала на мой лоб и велела мне нажать на центральную точку между бровями. Другой рукой я должна была взяться за руку Сьюзен. Ричард должен был нажать на точку на груди и дотянуться рукой до меня. А мама нажала на точку на ладони и коснулась Ричарда ногой.

– Вот так, – сказала она, когда Ричард взял меня за руку.

Десять минут мы стояли молча, как некая человеческая цепь.

Когда я вспоминаю тот день, мне сразу же становится неловко. Мама сказала, что чувствует теплую энергию, движущуюся по нашим телам, но я ничего не ощущала. Мама и Ричард стояли с закрытыми глазами. Они часто дышали. Они чувствовали энергию и передавали ее. Я же притворялась. Я пыталась сосредоточиться, потом стала бояться, что все испорчу, потому что стану разбитым звеном цепи. Энергия мамы и Ричарда не дойдет до Сьюзен, потому что я не смогу ее передать. Когда десять минут прошли, Сьюзен отдала маме двадцать долларов, вышла, а ее место занял другой клиент.

Мама была специалистом, бесспорным авторитетом. Теперь же ей приходилось спрашивать у десятилетней дочери, обедала ли она сегодня.

Если я и была скептиком, то это не было исключительно моей виной. Я просто не могла понять, какой из моих матерей доверять. За год до аварии, когда мама впервые услышала о мышечном испытании и энергетической работе, она напрочь отвергла эти идеи. «Люди хотят чуда, – сказала она тогда. – Они проглотят что угодно, если это даст им надежду, если позволит поверить, что им станет лучше. Но магии не существует. Питание, упражнения, тщательное изучение свойств трав – вот и все. Но когда люди страдают, они этого не понимают».

Теперь же мама говорила, что исцеление – процесс безграничный и духовный. Мышечное испытание – это вид молитвы, обращение к божеству. Акт веры, во время которого Бог говорит через ее пальцы. Иногда я верила этой мудрой женщине, имеющей ответы на все вопросы, но не могла забыть слова другой, тоже мудрой матери: «Магии не существует».

Однажды мама объявила, что перешла на новый уровень.

– Теперь мне не нужно задавать вопрос вслух. Достаточно просто думать.

Тогда я стала замечать, что, перемещаясь по дому, мама легонько касается разных предметов и что-то бормочет себе под нос. Пальцы ее сгибались в каком-то ритме. Если она готовила хлеб и не была уверена в том, сколько муки добавила. Щелк, щелк, щелк. Если смешивала масла и не могла вспомнить, добавила ли ладан. Щелк, щелк, щелк. Если тридцать минут сидела над Священным Писанием, но забывала, когда начала читать, мышечное испытание приходило ей на помощь. Щелк, щелк, щелк.

Мама была буквально одержима мышечным испытанием. Она даже не сознавала, что делает. Она прибегала к нему, когда уставала от разговора, когда не была уверена в собственной памяти, когда ее не удовлетворяли самые обычные события жизни. Черты лица ее сглаживались, выражение становилось пустым, а пальцы начинали щелкать, как сверчки на закате.

Отец был в восторге.

– Врачи не могут сказать, что с человеком не так, просто прикоснувшись к нему, – твердил он, сияя. – А мама может!


Той зимой меня мучили воспоминания о Тайлере. Я думала о дне, когда он уехал. Так странно было видеть, как его машина катит вниз по холму, нагруженная коробками. Я не могла представить, где он сейчас, но иногда мне казалось, что школа не так страшна, как считает отец. Тайлер был самым мирным и хорошим человеком из всех, кого я знала, а он любил школу, похоже, даже больше, чем нас.

Любопытство пробудилось. Семя упало на добрую почву. Время и скука – вот все, что было нужно, чтобы оно проросло. Порой, вытаскивая медь из радиатора или швыряя тяжеленный кусок стали в корзину, я представляла себе классы, где теперь проводит свои дни Тайлер. С каждым мучительным часом на свалке интерес становился все более острым. И однажды мне пришла в голову странная мысль: я должна пойти в обычную школу.

Мама всегда говорила, что мы можем ходить в школу, если захотим. Нужно только спросить у отца. А потом можно учиться.

