Перейти к содержанию

Холм псов — книга серии «Звезды детектива (АСТ)»

Автор:

3,5 60+ оценок читателей Рунета
Категория
Триллеры
Год издания
Издательство
Издательство АСТ
ISBN
978-5-17-121902-4
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ Писатель-неудачник Миколай Гловацкий возвращается из Варшавы в провинциальный город Зыборк. Когда-то он написал о своей малой родине роман, ставший настоящим бестселлером, но многое в нем преувеличил и исказил, изобразив Зыборк настоящим адом на земле. Впрочем, вдохновение и деньги быстро закончились, и Миколай едет домой, к отцу, которого ненавидит и боится, и в город, который искренне считает худшим местом на свете. И действительно в нем царит коррупция, властвуют криминальные авторитеты, а человеческая жизнь стоит немного. Поговаривают даже, что вся эта земля проклята. И теперь здесь стали бесследно исчезать лидеры местной общины. Когда одного из них находят в лесу, истощенного, обезумевшего, с кусками человеческой плоти, застрявшими в зубах, город охватывает паника. Никто еще не знает, что это только начало кошмара, и нити от него тянутся к зверскому убийству первой девушки Миколая, которое произошло много лет назад.

Читать «Холм псов» — Якуб Жульчик онлайн

Страница 6 из 11

– Не переживай, – сказала я. Я была зла, что он напился. Но и сама хотела напиться.

– Я не переживаю, – ответил он.

– Но ты – зол, – сказала я и погладила его по волосам. Те были теплыми и грязными. У меня не было никого, кроме него.

– Да ебать их обоих, – выкашлял он.

– Спокойно. Спокойно, – успокаивая его, я успокаивала себя.

– И что с той женщиной? – спросил он.

– Ничего. Подала заявление об исчезновении, – я покачала головой.

– Мы можем уехать. Хоть завтра, – сказал он, приподнимаясь на постели.

– Пойдем-ка пока спать, – ответила я; вдруг почувствовала, что настолько обессилела, что вот-вот потеряю сознание. И вспомнила, что больна.

– Юстина, мы можем уехать завтра, правда, – сказал он. – Да пошел он на хрен. Это моя вина. Прости. Это моя вина, что так вышло.

– Давай спать. Все нормально, – повторила я.

Миколай заснул, но я уже знала, что не засну. Теперь пытаюсь спуститься вниз. Ступеньки скрипят, словно их сложили из спрессованных блоков сухой листвы. Сейчас кто-нибудь проснется и арестует меня за нарушение домашнего спокойствия. Вышлет, чтобы я спала в собачьей будке. Это было бы не так уж и плохо. Может, там я, по крайней мере, высплюсь.

Я хорошо помню, где выключатель. И только через пару секунд слепоты вижу, что кухня Гловацких,

кроме того что она – кухня, представляет собой коллекцию расставленных и растыканных всюду безделушек, засохших стеблей в горшках, звоночков, магнитиков на холодильник с Зыборком и окрестностями, вырезанных из дерева Богоматерей, смешных пробочек, пуговиц, кружечек. Все тут светло-зеленое, только занавески на окне бледно-розового цвета.

Я гашу свет, это можно сделать и без него, просто спокойно и неторопливо. За окном светает все сильнее. Сперва я нахожу нужные предметы: электрочайник, ложечки на мойке, кран.

Он честный. Сделает все, что пообещал сделать. А кроме того, у Него нет обязательств, его дети взрослые, а жена где-то далеко, обеспеченная, спокойная в своей печали, которую ты можешь только вообразить. А Миколай? Миколай спит. У него никогда не было проблем со сном.

Я открываю шкафчик. Батарея кружек – это первое, что я вижу, но потом взгляд мой скользит на нижнюю полку, где я замечаю пачки с чаем.

– Мелисса справа, – слышу позади, огромный кулак сжимает мое сердце, на миг я теряю дыхание.

Отец Миколая стоит в дверях, уже готовый уходить, одетый в армейскую куртку и высокие резиновые сапоги.

– Иисусе Христе, – говорю я, увидев его.

– Ну не перебарщивай, – отвечает он и машет мне на стул у столика, чтобы я села.

– Я уже ухожу, хотела только чего-нибудь выпить, – говорю я.

– Я сейчас сделаю. Садись. Сделаю тебе и завтрак, – отвечает он, подходит к холодильнику, вынимает оттуда масло, яйца и сыр.