Но я не спросила. В жестких чертах отцовского лица, в его тихом вздохе по утрам перед семейной молитвой было нечто такое, что заставляло меня считать свое любопытство чем-то непристойным. Это было оскорблением тем жертвам, которые он принес, чтобы воспитать меня.

Я стала больше заниматься в свободное время между работой на свалке и помощью маме в составлении микстур и масел. Мама окончательно перестала нас учить, но компьютер у нас все же был и книги в подвале. Я нашла книгу по физике с яркими картинками и еще учебник математики, который помнила с прежних времен. Я даже отыскала поблекшую зеленую книжку по истории. Но стоило мне сесть за книги, как меня тут же клонило в сон. Страницы были блестящими и мягкими – после работы на свалке они казались мне еще мягче.

Когда отец увидел меня с книжкой, он постарался всячески меня отвлечь. Возможно, он вспомнил Тайлера. А может быть, ему казалось, что достаточно отвлечь меня на несколько лет, и опасность минует. Он начал загружать меня работой, нужной и ненужной. Как-то днем, когда он застал меня за учебником математики, мы с ним час таскали воду ведрами через поле и поливали фруктовые деревья – в этом не было бы ничего необычного, если бы не шел проливной дождь.

Но если отец и пытался удержать детей от интереса к школе и книгам – от соблазна иллюминатов, которому поддался Тайлер, то ему стоило обратить особое внимание на Ричарда. Ричард тоже должен был помогать маме составлять микстуры, но почти никогда этого не делал. Он просто исчезал. Не знаю, было ли известно маме, куда он уходит, но мне было. Днем Ричард почти всегда сидел в темном подвале, забившись в щель между диваном и стеной, и зачарованно читал энциклопедию. Когда в подвал спускался отец, он тут же выключал свет, чтобы не тратить электричество попусту. А потом я находила повод спуститься и снова включить лампочку. Если отец это обнаруживал, он начинал ругаться на весь дом. Маме приходилось выслушивать длинную лекцию о том, что нельзя оставлять свет в пустых комнатах. Она никогда не ругала меня, и мне казалось, что она знает, где Ричард. Если я не спускалась, чтобы включить свет, Ричард читал, водя носом по странице. Ему безумно хотелось читать. Он безумно хотел прочесть эту энциклопедию.

Тайлер уехал. Ничего в доме больше не напоминало о нем, кроме одного. Каждый вечер после ужина я закрывала дверь в свою комнату и вытаскивала из-под постели старый плеер Тайлера. Я перетащила в свою комнату его стол. Когда пел хор, я усаживалась в его кресло и училась, точно так же, как тысячами вечером учился он. Я училась не истории и не математике. Я училась религии.

Любопытство пробудилось. Семя упало на добрую почву. Время и скука – вот все, что было нужно, чтобы оно проросло.

Дважды я прочла Книгу Мормонов. Прочитала Новый Завет – сначала быстро, потом медленно, делая пометки, справляясь с другими главами. Я даже пыталась писать короткие сочинения о вере и жертвенности. Сочинений моих никто не читал. Я писала их для себя, мне казалось, что и Тайлер учился для себя и только для себя. Затем я перешла к Ветхому Завету. Потом стала читать отцовские книги, которые по большей части представляли собой собрание речей, писем и дневников ранних мормонских пророков. Они были написаны на языке XIX века – резком, не всегда понятном, но очень точном. Поначалу я ничего не поняла. Но со временем мои глаза и уши привыкли к этому языку, и мне стало приятно знакомиться с фрагментами истории моего народа: сказаниями о пионерах, моих предках, которые пробивались через американские пустыни. Сказания были живыми и интересными, а вот лекции – абстрактными трактатами на непонятные философские темы. Именно этим абстракциям я и уделяла основное внимание.

Оглядываясь назад, я понимаю, что это и было моим образованием, самым важным в жизни: часы, которые я проводила за чужим столом, пробиваясь сквозь дебри мормонской доктрины, подражая брату, который меня бросил. Я приобрела очень важный навык – терпение, чтобы читать то, чего еще не понимала.