Наливает воду медленными и точными движениями, словно он – в химической лаборатории.

– Я говорил, что так будет. Что от другой бабы он бы уже вернулся, – говорит он через мгновение. Он переживает, это ощущается в его словах, но не в голосе, не в теле. Это невозможно, как его тело не умеет выражать эмоции.

– И откуда у вас это предчувствие? – спрашиваю я.

– Тебя это заинтересовало, а? – спрашивает он и разворачивается.

– Я не любопытна, – защищаюсь я. Совершенно не понимаю, в какую сторону пойдет разговор. А отец Миколая смущает. В этом халате, без макияжа, я перед ним чувствую себя почти голой. – Я хотела как-то ее поддержать. Чтобы рядом с ней была какая-нибудь еще женщина.

Я смотрю, как он ставит передо мной кружку.

– Перестань мне лапшу вешать, Юстина. Ты – журналистка.

– Журналистка, – соглашаюсь я.

– Ну так вот тебе тема, – отвечает он. – Хорошая тема.

На миг он застывает, словно ему в голову пришла некая мысль, а потом начинает бить яйца на сковородку. Я чувствую голод. Когда поем и напьюсь, то, возможно, засну.

– Я не хотела никого будить, – говорю я.

– Нормально, я всегда так встаю. Я тоже не могу спать на новом месте. Особенно в отпуске. Как поеду куда в отпуск, то первая ночь – пропащая.

– Ну, я-то здесь не в отпуске, – говорю громко, хотя предпочла бы просто об этом подумать.

– Может и в отпуске. Зажарить или всмятку? – спрашивает он.

– Средне, – отвечаю я через миг.

– Значит, будет средне, – заявляет он и прикручивает газ под сковородкой.

– Как вы думаете, что случилось с тем человеком? – спрашиваю я.

Он качает головой. Ставит передо мной тарелку. Я отпиваю глоток мелиссы. Она горькая, чуть затхлая.

– Он получил, что заслужил. За то, что мы делаем. За то, что он уступил бандитам, сучьим детям, – отвечает он.

– Каким бандитам? – спрашиваю я.

Он прав. Я любопытна.

– Об этом и книжку можно написать, – отвечает он через миг примиряюще, словно желая дать мне понять: мы мало друг друга знаем, чтобы об этом говорить.

– Миколай написал, – напоминаю я.

– Миколай просто хотел сделать из всех идиотов, – говорит он и вываливает парящую желтую субстанцию на тарелку, а потом берет ту в руки и садится рядом, на углу. Съедает яичницу быстрее, чем за минуту. Запивает ее большими глотками кипятка, громко выдыхая. – Но мне жаль, что ты слышала то, что было за обедом. Я не хотел так. Это нервы, – добавляет он через миг.

– Наверняка Миколаю тоже жаль, – выдавливаю из себя, прежде чем успеваю прикусить язык. Жду, что он покраснеет и заорет, но ничего такого не происходит.

– Миколай – мой старший сын, – отвечает он и сразу же спрашивает: – Ты сейчас заканчиваешь какой-то репортаж для газеты, верно?

– Да. Верно. Пытаюсь закончить.

– О тех педофилах? Но тебя же вышвырнули? – спрашивает он.

– Меня вышвырнули с должности. Сказали, что будут публиковать мои тексты на условиях сотрудничества. Но этого мало, чтобы закрывать кредит, – объясняю я.

– И думаешь, они это опубликуют? Или просто так говорили, чтобы тебя не обидеть? – спрашивает он снова таким тоном, словно знает, что случится, куда лучше меня.

Я не знаю, что ему ответить.

– Мне кажется, что они не допустят этого. В смысле, не газета, но те сукины дети, – говорит отец Миколая. – Заткнут тебя процессами. Или баблом.

– Уже пытались, – киваю я.

– Сколько тому мальчишке было? – спрашивает он, очищая тарелку кусочком хлеба.

– Пятнадцать. Мальчишке было пятнадцать.

Мой информатор (какое же мерзкое слово: «информатор»), мальчишка по имени Кирилл, которого мы приглашали домой, которому давали книги, еду и одежду – его нашли через два месяца в петле на кухне в Праге [23]. В крови его была вся таблица Менделеева.