Когда снег на горе начал таять, руки мои покрылись жесткими мозолями. Время, проведенное на свалке, обострило мои рефлексы. Я стала различать низкое ворчание, которое издавал отец, бросая что-то тяжелое. Услышав его, я сразу бросалась на землю. Я столько времени проводила в грязи, что перестала ее замечать. Отец шутил, что я медленная, как патока, текущая вверх по холму.

Воспоминания о Тайлере поблекли, а с ними и его музыка, сменившаяся скрежетом и лязгом металла. Теперь по ночам я слышала эти звуки: позвякивание ржавого олова, звон медной проволоки, грохот железа.

Я оказалась в новом мире. Я смотрела на все глазами отца. Я видела ангелов – или, по крайней мере, воображала, что вижу их. Они следили за нами, когда мы разбирали металлолом, выходили вперед и ловили аккумуляторы и острые куски стальных труб, которые отец швырял через весь двор. Я перестала кричать, когда отец что-то кидал, и просто молилась.

В одиночку я работала быстрее. Как-то утром, когда отец был на северном конце свалки, у горы, я отправилась на южный конец, поближе к пастбищу. Я сложила в корзину две тысячи фунтов железа. Руки у меня болели. Я побежала к отцу – корзину нужно было освободить, а я не умела обращаться с погрузчиком – огромной машиной с телескопическими рычагами и большими черными колесами. Колеса были выше меня. Погрузчик поднимал корзину на 25 футов в воздух, а потом наклонял ее так, чтобы лом со страшным грохотом падал в трейлер. Эта пятидесятифутовая платформа, специально предназначенная для металлолома, была чем-то вроде гигантского ведра. Стенки трейлера были сделаны из толстого железа высотой 8 футов. Он вмещал в себя пятнадцать-двадцать корзин, то есть около 40 тыс. фунтов железа.

Отца я нашла в поле. Он разводил костер, чтобы обжечь изоляцию с медных проводов. Я сказала, что корзина полная. Отец пошел за мной и залез в погрузчик, а потом указал на трейлер:

– Мы сможем загрузить туда больше, если ты утрамбуешь железо. Залезай!

Я не поняла. Он хотел выгрузить корзину вместе со мной?

– Я залезу туда, когда ты выгрузишь железо.

– Нет, так будет быстрее. Я остановлюсь, когда корзина будет вровень со стенкой трейлера, чтобы ты могла выбраться. А потом ты пробежишь вдоль стенки и встанешь наверху, пока я все не выгружу.

Я примостилась на груде железа. Отец подцепил корзину, потом поднял ее и на полной скорости помчался к трейлеру. Я с трудом удержалась. На последнем повороте корзину занесло с такой силой, что острый железный штырь полетел прямо на меня. Он вонзился мне в ногу, в дюйме под коленом, войдя в плоть, как нож в теплое масло. Я попыталась его вытащить, но корзина уже наклонилась, и теперь штырь был засыпан другими деталями. Я слышала, как работают гидравлические насосы. Корзина поднималась. Шум стих, когда корзина оказалась на одном уровне с трейлером. Отец давал мне время перебраться в трейлер, но я была ранена.

– Я не могу выбраться! – крикнула я, но двигатель погрузчика работал слишком шумно.

Я думала, отец сначала убедится, что я благополучно выбралась, но почти сразу поняла, что этого не будет. Время не ждет.

Гидравлика снова завыла, корзина поднялась еще на восемь футов. Сейчас она перевернется. Я снова закричала, сначала высоко, потом ниже, стараясь хоть как-то пробиться через рев двигателя. Корзина начала наклоняться – медленно, потом быстрее. Меня опрокинуло на спину. Я вцепилась руками в стенку корзины, зная, что смогу удержаться, когда она встанет вертикально. Корзина продолжала наклоняться. Металл скользил вперед все быстрее и быстрее, огромный железный ледник. Штырь, впившийся в мою ногу, потащил меня вниз. Руки мои ослабели, я начала скользить, и тут штырь выскочил и упал в трейлер с ужасным грохотом. Я была свободна, но падала. Я размахивала руками, стараясь зацепиться хоть за что-то, что не летело вниз. Мне удалось ухватиться за стенку корзины, которая стояла почти вертикально. Я подтянулась и как-то вылезла на стенку, но тут же упала. Поскольку теперь я падала не спереди, а сбоку, то надеялась – молилась! – что окажусь на земле, а не в трейлере, где грохотал падающий металл. И я упала. Я видела только синее небо и с ужасом ждала, что подо мной окажется какой-нибудь острый предмет или камень.