Коронер сказал, что выглядело так, словно он залез на оптовый склад пушеров и сожрал весь их ассортимент. Среди людей, которые до двенадцатого года его жизни платили ему за секс, он назвал одного известного польского режиссера, многолетнего директора различных союзов госказначейства, бывшего министра сельского хозяйства и одного из известных епископов. Говорил, что у тех было что-то вроде клуба. Что они называли его Клубом Винни Пуха. Что мальчиков и девочек были десятки. Из Гославья, Тархомина, Северной Праги. От восьми до четырнадцати лет.

– Ну, даже если издашь, в книге же можно написать что угодно, я раз видел книгу, которая называлась «Гитлер – основатель Израиля», ага, есть и такая книжка, один мужик написал, и что с того? Такие вещи, чтобы кто-то воспринял их всерьез, сперва должны появляться в газете, – говорит отец Миколая. В каком-то смысле он прав.

– Я попытаюсь, – отвечаю я, думая, что в машине есть коробка, которую я упаковала первой, коробка, полная распечаток, статей, ксероксов, пендрайвов, карт памяти, жестких дисков и кассет; думая о том, что это оказалось бы самой простой вещью на свете: взять эту коробку, отнести на свалку, отряхнуть руки и забыть.

– Я понимаю, это непросто, – говорит он, вставая со стула.

– Типа что – непросто? – спрашиваю я.

– Жить с уверенностью, с чувством, что нечто должно случиться. А потом – забрать это у себя, – он моет тарелку и прячет ее в шкафчик. Еще секунду глядит в окно, будто кого-то там высматривая, а потом молча открывает один из шкафчиков и что-то там ищет. Подходит ко мне и кладет передо мной упаковку розовых таблеток. Я сразу узнаю их. Это единички. Жизнь хрупка и глупа. Я фыркаю от смеха. Отец Миколая не реагирует.

– Если так и не сможешь заснуть, прими две. Это Агаты, – говорит он.

Выходит из кухни, я слышу его шаги, слышу, как он открывает дверь, а потом закрывает, слышу, как заводит машину, и только потом кладу в рот таблетку, словно украв ее. Запиваю мелиссой. Возможно, я усну. Когда человек спит, он не может ни обидеть, ни испытать обиду. Не может мстить. Даже себе самому.

Чай в последнем ящике у стены, над навесом, запомни.

Миколай

Тридцать три года. Вроде бы столько было Христу, когда его убили. Что ж, Христу как раз удалось за свою жизнь что-то сделать.

Тридцать три года – это жутко, потому что это печать конца. Ты теперь в искусственно продленном возрасте. В периоде поддержания жизни медициной. Когда ее не было, люди столько и жили. Тридцать три года. Потому если ты до тридцати трех лет не сделал ничего, что могло бы тебя пережить, хотя бы не зачал ребенка, хотя бы не построил дом, то не рассчитывай, что тебе удастся сделать что-то после. Не верь в медицину. Медицина врет. Посмотри на «Битлз». Когда они распались, старшему из них было двадцать девять. Повторяю: когда «Битлз» распались.

Когда в возрасте тридцати трех лет ты возвращаешься к исходной точке, значит, ты впустую растратил жизнь. Ты – труп. У тебя, сука, было так много времени. Десять тысяч лет тому человек умирал в возрасте тридцати трех лет из-за гангрены всего организма – и улыбался, вглядываясь в черную, неясную бесконечность, потому что у него была хорошая жизнь – он сумел один раз съесть грушу.

А ты можешь жить еще двадцать, тридцать, а если повезет, так и сорок или пятьдесят лет. Но и все. Будешь расходовать ресурсы, отравлять воздух, откладывать средства на пенсию, которой так и не получишь. Уже ничего не сделаешь.

Что бы там ни было, я проиграл довольно неплохую жизнь. Была мне дана как последний шанс. Как огромное наследство из ниоткуда, которое я просадил в рулетку в тот же вечер. Получилось как получилось. Как в той сказке о скорпионе. Такая уж природа. У каждого есть какая-то. Моя природа – проебывать.