Спиной я стукнулась обо что-то железное – это была стенка трейлера. Ноги мелькнули над головой, и я полетела на землю. Первое падение было с высоты семь или восемь футов, второе – с десяти. Почувствовав под собой землю, я вздохнула с облегчением.

Я пролежала на спине секунд пятнадцать, прежде чем двигатель заглох и раздалась тяжелая поступь отца.

– Что случилось? – спросил он, опускаясь на колени.

– Упала, – прохныкала я.

Я не могла дышать. Спина болела так, словно меня разрезали пополам.

– Как ты ухитрилась? – спросил отец.

Тон у него был сочувственный, но разочарованный. Я почувствовала себя идиоткой. «Я должна была с этим справиться, – думала я. – Это же очень просто!»

Отец осмотрел рану: когда штырь вылетел, он прилично разворотил мне ногу. Дыра выглядела зловеще. Отец стащил с себя фланелевую рубашку и прижал к моей ноге.

– Иди домой. Мама остановит кровь.

Я заковыляла к пастбищу. Когда отец скрылся из виду, я рухнула в высокую траву. Я дрожала, хватала ртом воздух, но не могла вдохнуть. Я не понимала, почему плачу. Я жива. Со мной все будет хорошо. Ангелы справились. Почему же я не могу перестать дрожать?

Когда я наконец добралась до дома, ноги меня не держали. Но я вошла через черный ход, как делали мои братья, как делали Роберт и Эмма. Я громко позвала маму. Увидев мои кровавые следы на линолеуме, она схватила гомеопатическое средство, которым всегда лечила кровотечения и шок, и накапала мне под язык двенадцать капель прозрачной, безвкусной жидкости. Левую руку мама положила на рану и привычно скрестила пальцы правой. Закрыла глаза. Щелк, щелк, щелк.

– Столбняка нет, – сказала она. – Рана закроется. Со временем. Но останется некрасивый шрам.

Мама перевернула меня на живот и осмотрела синяк в нескольких дюймах над бедром – огромный, фиолетовый, размером с человеческую голову. Снова скрестила пальцы и закрыла глаза. Щелк, щелк, щелк.

– Ты повредила почку, – сказала она. – Нужно заварить можжевельник и цветки коровяка.


На ране под коленом стала образовываться корочка – темная и блестящая, черная река, текущая среди розовой плоти. И тогда я приняла решение.

Я выбрала воскресный вечер, когда отец сидел на диване, держа на коленях раскрытую Библию. Я подошла к нему и остановилась. Я стояла долго, но он не смотрел на меня. И тогда я пробормотала то, что собиралась сказать:

– Я хочу ходить в школу.

Отец, казалось, меня не услышал.

– Я молилась, и я хочу ходить в школу, – повторила я.

Наконец отец поднял глаза и посмотрел перед собой. Взгляд его остановился на чем-то за моей спиной. Повисло тяжелое молчание.

– В этой семье, – сказал он, – мы подчиняемся заповедям Господа.

Отец взял Библию и начал просматривать текст. Я повернулась, чтобы уйти, но у дверей услышала его голос:

– Ты помнишь Иакова и Исава?

– Помню, – ответила я.

Он вернулся к чтению, и я тихо ушла. Мне не нужно было объяснений. Я знала эту историю. Она означала, что я не та дочь, которую он воспитывал, не дочь веры. Я попыталась продать свое первородство за чечевичную похлебку.

7. Бог спасет

Лето в том году было очень сухим. Каждый день в небе ярко пылало солнце, обжигая гору своим иссушающим жаром. Каждое утро, направляясь к амбару, я чувствовала под ногами высохшие, ломкие стебли дикой полбы.

По утрам я готовила гомеопатические капли для мамы. Я брала пятнадцать капель основной формулы (это средство хранилось в мамином швейном шкафу, чтобы никто его не использовал и не испортил) и добавляла в маленький флакон дистиллированной воды. Потом соединяла указательный и большой палец в кольцо и вращала флакон. Мама говорила, что эффективность гомеопатических лекарств зависит от того, сколько оборотов флакон сделает в моих пальцах. Я должна была напитать средство своей энергией. Обычно я останавливалась на пятидесяти.

Отец с Люком были на горе, на свалке над верхним пастбищем, в четверти мили от дома. Они готовили машины для прессования – отец нанял прессовщика на этой неделе. Люку исполнилось семнадцать. Он был стройным, мускулистым парнем, приветливым и улыбчивым. Люк с отцом сливали бензин из баков. Машину с топливным баком прессовать было нельзя, она могла взорваться. Поэтому все баки следовало осушить и снять. Работа была медленной: нужно было пробить бак и дождаться, когда весь оставшийся бензин вытечет. Только после этого можно было его срезать. Отец придумал более быстрый способ. Он поднимал машину на погрузчике, а Люк направлял его, пока бак не оказывался прямо над огромным вертелом из толстого железа высотой восемь футов. Тогда отец опускал платформу. Если все шло хорошо, машина насаживалась на вертел и бензин вытекал из бака в специальный контейнер с плоским дном – отец специально сварил его для таких случаев.

К полудню они успевали обработать машин тридцать-сорок. Люк собирал бензин в пятигаллонные ведра и выливал в отцовский контейнер. Однажды он споткнулся и вылил все ведро на себя. Солнце высушило джинсы за несколько минут. Люк продолжал таскать ведра, а потом пришел домой обедать.

Этот обед я помню с поразительной ясностью. Помню аппетитный запах картофельной запеканки с мясом, позвякивание кубиков льда в высоких стаканах, запотевших от летней жары. Помню, как мама велела мне вымыть посуду, потому что после обеда она уезжала в Юту, чтобы проконсультировать другую повитуху по поводу осложненной беременности. Мама сказала, что к ужину может и не вернуться, но в морозилке есть гамбургеры.

Помню, что целый час хохотала. Отец лежал на кухонном полу и подшучивал над событиями в нашей маленькой деревушке. Бродячая собака укусила мальчика, и это событие всех переполошило. Мэр издал указ, по которому в семье не должно быть больше двух собак, хотя напавшая на мальчика собака вообще никому не принадлежала.

– Гениальные социалисты! – смеялся отец. – Они утонут, глядя на дождь, если кто-нибудь не возведет над ними крышу.

Я так хохотала, что у меня разболелся живот.

Люк совершенно забыл о пролитом бензине. Они с отцом вернулись на гору, и Люк собрался работать резаком. Он прижал его к бедру и начал резать сталь. Искра попала на джинсы, и они мгновенно вспыхнули.

Эту историю в нашей семье запомнили навсегда. Ее столько раз рассказывали и пересказывали, что она превратилась в семейный фольклор. Люк не мог быстро стянуть пропитанные бензином джинсы. Тем утром, как и всегда, он подвязал штаны синтетической веревкой, гладкой и скользкой. На ней узлы не развязывались. Не помогли и тяжелые ботинки со стальными носами – они так износились, что каждое утро Люку приходилось обматывать их скотчем, а вечером разрезать ножом. Люк мог разрезать веревку и стащить ботинки за секунду, но его охватила паника, и он бросился бежать, как пятнистый олень, поджигая траву, давно иссохшую от летней жары.


Я собрала грязную посуду и как раз наполняла раковину водой, когда услышала пронзительный, придушенный крик, который начинался с одной ноты и заканчивался другой. Я сразу поняла, что кричит человек. Я никогда не слышала, чтобы так кричали животные, с такими изменениями тона и высоты.

Я выбежала на улицу и увидела, как Люк ковыляет по траве. Он звал маму, а потом рухнул. И тогда я увидела, что джинсов на его левой ноге нет. Часть ноги была синеватой, красной и окровавленной, часть – мертвенно-белой. Тонкие волокна кожи окутывали его бедро и икру, как воск, стекающий с дешевой свечки.

Глаза Люка закатились.