Наша жизнь с Юстиной была неплохой. Может, не прекрасной и не расчудесной, но неплохой, а «неплохое» – это уже много. Нам хронически не хватало наличности, но у нас была клевая квартира. В клевой квартире мы даже вели клевую жизнь. Были у нас полки, полные книг, в том числе и неплохая коллекция оригинальных изданий из тридцатых. Была светлая кухня, баночки с приправами, рисунки друзей на стенах, горшочки с травами, книжки, винилы, настольные игры, в которые мы играли со знакомыми на уик-эндах за вином, были билеты на музыкальные и кинофестивали, небольшой холодильник для вина и кемекс, которые мы получили как подарки на свадьбу. Был у нас найденный на свалке красивый деревянный туалетный столик из форнира и стулья фирмы «Лад». Был у нас диван, небольшой, но турецкий. Была у нас свободная комната на случай рождения ребенка. Был у нас фильтр для воды и составленные, заваленные книгами письменные столы для работы. Была у нас кровать из ИКЕА с футоном. Были у нас ваучеры на такси с работы Юстины. Был у нас привезенный из Нью-Йорка большой чемодан с цветными пальмами, купленный в GAP, чтобы нам его хватило на всю жизнь.

Были у нас, были, были. Было у нас нечто, что отличалось от всех тех вещей. Вещи эти уже стали только вещами в чьем-то гараже. Теперь у нас нет ничего.

А как бы могло быть иначе? Я – наркоша. Труп. Обломок человека. И когда смотрю на себя, то понимаю ее. Я бы тоже ушел к кому-то другому. Я бы тоже хотел, чтобы в жизни моей случилось нечто другое, чем я сам.

Я ведь до сих пор ношу те же штаны, которые были на мне надеты, когда я паковал последние ящики. Эти штаны воняют, но в машине Гжеся этого не чувствуется, тут все пропитано запахом сигарет, тот впитался во все элементы, в кресла, стал неуничтожим, впитался в саму конструкцию.

– Куда мы едем? – спрашиваю.

В ответ он закуривает следующую сигарету и чуть приоткрывает окно. Это приоткрывание, думаю, ничего не дает. В машине – музыка, вдохновенный польский металл о проклятых солдатах [24], от которого мне охота соскрести с себя лицо.

– Туда-сюда, – чтобы ответить, ему нужно выкурить половину сигареты.

– К тому и сему? – спрашиваю я.

– Зыборк должен увидеть, что ты вернулся, – смеется он.

– Чего ты слушаешь такое дерьмище? – спрашиваю я.

Он вынимает кассету, копается в их куче, находит новую. Сует в магнитофон. «Блэк Саббат», Оззи Озборн начинает петь «Sweet Leaf».

– О’кей? – спрашивает брат.

– О’кей, – отвечаю я.

Не знаю, знает ли Зыборк, а даже если и знает, то есть ли ему вообще дело до моего возвращения; и уж наверняка он не производит такого впечатления, когда проноситься за стеклом, в закате солнца, похожий на свой собственный, расплывчатый снимок. Темные контуры домов, горящий неон супермаркетов, мелькающее в свете фонарей здание школы, на чью крышу все еще можно вылезти при помощи лестницы с тыла, как мы делали это когда-то, просто так: забить косячок, выпить пиво, поглядеть на небо.

На миг мне кажется, что Зыборк исчез годы назад, когда я отсюда выехал; что он провалился под землю, и на его месте быстренько намалевали легкую копию, мираж, макет из бумаги, тьмы и дыма.

Я прикидываю, правда ли нам с ним есть что сказать друг другу. Наверняка что-то есть. Вопрос – что именно. Наверняка не то, что по-настоящему дурно, поскольку правда требует тренировок. Ежедневных разговоров. Мы же были в этом слишком плохи. Глупы и горделивы. Впрочем, мы все еще глупы и горделивы. Всегда глупы, всегда горделивы, Непобежденные Гловацкие. Дьявол нас боится, Бог нас ненавидит.

Вижу, как Гжесь отпивает глоток энергетика SuperSpeed. На серебристой банке контуры сисястой девицы и летящего «ламборджини». Банка пахнет ферментированным бензином с сахаром. Гжесь жестом спрашивает, не хочу ли я глоток. Я качаю головой.

Он паркует машину. Мы за озерком, за тем, что в самом дальнем углу города, далеко от главных артерий города, от многоэтажек. Гжесь потягивается, смотрит в освещенное окно. Закуривает следующую сигарету от предыдущей.

– Не обращай внимания на старика. Он всегда так. Всегда такое херачит. Со мной так – каждый день, – говорит.

– И ты все еще здесь, если он так – каждый день? – спрашиваю я.

– Привыкнешь, сука. Не гони волну, – отвечает он, помолчав.

– Насчет чего?

– Насчет того, что он прав. Ты что-то проиграл, – отвечает он и выходит из машины. Осматривается вокруг.

– Мне просто некуда ехать, – говорю я.

– Как и мне, – пожимает он плечами.

Воздух влажный, но резкий, в нем чувствуется близость леса, мох, ковер гниющей листвы, покрывающей землю.

– Пойдем, отвезу тебя кое-куда, – говорит Гжесь.

Я киваю, снова сажусь в машину.

До леса мы доезжаем быстрее, чем я мог бы подумать. Тут сумерки глубже, деревья вокруг кажутся монолитной стеной.

– Мне, например, он постоянно проедает плешь, что я не сберег семьи. Не сберег, не сберег, и так по кругу, сука, Мачей. Словно семья – это нечто, что берегут, – говорит он через минуту.

– А что с ней делают, если не берегут?

Он некоторое время смотрит на меня. Щурится.

– Она приехала с тобой сюда. Подумай, в какой жопе ты был бы, если бы приехал сюда сам.

Я не ожидал от него такого. Но у нас слабо натренированы разговоры.

– У нас в последнее время были проблемы, – говорю я. Закуриваю. Даю знак, чтобы он все же дал мне тот напиток. На вкус он – как и на запах: бензин с сахаром.

– То есть ты тоже не сберег, – констатирует он.

– В некотором смысле.

Он выезжает на лесную дорогу, машина начинает подскакивать на выбоинах, я раздумываю, выдержит ли подвеска. Он останавливается. Выключает фары. Когда делает это, мы сразу оказываемся в темноте. Выходим наружу. Лес холодный, влажный, большой. Земля мягкая и мокрая. Я чувствую, как ботинки чуть погружаются в нее.

– Был другой чувак, – говорю я через некоторое время, не потому, что мне хочется поделиться этим с собственным братом, но потому что в горле снова выросла косточка и ее нужно сплюнуть, иначе я задохнусь.

– Охуеть. В смысле – печально, – говорит он.

– Я попросил, чтобы она осталась, – отвечаю я, сокращая все до одной фразы.

– Мы с Камилой просто не договорились, – тихо, словно сам себе, говорит Гжесь.

Я не чувствую облегчения. Упрекаю себя за это. Последнее, что мне сейчас нужно, это чтобы брат и отец плохо думали о Юстине, чтобы смотрели на нее, как на суку, тихо давали ей это понять.

– Не знаю. Мне кажется, что сейчас – важнее всего. Сейчас она – с тобой. Ты, как понимаю, это проглотил. Если проглотил, то высри и не жуй воздух, – говорит он.

– Это непросто.

– Наверняка. У меня есть дети. Это кое-что другое. Они со мной, когда только можно. Проблемы начнутся, когда они пойдут в школу. А может, пойдут здесь. Может, Камила вернется из Германии. Может.

– Хочешь сказать, чтобы я сделал ребенка? И это что-то исправит? – спрашиваю я.

До сих пор мы о таком не думали. Не предохранялись, не использовали резинок, не использовали таблеток, будет – значит будет, не будет – значит не будет. Я был староват, чтобы переживать из-за теста на беременность, но пока нам подходило, что мы вдвоем, что можем делать – типа – что хотим, где хотим и как хотим. Естественно, это неправда.

Это довольно глупая мечта: что ты, типа, можешь делать что хочешь. Что хочет может делать только маленький ребенок. Может обрыгаться и вываляться в грязи. Может за обедом совать себе макароны в нос. Может отравиться, и все его примутся спасать.

– Нет, так думать нельзя, – отвечает Гжесь. – Это глупо. Но знаешь, когда есть ребенок, уже никогда не станет так, что у тебя нет ничего. Мне кажется, это очень важно.

– Думаешь, у меня ничего нет? – спрашиваю я.

– Не знаю. Не знаю, старик. Откуда бы мне знать? – отвечает он вопросом.

Что-то гукает в лесе, далеко. Я даже не знаю, птица это или чей-то голос, голос того, кто нас заметил, кто хочет нам что-то сказать. Темнота густа, словно сироп, она начинает мне мешать, царапает под одеждой. На ровном месте поднимает давление. Город и свет вросли в меня глубоко.

– Ты ничего не знаешь. Я тебе не говорил, – спохватываюсь я через минуту.