Я кинулась обратно в дом. Новые флаконы спасительного средства уже были упакованы, но бутылочка с основной формулой все еще стояла на стойке. Я схватила ее, подбежала к Люку и вылила ему в рот половину жидкости. Ничего не произошло. Глаза Люка остались мраморно-белыми.

Потом он моргнул и начал бормотать, потом кричать:

– Горит! Горит!

По телу его прошла дрожь, он заскрипел зубами.

Мне было всего десять, и в тот момент я чувствовала себя маленьким ребенком. Люк был моим старшим братом. Я думала, он должен знать, что делать. Я схватила его за плечи и стала трясти.

– Тебя нужно охладить или согреть? – кричала я.

Люк только стонал.

Ожог – это травма, рассудила я. Значит, сначала нужно заняться им. Я бросилась к морозильнику, достала пакет льда и приложила к ноге Люка. Но как только лед коснулся его ноги, он закричал – громко и мучительно. От его крика у меня кровь застыла в жилах. Охлаждать ногу нужно было по-другому. Я подумала, что можно разгрузить морозильный ларь и поместить Люка туда, но морозильник работал только с закрытой крышкой, и тогда Люк задохнулся бы.

Я мысленно прочесывала дом. У нас был большой мусорный бак, настоящий синий кит. Отмыть его от гниющей пищи было невозможно, поэтому мы держали его закрытым в кладовке. Я бросилась в дом, опрокинула бак прямо на линолеум, отметив, что Ричард вчера выбросил туда дохлую мышь. Я вытащила бак на улицу и стала поливать его из садового шланга. Я знала, что отмыть бак нужно тщательно, может быть, даже с мылом. Но, посмотрев на Люка, увидев, как он корчится на траве, я поняла, что времени у меня нет. Выплеснув воду в последний раз, я поставила бак вертикально и наполнила его водой.

Люк подполз ко мне, чтобы опустить ногу в воду. И тут я мысленно услышала голос матери. Она кому-то говорила, что при ожогах самое опасное не поврежденные ткани, а инфекция.

– Люк! – закричала я. – Нет! Не опускай ногу!

Он не слушал меня и с застывшим взглядом продолжал ползти к баку. Он не мог думать ни о чем, кроме мучительной боли в обожженной ноге. Я была быстрее. Я опрокинула бак, и вода вылилась на траву. Люк издал странный булькающий звук, словно умирающий.

Вбежав на кухню, я нашла большие мусорные мешки, притащила один Люку и велела засунуть туда ногу. Он не двигался, но позволил мне закрыть обгоревшую плоть мешком. Я снова подняла бак и стала наполнять его из шланга. Когда вода набралась, я помогла Люку подняться на одной ноге и опустить вторую, обмотанную черным пластиком, в мусорный бак. День выдался очень жаркий, вода быстро нагрелась. Я бросила в бак пакет со льдом.

Довольно скоро Люк пришел в себя, прошло минут двадцать-тридцать. Он немного успокоился и смог рассуждать здраво. Тут из подвала поднялся Ричард. Мусорный бак стоял посреди газона, в десяти футах от ближайшей тени, а солнце жарило нещадно. Бак с водой был для нас слишком тяжел, а Люк отказывался вытаскивать ногу даже на минуту. Я притащила ему соломенное сомбреро, бабушка подарила нам его в Аризоне. Зубы у Люка все еще стучали, и я укутала его шерстяным одеялом. Вот так он и стоял: на голове сомбреро, на плечах одеяло, нога в мусорном баке. Он походил одновременно и на бездомного, и на отпускника.

Солнце нагрело воду, и Люку стало хуже. Я сбегала к морозилке, но льда там больше не было, только десяток пакетов с замороженными овощами. Я схватила их. В баке получился грязный суп с плавающим горошком и морковью.

Вскоре появился отец – когда именно, я не помню. Лицо его было мрачным и растерянным. К тому времени Люк отдыхал, насколько это было возможно, ведь он по-прежнему стоял. Отец перетащил бак в тень, потому что руки Люка уже покраснели от солнца. Отец сказал, что мы должны оставить его там, пока не приедет мама.

Мамина машина появилась около шести. Я встретила ее на полпути и рассказала, что случилось. Она кинулась к Люку, сказав, что нужно осмотреть рану. Люк вытащил ногу из бака, с нее капала вода. Пластик прилип к ране. Мама медленно и осторожно срезала его, пока рана не обнажилась. Крови было очень мало, язв тоже не было – для этого нужна кожа, а ее у Люка не осталось. Мама смертельно побледнела, но сохранила спокойствие. Она закрыла глаза и скрестила пальцы. А потом громко спросила, попала ли в рану инфекция. Щелк, щелк, щелк.

– На этот раз повезло, – сказала она. – Но о чем ты думала, Тара, помещая ногу в мусорный бак?

Отец отнес Люка в дом, и мама взялась за скальпель. Они с отцом весь вечер срезали мертвую плоть. Люк старался не кричать, но когда они начали снимать кусочки кожи, чтобы понять, есть ли дальше живая плоть, он громко застонал, и из глаз его полились слезы.

Мама приложила к ране мазь из коровяка и окопника, приготовленную по собственному рецепту. Она всегда хорошо справлялась с ожогами – это было ее фирменное средство. Но я чувствовала, что она встревожена. Мама сказала, что никогда не видела таких тяжелых ожогов, как у Люка, и не знает, чем кончится дело.


Первую ночь мы с мамой вместе провели у постели Люка. Он почти не спал и бредил от лихорадки и боли. Чтобы снять жар, мы приложили лед к его лицу и груди. От боли дали настойку лобелии, синей вербены и шлемника. Это был еще один мамин рецепт. Она давала эту настойку мне, когда я свалилась с трейлера, чтобы снять боль в ноге. Но, насколько я помню, толку от нее не было.

Я верила, что больничные лекарства – это оскорбление Господу, но если бы той ночью у меня был морфин, я бы дала его Люку. От боли он почти не мог дышать. Он вытянулся в постели, пот тек со лба и груди. Дыхание у него было прерывистым. Он покраснел, потом щеки его стали фиолетовыми, словно терпеть боль он мог, только лишив мозг кислорода. Когда боль в легких становилась сильнее боли от ожога, он делал большой, мучительный вдох. Люк кричал, и это был крик облегчения в легких и крик боли в ноге.

Вот так он и стоял: на голове сомбреро, на плечах одеяло, нога в мусорном баке. Он походил одновременно и на бездомного, и на отпускника.

Вторую ночь я провела с ним одна, чтобы мама могла отдохнуть. Я спала чутко, просыпаясь при первых звуках, при легчайшем движении. Мне нужно было принести лед и настойку, прежде чем Люк окончательно придет в себя и ощутит свою боль. На третью ночь с ним осталась мама. А я стояла в дверях, прислушиваясь к его стонам, наблюдая, как мама смотрит на него. Лицо ее было пустым, глаза отекли от тревоги и утомления.

Когда я засыпала, мне снились сны. Мне снился огонь, которого я не видела. Мне снилось, что это я лежу в постели, мое тело замотано повязками, словно мумия. Мама стоит на коленях рядом со мной, сжимая мою перевязанную руку, как она сжимала руку Люка, гладя меня по лбу, молясь.

В воскресенье Люк не пошел в церковь. Не пошел он и в следующее воскресенье. И в следующее. Отец велел всем говорить, что Люк заболел. Он сказал, что, если правительство узнает о ноге Люка, у нас будут проблемы. Федералы заберут нас, а Люка отвезут в больницу, где у него начнется инфекция, и он умрет.

Примерно через три недели мама сообщила, что кожа на краях раны начала восстанавливаться. Она надеялась, что заживут даже самые тяжелые ожоги. К тому времени Люк уже мог сидеть, а через неделю, когда случились первые заморозки, он пару минут простоял на костылях. Вскоре он уже ковылял по дому, худой, словно стручок фасоли. Он страшно много ел, чтобы восстановить потерянный вес. К тому времени веревка на его штанах стала уже семейным преданием.

– Мужчина должен иметь настоящий ремень, – как-то за завтраком сказал отец.

В тот день, когда Люк поправился окончательно и смог вернуться на свалку, отец подарил ему кожаный ремень с металлической пряжкой.