– О чем? – спрашивает он.

– Ну, знаешь о чем. О том чуваке, – отвечаю я.

– О чем? – повторяет он.

Мы возвращаемся к озерцу, идем в сторону последней многоэтажки слева от рынка. Она точно такая же бесформенная и гадкая, как и десяток лет назад, у нее тот же темно-желтый цвет хозяйственного мыла. Я знаю пару человек, которые в ней жили, но сам там никогда не был. Недалеко, в паре кварталов, жил Трупак. Я проводил у него дни и вечера, потому что его матери часто не было, уезжала в Германию прибирать квартиры. Отец съехал на другой конец Польши, а старшая сестра сидела во Франции с мужем, потому у Трупака хата постоянно была свободна. Мы часами играли в «Дюка Нюкема» на компе, курили травку и слушали на разбомбленном маге тему из «Секретных материалов».

Гжесь останавливается у домофона, нажимает кнопку.

– Влезай, – говорит мужской голос.

Некоторое время я думаю о Карателе. Он был моим идолом. Даже не идолом. Был для меня кем-то вроде опекуна. Я каждый месяц с замиранием сердца ждал очередного выпуска его приключений. Когда же, наконец, получал, то читал его от корки до корки по десятку раз. В противоположность Супермену или Спайдермену, Каратель был серьезным чуваком. Мстил за семью, которую случайно убили во время стрельбы в Центральном парке. С того времени больше ничего не имело для него значения – только война. Он подходил к делу методично и справедливо. Убивал оптом. Не выказывал милосердия. Знал, что его война не имеет смысла, что никогда не закончится и ему не удастся перебить всех бандюков на свете, но он все равно ежедневно вел ее. Он был мудрецом. Знал, что смысл – в дороге, а не в цели. Напоминал в этом буддийского монаха. Всякий раз, когда я читал эти комиксы, чувствовал себя в безопасности.

Всегда, когда я нахожусь там, где быть не желаю, всегда, когда мне кажется, что придется защищаться от чего-то, всегда, когда я вхожу в место, где могут оказаться люди, которые считают меня врагом, или те, кого врагом считаю я, – тогда думаю о Карателе. И всегда, когда я о нем думаю, сразу задаю себе вопрос: нужно ли пережить трагедию, чтобы вообще научиться защищаться? Чтобы стать умелым? Жестким? Опасным? Не лучше ли прожить хорошую жизнь как фраер? И не было бы лучше – так я думал – оставаться мягким фраером, которого Каратель полюбил бы? Оставаться в его тени? Не было бы такое лучшим вариантом? Быть этаким слабым, мягким приятелем Карателя, которого тот просто уважает?

После выхода комикса Каратель снился мне ежедневно. В одном из снов он стоял передо мной без своего парадного костюма с черепом: был в белой футболке, курил сигарету и говорил, чтобы я успокоился, что эти гниды все равно меня одолеют, и единственное, что я могу сделать, это уйти и, уходя, насрать им на коврик. В другой раз молча дал мне пистолет.

Но это было давно. Теперь он уже мне не снится. Мои сны стали блеклыми и пустыми, словно старые слайды. Каратель покинул меня – и неудивительно. В его характере было делать то, что он делал, хотя это, в конечном счете, мало что меняло. Я не мог, не умел делать даже те вещи, которые изменили бы хоть что-то. Нормально. На его месте я бы тоже успокоился.

Квартира находится на первом этаже. От входа чувствуется запах вареной пищи и средства для хранения одежды. В коридоре стоят, брошенные, пары ботинок. На стене – деревянные планки, туристический календарь, картинка с цветами. Слышен телевизор. Гжесь без вопросов входит в комнату, где на скаевском, большом, непропорциональном для квартиры диване, перед большим плоским телевизором сидит несколько человек. На столике лежат чипсы, стоит пиво. Комната обставлена дешевой мебелью из ДВП, на них громоздятся десятки фиготеней, бутылок от виски и духов, плюшевых мишек, отпускных фоток в рамках в форме сердечек. «Это тут делают все снимки на nasza-klasa.pl [25], именно в этой квартире», – думаю я; только через минуту понимаю, что так выглядела большая часть квартир в Зыборке, когда я еще тут жил.

– Григорий, мрачный как горы, – говорит полноватый, стриженный под горшок парень в пастельном свитере и черном спортивном костюме. Он же – на одном из отпускных снимков, стоит в плавках рядом с мощной, загорелой до темной бронзы девушкой, опирающейся о спортивную машину. Теперь он встает и приветствует меня и моего брата.

– Это мой брат, Миколай, – говорит Гжесь.

– Сема, – говорит парень, даже на меня не глядя.

В комнате еще две молодые девушки в ярком макияже, в тесных платьях и кружевных блузках. Одна из них непрестанно говорит что-то другой, обе еще не заметили, что мы вошли.

– Ну, типа, говорю, выходи из комнаты, выходи, сука, я хочу одна побыть, знаешь, поглядеть телевизор, она спрашивает, а что будешь смотреть, ну и я уже тогда с тормозов, сука, говорю ей, не знаю, сука, просто хочу посидеть одна, что ты тут сидишь все время, давай свали, она мне, что хочет поговорить, хочет поговорить обо мне и Лукаше, а я ей говорю, да какое тебе дело до него? Что, проблемы у тебя с ним? Что он, мешает тебе?

Потом прерывает себя, обе поворачиваются в нашу сторону и окидывают нас тем самым спокойным взглядом, которым, вероятно, окидывают весь знакомый им мир.

Через какое-то время они возвращаются к телефонам в розовых чехлах, что держат в руках. Рядом с ними в кресле сидит еще один парень, худой и дерганый, в спортивной куртке, грязной красной бейсболке и в мешковатых джинсах. У парня постоянно работает нога, он отбивает ею быстрый, синкопированный, известный только ему ритм. В телевизоре крутится музыкальный диск, молодой цыган в позолоченной кепке поет о свободе, которую дает ему моторизация, парень глядит на экран широко открытыми глазами, словно в тексте песни скрыт шифр, в существовании которого он уже уверен, но еще не научился его читать.

Я сажусь на один из свободных пуфов, вынимаю из рюкзака пиво.

– В гости приехал? – спрашивает парень в свитере, кивая на меня.

– Нет, навсегда, – отвечает Гжесь.

– Навсегда? – парень фыркает, теперь говорит со мной. – Ебанулся?

– Наверное, – отвечаю я, одна из накрашенных девиц закатывает глаза. Словно мне шестьдесят и по моему подбородку течет слюна. А может, это единственный жест, который ей знаком.

– А где Чокнутый? Второй день его ищу, – спрашивает Гжесь. Банка пива в его руке издает тихий щелчок. Толстый тычет пальцем на бутылку на столе. Гжесь качает головой.

– Наверняка с парнями. С Порчиком, – говорит худой.

– И что? Зависают? – спрашивает Гжесь.

– И Лукаш. Лукаш с ними на сотке тоже, – говорит вторая девица.

– Да харэ. Может, ему тоже охота побыть самому? – спрашивает первая.

– И отчего бы, нахер, ему такое хотеть? – спрашивает вторая.

– Потому что у него русские брата похитили? Он переживает. Это сложно, – говорит первая.

– Да хуй там он переживает. Ничего он не переживает, – отвечает вторая, закидывая ногу за ногу. Она некрасивая, почти без бровей, резкие черты лица, нос – словно птичий клюв, тонкий и писклявый голос, прогибающийся под произносимыми словами.

– Что тебе надо от Чокнутого? – спрашивает толстяк.

– Он должен был зависать тут, сказал, что придет, – отвечает Гжесь. – Мне с ним нужно поболтать. Есть к нему дело.

Худой лупит ладонью в стол, подпрыгивают пустые рюмки, толстый смотрит на него осуждающе.

– Давай, сука, покури травку, – говорит ему.

– Кстати, да, дайте-ка курнуть, – говорит Гжесь и улыбается. Оглядывается и подмигивает мне.

– Сука, он даже не пишет, – говорит вторая девица.

– А ты с братом Мацюся? – спрашивает Гжесь.

– А что, сука? – отвечает девушка.

– Сабина, верно? – спрашивает он снова, скалится ей.

– Эй, ты чего от меня, сука, хочешь? Чего от меня хочешь? – девушка наклоняется вперед, дрожа от ярости, словно хочет встать и ударить его.

– Расслабься. Что это тебя так вставило? Стоит заглянуть к доктору, – говорит Гжесь, встает и берет из пачки чипсы.

Я не обитатель этой реальности. Между мной и этим местом – прозрачное, а порой и матовое стекло. Именно это и хотел сделать Гжесь, хотел это мне показать. Я тут совершенно чужой. Я тут, потому что у меня нет никаких лучших вариантов, потому что совершенно некуда пойти. Ну, пусть так.

Худой парень вынимает из кармана сверточек алюминиевой фольги и дешевую цветную стеклянную трубку для травки. Последний раз я курил из такой в школе.

– А вот захочет ли говорить с тобой Чокнутый, Григорий, мрачный как горы? – спрашивает толстый. Худой набивает трубку травкой из сверточка. По комнате разносится резкий запах, немного химический, словно очистителя для труб.

– Не говори так со мной, – говорит Гжесь. – Не советую.

– Ты мой гость, – напоминает ему толстяк.

– Значит, Рымек, уважай меня, угости как-то, сука, – говорит мой брат, все еще смеясь. В его глазах что-то поблескивает: слабая, странная звезда.

– Будешь бигос? – спрашивает Рымек. – Дам бигос, – поворачивается к двум девицам. – Принеси ему бигос, – говорит той, что слева, покрасивей, не такой кислой, машет на моего брата.

– Сам ему, сука, неси, – отвечает девушка.

– Помнишь его? – спрашивает брат, тыча в меня пальцем.

– Та да, – говорит без малейшего чувства толстый.

– Чокнутый с Кафелем, вам в «Андеграунд» нужно ехать, – худой подает мне стеклянную трубку, я затягиваюсь, дым терпкий и химический, плохой, я выпускаю его носом и передаю трубку дальше.

Стекло между мной и остальными запотевает. У меня сухо во рту. Вся четверка обрастает стеклянной броней. Смотрят на меня как на странного зверя, который должен был прервать их скуку, но после его прихода они заскучали еще сильнее. Теперь прикидывают, не подвергнуть ли меня пыткам. Толстяк чем-то похож на Нерона. Он, этот дым, это курево, действует моментально. Ты ведь не должен принимать никаких наркотиков, Миколай.

Люди чувствуют, когда ты их презираешь. Ловят это моментально, как ловят дрейфующие в воздухе пушинки. И знают. Тебе стоит перестать. Тебе стоит принять, полюбить, сделаться теплым и сердечным, может не как Иисус, потому что это невозможно, но хотя бы просто теплым и сердечным.

Я осматриваюсь. Между бутылкой «Чивас регал» и оправленным в рамку снимком красного «Феррари Тестаросса», лежат несколько книг, которые я замечаю только сейчас. Ополаскиваю рот пивом. На вкус оно – словно кормежка для свиней, разведенная водой.

Биография Месси, второй том «Потопа», первый «Миллениум», Маса и его «Машины польской мафии», путеводитель по Тунису с наполовину оторванным корешком. И вот. В самом низу. Как дурацкая шутка. Оранжевый корешок, черные буквы без засечек.

Миколай Гловацкий, «Черная холодная вода».

– Как там твой старик? – спрашивает Рымек.

Гжесь пожимает плечами. Оглядывается, видит, что я смотрю на книги.

– Чего спрашиваешь? – отвечает вопросом на вопрос.

– Потому что, сука, Худой работу ищет, – Рымек тычет рукой в парня, который сейчас притопывает уже двумя ногами.

– Меня из магазина нахуй выкинули, – говорит Худой.

– А что ты делал? – спрашивает Гжесь.

– На охране стоял, – говорит Худой, а Гжесь еще раз окидывает оценивающим взглядом его фигуру и смеется:

– Но что ты сделал, что тебя нахуй выкинули?

– Из магазина сигареты и водку пиздил на торговлю, – отвечает он. – Посчитали, увидели на камере, ну и – нахуй.

Я хотел бы взять книгу в руки и посмотреть. Но тогда они поймут, что это – я. Может, не секут, что это – я.

– У отца сейчас, кажется, комплект, – Гжесь кивает, все еще веселясь, потом замечает, к чему я присматриваюсь на самом деле.

Кто-то стучит в дверь. А может, это кто-то из них ударил в стену, в стол. Нет, кто-то стучит в дверь.

– Твоя книжка, – говорит Гжесь, словно бы безразлично.

– Какие-то добавки? – Я трогаю губы. Будто не пил уже несколько дней. Делаю еще глоток пива. Не действует. Словно оно из пара. Мне никто не отвечает.